Читать книгу Жернова. 1918–1953. Книга двенадцатая. После урагана - Виктор Мануйлов - Страница 24

Часть 43
Глава 24

Оглавление

В литейном цехе работала вторая смена.

Цепной конвейер, по которому двигались опоки[8], был загружен едва наполовину: людей не хватало. Грохотали вибростолы, шипел и свистел сжатый воздух, выстреливали пулеметными очередями пневмозубила, истошный визг наждачного камня на зачистке отливок перекрывал остальные звуки. В чадном и пыльном полумраке копошились темные фигуры людей, более половины – женщины.

Дитерикс прошел вдоль конвейера, не замечая, что темные фигуры при его приближении начинали копошиться быстрее.

Собственно говоря, в цехе в эту пору делать ему практически нечего, но он сам установил для себя такой распорядок дня, что обязательно прихватывал часа два второй смены и, только убедившись, что все идет нормально, отправлялся домой.

Постояв возле вагранок[9] и понаблюдав за разливом жидкого чугуна, Дитерикс направился к выходу из цеха, но, заметив открытую дверь ремонтного участка, заглянул в эту дверь.

Там возился один-единственный человек – Михаил Малышев, молодой слесарь-ремонтник, недавно демобилизованный из армии. На всем заводе это был единственный человек после главного технолога, который немного понимал по-немецки, но главное – понимал самого Франца Дитерикса, то есть в том смысле, что работать надо по-другому и что порядок тоже должен быть другим.

Малышеву не исполнилось двадцати пяти, но он уже кое-что повидал в жизни: воевал, был ранен, служил какое-то время в Австрии, потом в Германии. Это был любознательный молодой человек, и Дитерикс быстро к нему привязался. Может быть, еще и потому, что Малышев напоминал ему пропавшего сына: одинакового роста, худощавые, сероглазые. Правда, Ганс был поплотнее, во взгляде его сквозила железная воля и решимость преодолеть все препятствия, которыми – по Гансу – являлись враги фюрера и Германии. Во взгляде же Малышева сквозили лишь доброта и любознательность.

Последний раз Дитерикс видел своего сына Ганса в крнце сорок третьего, когда тот приезжал в краткосрочный отпуск. Ганс был душевной болью Франца Дитерикса: гитлерюгенд, школа унтерофицеров гестапо, куда отбирались наиболее достойные, служба во Франции, Бельгии, потом в Югославии и Греции. Чем он там занимался, можно лишь догадываться. Из Греции Ганс и приезжал в последний раз. Поговаривали потом, что он вместе с другими ушел в Турцию, но так ли это или нет, жив ли, скитается где по свету, Дитерикс не знал.

Решив остаться в России, Дитерикс не сказал всей правды о своем сыне, а проверить, кем служил его сын, русские, как полагал Дитерикс, не могли, поэтому в специальной анкете записал: унтер-офицер пехоты, понимая, что напиши он правду, его бы, пожалуй, не оставили.

Малышев был таким, каким Франц Дитерикс хотел бы видеть своего сына: спокойный, рассудительный, доброжелательный и трудолюбивый. В нем, правда, была сильна славянская разбросанность и желание схватить все сразу, но это, считал Дитерикс, пройдет с возрастом. К тому же и сам Малышев относился к нему, к немцу, не как другие рабочие – с недоверием или равнодушием, а иные и с ненавистью, будто эту войну придумал ни кто иной, как сам Дитерикс, – а весьма дружелюбно.

– О, Микаэл! – воскликнул Дитерикс, входя в мастерскую и широко улыбаясь, словно они сегодня не виделись и вообще встретились после долгой разлуки. – Какие дела?

– Дела, как сажа бела! – откликнулся Малышев, блеснув белозубой улыбкой на чумазом лице. – Зер гут, Франц! Зер гут! – И спросил: – Ком нах хаузе?[10]

– Я, я! Нах хаузе. Унд ду?[11]

– Нах фюнф минутен[12], – ответил Малышев, и Дитерикс улыбнулся еще шире от удовольствия слышать пусть не слишком правильную, но все-таки родную речь, не напрягаясь в разгадывании сказанного и в поисках чужих слов. Но из той же благодарности он считал себя обязанным отвечать молодому другу исключительно по-русски.

– О, пьять минутен есть нуль минутен. Я подождать и вместе ходить домой. Хорошо?

– Зер гут, Франц. Их бин гляйх.[13]

Через полчаса, приняв душ и переодевшись, Малышев и Дитерикс вышли за проходную, пересекли железнодорожные и тянущиеся параллельно с ними трамвайные пути, отделяющие череду заводов от жилых поселков, и зашагали вверх по улице, полого поднимающейся на изрезанный оврагами увал. Слева лежали развалины домов, кирпичных и в основном двухэтажных, построенных незадолго до войны, справа за вполне приличной чугунной оградой, пощаженной войной, тянулся парк, состоящий из одних акаций с черной от копоти листвой. В парке же, невидимый за деревьями, располагался стадион, и оттуда доносился то взлетающий, то опадающий гул болельщиков: местная футбольная команда играла с приезжей.

На выходе из парка стоял пивной ларек, возле которого толпилось с десяток мужчин, в основном пожилых.

– Ого! – воскликнул Малышев. – Есть пиво и нет очереди! Немен зи бир, Франц? – спросил он и, заметив движение руки немца к боковому карману пиджака, предупредил, бренча в ладони серебром: – Их бевиртен дих.[14]

Дитерикс согласно закивал головой: для него принять угощение пивом являлось знаком внимания и взаимного расположения.

Они подошли к ларьку, Малышев взял две кружки, одну протянул Дитериксу. С кружками они отошли чуть в сторону.


Малышев и Дитерикс пили пиво и смотрели вниз, на черные громадины заводов, вытянутых вдоль железной дороги.

Казалось, что и влево, и вправо тянутся они бесконечной чередой, пропадая за горизонтом. Чадили десятки труб, дым смешивался с паром и висел почти неподвижно над почернелыми корпусами, над причудливыми башнями коксовых батарей, над железным кружевом, оплетающем доменные печи. Багровое пламя вырывалось то здесь, то там; черные, бурые, сизые, фиолетовые и прочей расцветки дымы вспухали из этого пламени, извергались из высоких и низких труб, закручивались в спирали, чернели и вспыхивали буйным разноцветьем, пронизываемые ярким солнцем, – и там, в этом аду, работали сейчас люди, оттуда они только что вернулись сами.

По железной дороге катился длинный состав товарных вагонов, катился куда-то на север. На открытых платформах лежали связки труб, проката, арматуры, железного листа, стояли ящики, контейнеры, что-то было тщательно укутано брезентом, виднелись часовые с винтовками; громыхали между открытыми платформами и тяжелые пульманы, и желтые цистерны с какой-то химией. Дым от спаренных паровозов тянулся над составом, сваливаясь к заводским корпусам. Навстречу товарняку с воем катил на юг скорый московский поезд, блестя вымытыми зелеными вагонами – поскорее, поскорее из этого ада к теплому морю, к чистому воздуху.

Но Дитерикс и Малышев смотрели на эту картину без ужаса. Они смотрели на нее почти с восторгом, пораженные творением человеческих рук, собственным творением.

– О! – воскликнул Дитерикс, не находя слов. – Рур такая есть ландшафт! Очень есть такая ландшафт! – Покачал головой, в который раз молча удивляясь тому, как русские умудрились выстоять в войне, потеряв такое количество заводов? Поразительно и ничем не объяснимо!

– А что, Фриц, – спросил стоящий рядом замухрышистый мужичонка с плутоватыми маленькими глазками, – пиво-то, небось, у вас получше нашего?

– О пиво! Немецки пиво есть самый полючче пиво аллес вельт![15] – восторженно произнес Дитерикс. – Немецки пиво…

– Немецки пиво, немецки пиво! – раздраженно перебил его другой рабочий с заросшим щетиной лицом. – Пьешь русское, а хвалишь немецкое. Пивали мы и немецкое. Такое же дерьмо! У нас до войны тоже было пиво – пальчики оближешь.

– Я не есть хвалить, я есть отвечать, – уточнил Дитерикс. – Война есть дьерьмо, альзо[16]… пиво есть дьерьмо, альзо… Все есть дьерьмо? Нет! Мир есть хорошо, альзо… пиво тоже есть хорошо. Диалектик!

Рабочие (здесь пиво пили одни рабочие, начальство сюда не забредало) подвинулись поближе к Дитериксу. Его знали, знали его историю (о Дитериксе писали в местной газете), но мало кто понимал, особенно из тех, кто побывал в Германии, зачем немцу понадобилось оставаться в России, когда многих немцев отпустили домой?

– Послушай, Фриц, а почему ты не едешь в свой фатерлянд? Там у тебя, в Восточной Германии, тоже, сказывают, социализм собираются строить. Опять же – семья… Женишься на немке, еще детей нарожаешь. Или у нас женись на русской. Или на хохлушке… Одному-то жить – хренова-ато.

– О, семья! Майне фамилие! Американер бомбить – семья погибать. Дом – нет, семья – нет, ехать – тоже нет. Война есть гроздьерьмо, есть большое дьерьмо! Шайзе!

– Так мы и говорим: женись на русской. Или на хохлушке. У нас тут хохлушки – первый сорт. И борщ сварят, и согреют. Мужику нельзя без бабы.

– О, я понимать, – широко улыбался Дитерикс и тревожно поглядывал на Малышева.

– Ну, хватит! – вступился за Дитерикса Малышев. – Чего привязались к человеку? Дайте хоть пива спокойно попить.

– А чего это ты, Мишка, тут раскомандовался? Купил ты, что ли, этого фрица? Нам, между прочим, любопытно, – одернул Малышева громадный рабочий-вагранщик с лицом, обожженным пламенем печи, с красными слезящимися глазами. – Не одному тебе с ним умные разговоры разговаривать. Мне, например, интересно, какой они у себя социализм надумали строить: как у нас или свой, немецкий?

– Нашел о чем спрашивать. Социализм – он и есть социализм, что наш, что немецкий, что китайский. Это дураку ясно. А только если мы им не поможем, то ни хрена они не построят, – убежденно заключил худой рабочий, сипло дыша гнилыми легкими.

– Немцы-то? Немцы постро-о-оят: народ аккуратный, работящий. У них там орднунг – во! – вступился еще один, с лицом, обезображенным глубоким шрамом. – Я там у них воевал – знаю!

– Не ты один там воевал. И неча фрица на энтом деле подлавливать: человек, однако.

– Да я и не подлавливаю! С чего ты взял?

Дитерикс слушал разгоревшийся спор и переводил взгляд с одного спорщика на другого. Он уже понял, что разговор возник не из неприязни к нему, немцу, а из простого человеческого любопытства, и в нем теперь боролось желание вступить в полемику о социализме с необходимостью соблюдать совет не касаться политических тем в разговорах с рабочими. Совет этот ему дали в парткоме завода, но таким тоном, что он больше походил на приказ, хотя и непонятно, почему он должен избегать политических разговоров, и не только с рабочими, но и вообще, если политические разговоры и есть самое интересное после разговоров о технике и технологиях.

При фюрере в Германии тоже запрещалось вести политические разговоры, если они расходились с официальной точкой зрения. Объяснялось это необходимостью сохранять монолитность германской нации перед лицом враждебного окружения. А чего боятся русские партайгеноссе? Этого ему объяснять не стали, посоветовав: поживете у нас и сами все поймете. Дитерикс в России уже больше двух лет, но понять никак не может…

И вспомнилось ему, о чем писали немецкие газеты в двадцатые годы, о чем ожесточенно спорили социал-демократы и коммунисты, пока фашисты не заткнули рот и тем и другим: тот ли социализм, что предсказывали Маркс и Энгельс, строят в России? По газетам и слухам, по рассказам тех, кто ездил в Россию работать по контракту, получалось, что совсем не тот, что русские подменили настоящий социализм суррогатом из славянской мистики, догматически понятого марксизма и азиатской дикости.

– Социалисмус, социалисмус, – проворчал Дитерикс, допивая пиво. – Я плохо понимать руссише социалисмус… Дас ист цигуэнеришесоциалисмус.[17]

– Чего, чего он сказал? – загалдело сразу несколько человек, обращаясь к Малышеву. – Чегой-то он вроде недовольный какой…

– А черт его знает! – отмахнулся Малышев, забирая у Дитерикса пустую кружку. Он поставил кружки в окошечко ларька и решительно произнес: – Нун, гут! Ком нах хаузе, Франц! Пока, мужики.

– Хороши вечер, – попрощался и Дитерикс, пожав всем руки.

8

Опока – ящик, рама, в которой заключена земляная форма для литья.

9

Вагранка – малая печь для плавки чугуна – в отличие от большой, доменной.

10

Ком нах хаузе? – Пошли домой?

11

Унд ду? – И ты?

12

Нах фюнф минутен – через пять минут.

13

Их бин гляйх – я быстро.

14

Немен зи бир, Франц?… Их бевиртен дих. – Возьмем пива, Франц?… Я угощаю.

15

Аллес вельт – весь мир.

16

Альзо – следовательно.

17

Цигуэнеришесоциалисмус – цыганский социализм.

Жернова. 1918–1953. Книга двенадцатая. После урагана

Подняться наверх