Читать книгу Жернова. 1918–1953. Книга шестая. Большая чистка - Виктор Мануйлов - Страница 15

Часть 20
Глава 15

Оглавление

В кабинете Фефера сидели два молодых черноглазых и черноволосых еврея с тонкими лицами святых и пили чай из сервизных фарфоровых чашек. При появлении Алексея Петровича они замерли и вопросительно уставились на хозяина кабинета.

– Ось, знакомьсь, Задонов, – остановился перед ними Фефер, все еще держа Алексея Петровича за рукав. – Это – Хаим Котик. А это – Исаак Перець. Обои з Украйны. Обои таки даровитые вжэ поэты, кажу я тобе. Учора приихалы. Надёжа нашей вжэ литературы.

«Вот именно что вашей», – подумал Алексей Петрович, но вслух ничего не сказал.

Поэты привставали, вежливо кланялись, протягивали тонкие руки с тонкими пальцами, вкладывали пальцы в ладонь Алексея Петровича, предоставляя ему право пожимать их, и тут же со смущенной улыбкой убирали руки за спину.

– Да, так чего вжэ я имел тебе такое важное сказать, – затараторил Фефер, когда церемония знакомства была завершена. – Как тебе хорошо звистно, товарищ Сталин нацеливает нас, советских писателей, на борбу с проявленьями нацьёнализьма и усиленье интернацьёнального воспитанья народных трудящихся масс, – сыпал заученными словами Фефер, роясь в ящиках своего стола. Казалось, что он даже не думает над смыслом произносимых слов, что они соскакивают с его языка так, как с заигранной патефонной пластинки соскакивают хохмы эстрадных комиков Бима и Бома. – А некоторые писатели в братских республиках нашего великого Советского Союза, – продолжал Фефер, – до самого конца вжэ не уяснили себе цяго положенья и все ще пиликають на скрыпке узьких нацьёнальных предрассудкив и заблуждений. Мы должны… должны… А, ось вона, будь вона неладна! – воскликнул Фефер, выуживая из кучи книг и серых папок с рукописями тоненькую книжицу в синем переплете. – Ось! Ця книжка украинського письменника Гната Запорижца… Вин же Игнат Алексеенко. Вжэ сам псевдоним цяго Алексеенки дюже подозрителен: яки-таки запорижцы? Що за увлеченье средневьековыми разбойниками и анархистами в совьетско времья? Вот, значит, товарищ Задонов, почитай цю книженцию и напиши в «Литературну газету» свое мненье по части махрового нацьёнализма данного Запорижца.

– Да я как-то… – промямлил Алексей Петрович, ошарашенный напором Фефера. – Я собираюсь в командировку в Армению… по линии Союза писателей. У меня приглашение от армянских товарищей…

– Ничого, Задонов, Арменья никуда не утекёть, а наша задача в настоящий исторический момент есть выявленье подозрительного элемента и преданье его общественному суду. Это постановленье Пленума Цэка нашей партии, и ты у меня в списках. Мы всех расписали по направленьям, чтоб никто не стоял в стороне в такое великое для советского народа времья. – И, взяв Алексея Петровича за рукав цепкими пальцами, довел до двери, тряхнул руку. – Извини, у меня дил – о! По горло! Значить, на той неделе – статья в «Литературке»! С ими согласовано. Жду! Бувай здоров!

И, похлопывая по плечу, вытолкал Задонова за дверь.

Очутившись снова в коридоре, Алексей Петрович с минуту стоял, ничего не соображая, чувствуя лишь мучительный стыд от унижения и оплеванности, но больше всего – от собственной неспособности защититься. «Вот, буду теперь вместе с Левкой убиваться по части собственной подлости и негодяйства», – обреченно думал он, шагая к выходу. Но, взявшись за бронзовую ручку выходной двери, вспомнил, что надо бы зайти в отдел, ведающий творческими командировками, повернулся и пошел назад, уверенный почему-то, что командировки ему не дадут.

К удивлению Алексея Петровича командировку ему выписали без всяких проволочек, однако напомнили о статье, которая должна быть написана до отъезда. «У них тут все согласовано, – думал он, засовывая в карман командировочное предписание, деньги и билет на поезд до Еревана. – Слаженно работают».

– Кстати, – сказали в отделе, – через полчаса откроется внеочередной Пленум Союза писателей Москвы. Пленум открытый. Повестка дня: «Об итогах февральско-мартовского Пленума ЦК и решительной борьбе с троцкизмом в писательских рядах». Желательно, чтобы вы присутствовали.

То же самое ему сказали и в парткоме, куда он зашел заплатить партвзносы. А еще предупредили, что в начале апреля состоится открытое партийное собрание писателей Москвы с той же самой повесткой дня.

После парткома Алексей Петрович заглянул в буфет, чтобы перекусить перед Пленумом Союза. В буфете толпилось множество писательского люду, жевали бутерброды, пили пиво, иные успели приложиться к рюмке, лица раскраснелись, глаза умаслились, да все равно видна в них тревога и страх. Знакомых много, но таких, чтобы поговорить – ни одного.

Алексей Петрович встал в очередь к буфетчику.

– Не составите компанию, товарищ Задонов? – прозвучал над ухом хрипловатый и чуть насмешливый баритон.

Алексей Петрович оглянулся: рядом стоял Алексей Николаевич Толстой; лицо опухшее, нездоровое, под глазами мешки.

– С удовольствием! – обрадовался Алексей Петрович, пожимая руку Толстому.

Они заняли столик в самом углу. Две порции пельменей, бутерброды с красной рыбой, пиво и полграфинчика водки. Водку предложил Толстой. Алексей Петрович отказаться не решился: Толстой его привлекал, притягивал своей независимой монументальной фигурой, в нем было что-то такое, на что никто из нынешних крючкотворов, как представлялось Алексею Петровичу, посягнуть не отваживался.

К тому же Алексей Петрович очень хорошо помнил свою первую встречу с Толстым в тридцать пятом году, откровенный, хотя и несколько нервный разговор. И весьма прохладное прощание. Потом была еще встреча – на похоронах Горького…

После похорон шли вместе – и все повторилось: такой же откровенный и такой же нервный разговор, и такое же прохладное прощание, будто каждый затаил на другого обиду и за сам разговор, и еще бог знает за что. Уже потом Алексей Петрович догадался, что и здесь был замешан страх: не аукнется ли этот их откровенный разговор на их дальнейшей судьбе?

Нет, не аукнулся.

И вот теперь, после тех давних переживаний и сожалений, они встречались в третий раз, – с той же тягой друг к другу, а более всего – с доверием, которое по нынешним странным временам дорогого стоило.

Однако ели и пили молча, лишь временами изучающее поглядывая друг на друга. Покончив с едой и питьем, еще посидели минут десять, покурили.

– Вы ведь, помнится, курили папиросы, – заметил Толстой, указывая на трубку Алексея Петровича.

– Решил последовать вашему примеру, – улыбнулся Алексей Петрович, к которому после всех сегодняшних встреч в Правлении и переживаний, после выпитого и съеденного вернулась уверенность в себе, а вместе с ней и желание поерничать. – И примеру товарища Сталина. Подумалось: чем черт не шутит, может, в трубке есть что-то такое, что возносит человека в такие выси, с которых особенно хорошо видны курящие вульгарные папиросы.

– Признаться, никогда подобные мудрые мысли не приходили в мою голову, – усмехнулся Толстой, поправляя свои длинные прямые волосы, спадающие к воротнику вельветовой куртки. – Но это, может быть, оттого, что курю трубку чуть ли ни с самого дня рождения. Между тем, ваше мудрое наблюдение натолкнуло меня на обратную мысль: а не попробовать ли папирос? Вдруг увижу курящих трубку с какой-то неожиданной стороны? Кстати, Сталин часто курит папиросы… Не замечали?

– По утрам или по вечерам? – в свою очередь усмехнулся Алексей Петрович.

– Когда придется. Хотя, скорее всего, ближе к ночи, – не принял усмешки Толстой.

– Когда придется – не замечал. Да и в остальное время суток не имею доступа, – парировал Алексей Петрович тоже на полном серьезе.

– Полагаете, что…

– А вы попробуйте, попробуйте! – поощрил Толстого Алексей Петрович с ядовитой ухмылкой: – Только это будет не со стороны, а снизу. – Тут же сделал страшные глаза и всплеснул руками: – А, впрочем, лучше не надо! Верхние очень не любят, когда нижние разглядывают их слишком пристально: вдруг разглядят нечто такое… дырку в штанах или еще что. К тому же, можно потерять волосы.

– Вы же, уважаемый Алексей Петрович, не облысели, увидев дырки в штанах. Бог даст, и меня минет чаша сия. Наконец, потерявшие волосы, лучше о голове пекутся.

– Так я привыкал постепенно, а вы хотите сразу.

– И что же увидели с высоты трубки?

– Людишки все какие-то мелкие, как в том анекдоте про орла и воробья…

– Кстати, мне только что Пинкус рассказал анекдот…

– Это про то, как мужик решил облегчиться?

– Вот-вот. И вам тоже?

– И мне тоже. Только устами Фефера. Видать, Пинкус уже начал борьбу с троцкизмом таким оригинальным способом.

– Кстати, вы не задумывались над тем, почему жиды так падки на анекдоты определенного толка? Что это у них – национальная черта? Шизофреническая озабоченность? Их бабы, между прочим, тоже ведь большие любительницы клубнички.

– Заметить-то заметил, но не задумывался. Да и стоит ли задумываться над всякой дрянью? Хотя… я слыхал, что у них в черте оседлости замуж выдавали лет в десять, а женили в двенадцать… Они в двадцатые годы и в нашу русскую школу привнесли эту раннюю тягу к плоти, которую лишь недавно удалось преодолеть. Признаться, я очень боялся за своих детей… Но – бог миловал…

– Как знать, как знать… – покачал головой Толстой и, оглядев опустевший зал, предложил: – Пойдемте-ка на Пленум, а то, не дай бог, застукает нас здесь товарищ Фефер и запишет в личности, не внушающие его высокого доверия.


В зале пленарных заседаний почти все места заняты. Более-менее свободными оставались два первых ряда: то ли ждали кого из именитых, то ли на литераторов продолжала оказывать влияние известная школьная привычка держаться от учителя подальше.

Толстой решительно направился к первому ряду. Алексей Петрович последовал за ним. Стоящий за трибуной оратор, недавний руководитель Российской ассоциации пролетарских писателей Леонид Авербах, уставился на них весьма неодобрительно и молчал до тех пор, пока они не сели.

С укоризной на пришедших с опозданием посмотрели и члены президиума.

– Так вот, товарищи, исходя из исторических решений Февральско-мартовского пленума Цыка, – продолжил оратор, – который нацелил нашу партию, все советское общество – в виду растущей военной угрозы со стороны империалистических государств – на решительную борьбу с малейшими проявлениями правого и левого уклона, на решительную борьбу с троцкизмом, терроризмом, вредительством и шпионажем, мы, советские литераторы, должны, в свою очередь, сплотить свои ряды вокруг родного Цыка, Политбюро и нашего великого вождя и учителя товарища Сталина. Мы должны подать свой решительный голос против всех наших врагов, разоблачая их везде и всюду, не считаясь ни с чьими заслугами и положением. Мы должны еще раз с лупой, а порой и под микроскопом, рассмотреть и изучить творчество тех или иных товарищей литераторов, творчество каждого из нас. И каждый же из нас обязан перетряхнуть свой творческий багаж и самокритически оценить его в глазах всего нашего советского общества, рабочего класса… но в первую очередь – в глазах своих же товарищей по перу. Чтобы не быть голословным, я хочу сказать со всей ответственностью, что лично у меня вызывает подозрение творчество некоторых писателей, которые на словах вроде бы за советскую власть и мировую революцию, а на деле все еще пребывают в болоте мещанства и частнособственнической психологии и философии. К таким товарищам я бы отнес писателя Булгакова, поэтов Клюева, Мандельштама… Последний уже, как всем известно, подвергался суду и сослан на поселение в Воронежскую область, но это не имеет значения, поскольку книги его все еще продаются в книжных магазинах и лежат на библиотечных полках. Более того, новые стихи его появляются на страницах газет и журналов, то есть продолжают наносить вред нашему общему делу. Что касается писателя Булгакова, так о нем я говорил ни раз и ни два: это есть певец белогвардейщины и царского офицерства.

Зал молчал. Авербах называл все новые и новые фамилии, а зал ни звуком, ни движением не выдавал своего отношения к произносимым с трибуны словам. Точно зала это и не касалось. Точно люди были уверены, что Авербах не сам выделил эти фамилии из сотен других, а получил на подобное выделение благословение сверху. Иначе откуда бы у него такая уверенность в своем праве называть этих людей и не называть других?

Алексей Петрович поймал себя на том, что весь оцепенел в ожидании того, что вот-вот прозвучит и его собственная фамилия. И Толстой, с угрюмой неподвижностью взирающий на оратора, тоже, поди, ждал того же. И все-все-все. А когда Авербах закончил перечислять фамилии и все поняли, что больше никто назван не будет, вздох облегчения робко прошелестел по залу, и даже члены президиума, сидевшие до сих пор совершеннейшими истуканами, зашевелились и полезли в карманы за платками, чтобы отереть пот с высоких лбов и гладко выбритых щек.

Потом выступали другие. Другие другими словами повторяли то же самое, что говорил Авербах, и называли те же самые фамилии, точно и они получили соответствующее указание сверху. Но всякий раз зал замирал в ожидании новых имен, и каждый надеялся, что его имя в новом перечне не прозвучит.

Пронесло: ни Алексей Толстой, ни Алексей Задонов названы не были. Но вот вопрос: пронесло лишь сегодня или вообще? Ведь чистка только разворачивается, аппетит же приходит во время еды…


Было около семи вечера, когда закончился пленум и Алексей Петрович вместе с Толстым вышли из Дома Герцена на Тверской бульвар.

Шел мокрый снег. Головы и плечи прохожих были облеплены им, как известкой. Снег цеплялся за ветки деревьев, провода, карнизы домов. Капало буквально отовсюду. Сыро, промозгло, тоскливо.

– Помнится, мы здесь когда-то с вами стояли, – произнес Алексей Петрович, лишь бы что-то сказать.

– Да-да, было дело, – согласился Толстой, оглядывая облепленные снегом деревья и кусты. – Вы мне вот что скажите, дорогой Алексей Петрович. Скажите, что бы вы стали делать, если бы назвали ваше имя?

Алексей Петрович ответил не сразу:

– Честно говоря, не знаю. Я и сам уже думал… вернее сказать, пытался думать об этом, но мысль всякий раз замирала перед каким-то непреодолимым порогом. Скорее всего, ничего. Как и те, чьи имена были названы. Оправдываться? Оправдываться не дали бы. Каяться? Вроде бы не в чем. Нет, промолчал бы тоже. В иных ситуациях молчание равноценно раскаянию… – И, оживившись: – Вам, Алексей Николаевич, приходилось видеть, как встречает собачья стая незнакомого, случайно оказавшегося рядом пса? Если тот ложится на спину и поднимает вверх лапы, его лишь слегка потреплют самые захудалые в стае шавки и оставят в покое. Если же решит огрызаться, набросится вся стая и разорвет в клочья. Так что лучше промолчать. Мудрее, я бы сказал…

– Вот! – воскликнул Толстой и погрозил кому-то палкой. – Именно что промолчать! Мы разучились сопротивляться, мы разучились вставать на защиту собственного имени от посягательств всяких хамов… А, черт! Ведь я тоже совершенно не представляю, что бы стал делать в подобном случае. И то сказать: жаловаться-то некому! Разве что богу? Так ведь отменили! Да-с!

Ткнул сердито палкой в снег, приподнял шляпу, буркнул что-то вроде: «Будьте здоровы» и зашагал прочь.

«Вот, всегда у нас так», – подумал Алексей Петрович с каким-то даже удовлетворением. – Встретились, выяснили, что думаем одинаково, и разошлись по своим углам. Может, так и должно быть? Может, сознания, что существуют люди, думающие с тобой одинаково, вполне достаточно для душевного спокойствия?»

Так и не ответив на свои вопросы, Алексей Петрович пошел вверх по бульвару в сторону улицы Горького. К нему вернулось бодрое настроение и уверенность, что с ним-то, Алексеем Задоновым, уж точно ничего не случится. Надо только побыстрее написать статью об этом Запорижце, а там – поезд, долгий путь в Армению, где уже наверняка все цветет и где он никогда еще не бывал. Хорошо бы взять с собою Машу, но… Но куда же она от детей? А лучше и без Маши. Может, на этот раз ему повезет, и он встретит женщину, которая снится ему по ночам. Правда, он ни разу не видел ее лица, зато слышал ее голос, зато она жила в нем, эта женщина-мечта, как живет в нем уверенность в собственном бессмертии… нет, не в бессмертии, а в том, что будет жить долго, очень долго, и почти не старея.

Но о женщине лучше не думать: у него всегда так получается, что чем сильнее он чего-то хочет, тем дальше оно от него отодвигается. Пусть все совершится само собой. Как когда-то совершилась это между ним и Ирэн. Ведь само желание существует помимо представления об этом желании. А у него столько самых заманчивых и невероятных вариантов. И никуда от желания не деться.

Алексей Петрович в нетерпении своем все убыстрял и убыстрял шаги. В конце концов, он не принадлежит ни к троцкистам, ни к уклонистам. Он вообще ни к кому не принадлежит. Даже к партии, членом которой состоит по необходимости. И пусть они грызутся, а он посмотрит, чем эта грызня кончится. Одно только непонятно: Зиновьев с Каменевым расстреляны, Пятаков со товарищи – тоже, Бухарин, судя по всему, висит на волоске (на Пленуме ЦК ему досталось больше всех, больше даже, чем Ягоде), всякие уклоны ликвидированы… Чего ж еще Сталину надо? Стереть с лица земли старых большевиков? Ладно, пусть стирает. Но на кого тогда он собирается опираться? На так называемый рабочий класс? Но тогда зачем вернул церкви часть ее прав? Зачем насаждает по преимуществу русский патриотизм? Зачем вернул офицерские звания, позволил легализоваться некоторым народным традициям? Зачем возродил казачество? В чем вообще мое непонимание происходящего? В том ли, что все происходит у меня на глазах? Что не пришло время оценить нынешний день в широком историческом русле? Ах, надо было поговорить об этом с Толстым! А то у нас все как-то на недомолвках. Будто мы все еще боимся полной откровенности…

Но через несколько минут, глядя на оживленные лица людей и слушая их беспечно-веселые голоса, Алексей Петрович, невольно поддаваясь витающему в весеннем воздухе настроению, думал с такой же беспечностью, с какой, как ему представлялось, думали и все мелькающие мимо него люди: «Что бы там ни было, а жить надо, работать надо. И находить во всем этом отпущенные временем и судьбой радости». Остальное мелко и бессмысленно.

Жернова. 1918–1953. Книга шестая. Большая чистка

Подняться наверх