Читать книгу Честь имею. Власть Советам - Виктор Вассбар - Страница 6
Часть 1. Бездушие
Глава 5. Радостная весть
ОглавлениеРеваз шёл домой в приподнятом настроении. Две добрые вести поднимали его настроение.
Первая: Лариса, неделю пролежавшая в больнице с огнестрельным ранением, оказавшимся неопасным – пуля слегка и навылет задела бедро, сегодня была выписана из медицинского учреждения и отправлена домой на полное излечение. Об этом Реваз узнал, позвонив в больницу.
– Отвезли Ларису Григорьевну домой на исполкомовской машине, – ответил главврач. – Специально для этой цели выделил её сам председатель Алтгубисполкома Грансберг Христофор Давидович.
И вот сейчас, возвращаясь домой со службы, Реваз нёс в руках большой букет цветов и солдатский вещмешок, в котором лежали подаренные сослуживцами сахар, чай, конфеты, колбаса, хлеб, консервы и другие продукты, а также бутылка настоящего французского шампанского.
– Продукты понятно, но откуда шампанское? – спросил сослуживцев Реваз.
– Приходил тут один, – проговорил помкомвзвода. – Передал шампанское и ушёл, сказав, что товарищу Магалтадзе.
– Кто такой, спросил хоть?
– Назвался хозяином магазина, что на Льва Толстого.
– И что?..
– Сказал, в благодарность, что жизнь спас от бандитов.
– Вон это что… В благодарность… Это, значит, непмана спас. Хотя… какая разница, кто он, человек и это главное, – проговорил Реваз. – Значит, и ему спасибо!
Второе, что поднимало настроение Ревазу, была беседа с бойцом его взвода Бородиным.
Бородин возвратился в Барнаул и принес Ревазу радостную весть. По сути своей весть тяжёлая, трагическая, но для Магалтадзе лучшая из всех за последний год.
И вот сейчас, он шёл домой и мысленно возвращался к разговору с бойцом своего взвода Бородиным.
Бородин сказал, что навестил товарища Ромашова, тот его хорошо встретил, угостил, как положено – с водочкой, поинтересовался, как живёт товарищ Магалтадзе.
– Я сказал, что вы, товарищ Магалтадзе, служите как все очень даже хорошо, – мысленно повторил слова своего подчинённого Реваз.
Магалтадзе вспоминал. Ромашов поведал Бородину о своей поездке в Барнаул. Говорил, что в начале июня по делам села был в Барнауле, но заехать к боевому товарищу не смог по причине полного отсутствия свободного времени. Сказал, что на обратном пути, – в пятидесяти верстах от своего села, попал в засаду. В результате бандитского выстрела из берёзового колка был убит мужчина, которого попутно подвозил из Барнаула через Бийск в Камышенку. Вместе с ним была толи его жена, толи сестра, Бородин об этом его не спрашивал. Она умерла от горя, постигшего её, уже в селе Старая Барда. Там и похоронили. А мужчину той женщины Ромашов с товарищами захоронил при дороге. На месте захоронения установил крест. Тот крест, сказал Бородин, он сам видел, когда ехал из Бийска в село Старая Барда.
– Так-то я проехал бы мимо, мало ли в наше время крестов вдоль дорог. Удивило, что могила свежая и крест на ней тоже как будто только что поставленный, береста совсем свежая. Подъехал, поинтересовался, кто такой захоронен. Фамилия на кресте написана, наша, революционная, – Красин. Бумагу на того мужика товарищ Ромашов отдал мне и наказал, чтобы я передал её вам, товарищ Магалтадзе. Сказал, что вы человек государственный, знаете, что с ней сделать, передать кому или ещё что…
Эта бумага сейчас была в кармане гимнастёрки Реваза и грела его душу. Он пока не знал, как с ней поступить, – уничтожить или сохранить.
– В жизни всякое бывает, самому может пригодиться, но и опасно, – говорил себе. – Хотя… ничего опасного в этом не вижу. Бумага есть, а человека нет. Сохраню, – твёрдо проговорил и бодрой походкой продолжил путь к дому, в стенах которого после выписки из больницы его ждала жена.
***
За праздничным ужином Лариса спросила Реваза:
– Отчего радостный? Глаза аж горят, того и гляди дом спалишь!
– Слаб! Не могу скрыть радость! Теперь надо оправдываться. Искать, искать! Искать причину моей радости! – лихорадочно перебирая события дня, мысленно приказал себе Реваз и, найдя её, облегчённо вздохнул и проговорил, улыбнувшись. – Рад, что здорова ты и выписалась.
– Я тоже рада, что дома. Больница, сам знаешь, угнетает.
– А ещё статью вспомнил в газете «Красное Знамя». Забавная статейка. Полностью прочитать не успел, но мельком всё же просмотрел, уж больно интересная она. Домой прихватил газету. Сейчас ещё по бокалу шампанского выпьем за твоё полное выздоровление, вместе прочитаем и обсудим. Забавный случай в ней описан, – о перерождении мужчин в женщин и женщин в мужчин.
После праздничного ужина Реваз вынул из своего армейского планшета газету «Красное Знамя», расправил её на столе и стал читать:
«В послевоенное время в обществе намечается некоторый психофизиологический сдвиг женщин в сторону мужчины и наоборот. Очень мне грустно, читатель, так грустно, что и сказать не могу, но все же попробую.
На днях узнаю, наука стала замечать, что в мужской психофизиологии обозначился опасный уклон в сторону женщины, – оженствление, значит, мужчины, а женщина полным ходом омужичиваться стала – на тепленькое мужское местечко спешитъ.
С этого всё и началось. С омужчинением женщины ничего не имею, пусть себе побалуется.
Но вот, что с нами-то – бывшими мужчинами будет?
И задумался я даже очень над этим опасным вопросом
Прежде всего, стал исследовать самого себя, – не замечается ли какого изменения в организме и прочем? Не атрофировалось ли что или, прости Господи, новообразований каких не обнаружилось ли?!
Но нет, ничего. Все старое, кажись, на месте и прибавлений каких ни там, ни там нет!
Принялся после наружного осмотра за исследование психологии и прочей там физиологии, – нет ли каких женских симптомов? Не тянет ли к пудрам, карандашам, флаконам?
Опять будто бы все в порядке. К флаконам, правда, склонность имеется, но исключительно к таким, на которых ярлыки – коньяк, водка, виска.
Ну, думаю, это не опасно; этот симптом мужской. Два часа перед зеркалом ходил – упражнялся, аж шея заболела, смотрел, нет ли бедровиляния какого? – Тоже ничего. Виляние некоторое, впрочем, наблюдается, но женственности в этом симптоме даже на самый нетребовательный вкус очень мало.
Значит, и с этой стороны все благополучно.
А успокоиться всё не могу.
Раньше с большим удовольствием в кафе, на танцульки там разные ходил… Теперь ни ногой. Потому боюсь, очень боюсь…
А вдруг, сижу это я за каким-нибудь мужским симптомом, то бишь флаконом, а какой-нибудь омужествленный женщина подходитъ ко мне да этаким баритоном
– А позвольте Вас, мадемуазель-мужчина, на танго пригласить!
Ну, что я тогда делать буду?!
И какой же я «мадемуазель», если десять лет подряд и без перерыва женат? Ведь обидно, ей Богу!
А вдруг я ему, извините, приглянусь, и он поухаживать за мной вздумает? Поцеловать попробует в шейку или в щёчку?
А щёчка-то у меня, вроде, конской щётки.
Конфузно, что ни говори!
А если он по своей омужествлённой предприимчивости домой проводить меня пожелает, ну и там всё такое прочее?
Куда же я тогда денусь? Ведь, пропадать придется?
Нет, уж лучше я дома посижу, поскучаю, чем на такие симптомы нарываться. Подальше от греха.
И решил я про себя, но твердо. Если наука нас бедных мужчин не пожалеет и так-таки оженствит, то замуж я ни за что не выйду и эмансипацией тоже заниматься не буду.
А выберу себе какую-нибудь нейтральную профессию, например, в кормилицы пойду. И сытно, и спокойно!
Только в одном неустойка получается, одно меня беспокоит… Даже и сказать это неловко… Это вот самое… как его?..
Ну, да чего уж тут стесняться, когда такой мужской кризис намечается. Прямо скажу; одно меня беспокоит, а вдруг рожать заставят?
Что же я тогда бедная мужчина делать буду?! А?!
Очень, очень нехорошо мне, дорогой читатель».
– Действительно чудеса! – засмеялась Лариса. – Мужчина рожает!.. А вообще-то хорошо бы, походили с животом девять месяцев, а потом с болью родили, когда, кажется, все кишки наружу рвутся, поняли, каково нам – женщинам… не кичились бы своим мужичеством. Мир был бы вечный, не до войн было бы вам, – Лариса слегка ткнула Реваза в лоб тонким указательным пальцем. – Все были бы живы.
– Не будет, милая моя, этого никогда. Не мы, так вы – женщины воевали бы. Собственно, истории известны женщины воительницы, это амазонки Дагомеи, женщина-полководец Фу Хао жившая в Китае во время бронзовой эпохи, королева Юдит, управлявшая Эфиопией в X веке и женщины воительницы, которым в их становлении женщинами отрезали правую грудь, чтобы она не мешала стрелять из лука.
– А я в это не верю. Отрезав грудь, женщина бы умерла… если не от боли, так от потери крови или занесения инфекции. А те, кто выжил бы после подобного, никогда бы такое не посоветовал своим подругам.
– Пожалуй ты права, Лариса, – почесав затылок, ответил Реваз. – Но всё же они воевали, вот главное, о чём я говорил, о неотвратимости войн. А вообще я тебе скажу, вредная эта статья. Ведёт она к разврату. Один поймёт её правильно, как юмореску, а другой станет подражать ей. Что тогда будет! Разврат!
– Что удивляться? – ухмыльнулась Лариса. – Я, например, уже ничему не удивляюсь в этой опошленной стране. Флакончики, карандашики, пудра, – куда ни шло. Посмотри, что творится в столице и Петербурге! Ленин, – первейший развратник, легализовал клубы и секты нагого тела. Гомосексуализм, пропаганда пидерастства стали нормой жизни. Женщин не считают за людей, принимают их лишь как машины для секса. Разврат правит страной. И ходят эти развратники по городам нагишом и вовлекают в свои ряды молодёжь. И вот спрашивается, какое будущее будет у наших детей?
– С этим надо что-то делать, – взмахнул кулаком Реваз.
– Делать?! – хмыкнула Лариса. – Что мы можем сделать?
– Да-а-а! – вздохнул Реваз. – Ничего! Не взрывать же исполком.
– Вот именно! И статья эта, – о перерождении мужчин в женщин и женщин в мужчин имеет цель отвлечь людей от насущных проблем и заставить их беспрекословно подчинятся власти.
– А у меня сегодня гости были. Сразу, как только приехала домой, приходили с исполкома. Женщины из моего отдела, поговорили, чай попили с тортом, по-пути ко мне купили в кондитерском магазине на Московском проспекте.
– Хорошо… Это хорошо, что приходили… Да-а-а, да-а-а… – снова задумчиво, но уже протяжно проговорил Реваз. – Хорошо, что у вас отзывчивый и дружный коллектив… Не хотелось бы заканчивать наш прекрасный вечер, – Реваз умолк, подбирая слово, – на плохой вести, но… когда-то всё равно пришлось бы сказать.
Лариса, подавшись вперёд, насторожилась.
– Понимаешь, Лариса, не хотел тебе сегодня говорить, тем более на ночь глядя, но что уж тут, когда-то пришлось бы. Даже не знаю, с чего и начать. Ну, да… ладно! – махнул рукой, как отрубил. – Весть у меня плохая. Получил сегодня от бойца, посылал с оказией к Ромашову, – другу Леонида Самойловича. Вот и, – помял рукой подбородок, – прибыл он сегодня и ко мне, значит, прямиком…
Лариса резко приподнялась со стула и, оперевшись руками о столешницу, пристально всмотрелась в глаза мужа.
– Ты бы присела, Лариса… а то того… это… ну, сама понимаешь…
– Я чувствовала, я знала, что случится что-то страшное, – задыхаясь, выдавила из себя. – Их поймали, они ранены?..
– Ты это… Лариса… присядь на стул-то. Разговор тяжёлый будет… и долгий.
– Что-то с Машей? – предвидя, что именно о ней предстоит услышать что-то тяжёлое, возможно, даже страшное, проговорила Лариса, игнорируя слова Реваза сесть на стул.
– И о ней тоже! Боец мой сказал… Горе у нас, Лариса. Погибли они… оба – Маша и Леонид.
Лариса, не моргая, смотрела на Реваза и, казалось, с трудом вникала в его слова, а потом медленно вышла из-за стола, подошла к дивану, повалилась на него и уткнулась лицом в подушку. Она не плакала, очень много горя пришлось ей пережить к своим тридцати годам, её душили мысли: «Кто тот негодяй, поднявший руку на человека, за жизнь которого готова отдать свою жизнь?» – Не менее больно было ей и от мысли, что никогда более не увидит ту, которую считала самой лучшей своей подругой.
А Магалтадзе говорил и говорил. Своими словами, порой сумбурными – в большей мере не имеющими отношения к произошедшей трагедии, создателем которой являлся, он пытался сбросить с себя не только вину в смерти Марии, но и вину за подлое убийство товарища, с которым служил в одном полку и стоял насмерть в борьбе с врагами отечества – России.
– Петру Ивановичу… Филимонову… пока не сказал. Не знаю, как и подступиться. А Петру… – сыну Леонида и Марии… поможем. Как же не помочь, поднимем на ноги… вместо отца и матери станем… Спит, поди, сейчас и улыбается во сне, как все дети… бабочки… там всякие… разноцветные… снятся, травка зелёная, солнышко тёплое… Э-хе-хе… Детство, и не знает, что тут такое… вот ведь как бывает… Раз и всё тут… и нет человека. Конечно, не заменим их, но всё же… Надо будет… к себе заберём, Серафима Евгеньевна она женщина уже в возрасте, тяжело ей будет с ним, да ещё с Зоенькой… А у нас и места много, и дочке нашей Оленьке будет с кем поиграть… Завтра с утра опять на службу. Тут, слышь, Лариса, поговаривают, что ЧОН уже не нужен, выполнил, мол, свою роль, убирать будут… распускать, значит, по домам. Интересно получается, а нас куда? А… – Махнул рукой, – не всё ли равно куда… Голова есть, руки на месте, знания какие-никакие есть… в военном деле, всё ж таки с самого четырнадцатого в ней… в военной форме… найду куда приложиться. А дети… они что, всех поместим… дом-то он вон какой, – обвёл глазами, – четыре комнаты, кухня… всем места хватит. Вот я и говорю, может быть, вместе пойдём к Петру Ивановичу, трудно мне одному нести такую тяжёлую весть. Там у него и обсудим… вместе, стало быть, как до Серафимы Евгеньевны довести это… вот… самое, весть, значит, трагическую.
Лариса слышала его, но ответить не могла, – горький комок в горле и ежовая боль в груди давили её.
Ночь была бессонной для обоих. Реваз уже ничего не говорил, его глаза были закрыты, но он не спал. Вновь, как и в тот роковой для Парфёновых день, он лежал в засаде и перебирал в памяти каждую минуту предшествующую секунде, в которой произвёл выстрел в свою офицерскую честь.
Лариса была в тревожном полусне-полузабытье, она видела себя в окружении жёлтых лилий беспорядочно разбросанных по сочному зелёному полю. На этом поле были только он и она. Она не предавалась с ним любовью, как когда-то очень давно, кажется, даже не в её жизни, с Шота, она просто бегала по полю, раскрыв руки, как птица в полёте, а он её ловил, подхватывал на сильные руки и кружил по-над лилиями. Она смеялась, а он целовал её глаза, выпускал из своих объятий, она снова убегала от него, и он снова догонял её, и снова целовал.
– Щекотно, щекотно! – смеялась она, и вдруг резко. – Нельзя! Нельзя! Нельзя в глаза! Это к разлуке! Здесь, здесь целуй! – потребовала, дотрагиваясь своими пальцами своих губ.
И он, опустив её с рук на вдруг почерневшую землю, приподнялся над землёй и полетел к лебединым облакам, и оттуда – со светлой высоты тихо и даже как-то приглушённо проговорил:
– Нельзя! Нельзя!
– Но почему! – крикнула она ему вдогонку. – Ведь я же люблю тебя!
Облака встрепенулись и оттолкнули его от себя. Тотчас он был облачён в чёрный саван и опустился в этом одеянии на чёрную землю, усеянную крупными чёрными камнями, на самом большом из них спиной лежала Мария, губы её были приоткрыты и, казалось, что-то шептали, а глаза были устремлены ввысь, в них была тоска и одновременно ожидание чего-то великого.
– Нет! – крикнула Лариса, сердце гулко забилось в груди и вырвало её из тревожного сна.
Рано утром – в воскресенье 15 июля, Реваз и Лариса отправились к Петру Ивановичу.
– Вовремя, как раз к чаю, – обернувшись на скрип входной двери и увидев Реваза и Марию, радостно улыбаясь, проговорил Пётр Иванович.
– Аромат по всему дому. Знатно живёте. Здравия всем… – ответил Реваз, повесил форменную фуражку на гвоздь у двери и, подойдя к хозяину дома, крепко пожал его руку.
– Аромат от пирогов земляничных, да листков смородиновых в чайнике, – ответил Пётр, пожимая руку Реваза.
– Земляника! Это хорошо… – задумчиво проговорила Лариса.
– С сыночком Владимиром в бору сбирали землянику-то, самую первую… душистую и листочки смородинные там же собрали. Уродилась ягода в этом году разная. Малины-то… так той просто заросли. Подходите Лариса Григорьевна и вы Реваз Зурабович к столу-то, присаживайтесь. Чай будем пить, с пирогами земляничными. – Сбираемся вот сегодня всей семьёй… в бор наш ленточный. Пораньше сбирались, не получилось… пока то, да сё, пироги вот… а там поди уж народу полгорода скопилось. Ну, да, – махнула рукой, – всем хватит. Нынче богато в лесу на ягоды… Как с грибами будет не знаю, ежели что в бор на гору пойдём, там народу завсегда меньше.
– Ну, мать, хватит гостей дорогих словами потчевать. Пироги на стол мечи, да сто грамм преподнеси.
– Ишь ты, ишь, как заегозило-то, аж стихами заговорил, – улыбнулась Людмила Степановна. – А то я не знаю, что мне делать. Присаживайтесь, присаживайтесь, Лариса Григорьевна. Вот сюда, рядом с Петром садитесь Реваз Зурабович, – стряхивая полотенцем невидимую пыль со стула и придвигая его к столу, суетилась хозяйка.
– А мы вот тут с Ларисой… – Реваз кивнул в её сторону.
– …мимо проходили и решили заглянуть, – предупредительно посмотрев на Реваза, прервала его Лариса на полуслове. – Как говорится, на огонёк
– Да, да, мимо… на огонёк, и вот, как чувствовали… на пироги, – поняв Ларису, договорил её мысль Реваз.
– А вы чаще приходите, живём рядом, через улку, а видимся лишь по праздникам, когда у кого-либо день рождения, или, как вот недавно ваше новоселье, – укладывая на широкое блюдо пышнее, с жару пироги, ответила Людмила, и мужу. – Чего сидишь-то, какого приглашения ждёшь? Лезь в подпол за настойкой… да свечку прихвати. Я там бутылки-то переставила. Схватишь ненароком вместо вишнёвки, мазь скапидарную, поотравишь всех.
– А то мы без глаз, – незлобиво хмыкнул хозяин дома. – Прям сразу мазь-то твою по стаканам и пить зачнём. Авось ума-то ещё не лишились. Да и разберу я, где скапидар, а где настойка. Так-то вот, разлюбезная вы моя жена – Людмила Степановна.
– Ладно тебе… зубоскалить-то, лезь давай, я покуда чашки к чаю и рюмки к вишнёвке достану. Пить будем с тонкого фарфору и с хрусталя. А то стоит это добро на полке под стеклом, а на столе ни разу и не красовалось. А чего его жалеть, всё одно когда-нибудь расхлещу. Нынче – три дня назад прибиралась на полке, одну чашечку и разбила, шесть было, осталось пять, а блюдцев шесть.
– Мамочка, ты не переживай. Я вот вырасту, куплю тебе много-много самых красивых в мире чашек и блюдцев.
– Я, сынок, не переживаю. А вот ежели бы Лариса Григорьевна с Ревазом Зурабовичем и с дочкой ихней к нам пожаловали, что я тогда бы на стол поставила?
– Я и со стакану могу чай с пирогами исть. В стакан-то чаю более влезет, чем в чашку. С чашкой даже одного пирога не съешь, так и будешь вечно тянуться за чайником.
Все улыбнулись, а мать погладила сына по вихрастой голове.
– Верно, говоришь, сын, – показавшись из погреба, – проговорил Пётр Иванович. – Мне, Людмила, тоже стакан поставь, не люблю я эти чашки твои, тонкие… что лист бумаги. В руки боязно брать, того и гляди, раздавлю. Рабочие мои руки, мозолистые, привыкшие винтовку держать, а не тонкий фарфор.
– С чего это они вдруг мои стали… чашки-то? Тебе на работе дареные.
За секунду в голове Петра Ивановича пронеслись события дня, в котором им – агентом барнаульского угро, по словам начальник губернского уголовного розыска Фофанова Тимофея Федоровича, была проявлена революционная бдительность и стойкость. Всё произошло в феврале 1923 года, а за два месяца до этого агент Филимонов был тяжело ранен при задержании вооруженных бандитов. Бандиту в тот декабрьский день 1922 года удалось скрыться. Едва встав на ноги, Пётр Иванович вышел на след преступников, совершивших ряд убийств, и один арестовал двух вооруженных воров-рецидивистов. В марте снова ранение, госпиталь, опять в строй и ценный подарок – чайный фарфоровый сервиз на шесть персон.
– Ценный подарок за задержание двух опасных преступников, – гордо проговорил Пётр Иванович. – Славно всё получилось, расскажу как-нибудь.
– Ценный, – с некоторой долей иронии хмыкнула Людмила. – Что в нём ценного? То, что когда-то стоял на полке в доме какого-то царского чиновника? По мне бы лучше денег выписали вместо этих побрякушек, а то твоей получки только-то и хватает на хлеб да соль, о сахаре уж и не говорю, дитю заплатки на шаровары ставлю из рогожи. Кабы не огород, да не бор наш городской давно бы померли. В магазины уж и не хожу, особо в «Универсал», что на углу Соборного и Томской улицы. Правда, как-то заглянула, не удержалась, а там, Бог ты мой, – приложив ладонь к щеке, Людмила покачала головой, – колбаса краковская, полтавская, филейная, языковая и чайная. Ветчина, сосиски, рулет, сальцисон, шпик. Окорока на полках лежат и на крюках висят, бери-не хочу, только на какие такие шиши. Выбежала как чумарелая, как будто кто гнался за мной.
– Все так живут, – проговорил Филимонов. – А и мы не нищенствуем. Сама говоришь – огород и бор, стерлядей так тех уже не знаем, куда и девать… Каждую божию неделю мешками ловлю. Кострюков и коптим и солим. Всех родных и знакомых той рыбой-то обеспечили. И они нас не забывают. Реваз с Ларисой на прошлой неделе аж пять килограммов парной свинины принесли. До сих пор ещё килограмма три в леднике лежит. А икру чёрную?.. Так ту сковородками жарим, а её в Европах буржуйских почитают дороже золота. А кур… – мотнул головой в сторону окна, выходящего в огород, – полный курятник. Курятину хоть на базар неси, только, кому ж она нужна… её в каждом доме как воробьёв на каждом кусту.
– Да знаю я, – махнула на него рукой Людмила. – Только всё ж таки окромя рыбы хочется и нарядиться. Хожу в одном и том же, платья, которые в девках носила ныне донашиваю. А ведь я ещё молодая, мне и тридцати нету…
…
Поход семьи Филимоновых в бор за ягодами не состоялся.
– Реваз, друг ты мой дорогой, как с матерью-то быть?.. – тяжело вздохнул Пётр Иванович. – Прям, даже и не знаю. Не вынесет она весть эту тяжёлую. Сердце у неё слабое. Только жизнь вроде бы наладилась и вот… Маша, Маша… Как же это так?.. Какому такому извергу помешали они? Ничего плохого в жизни не сделали. Леонид всю свою жизнь России отдавал, а Машенька счастье-то только и видела как в детстве да в Омске… И вот, чтоб тебе сгнить, – сжав кисть в кулак, Пётр поднял его на уровень головы и, с трудом сдерживая слёзы, вжался в него лбом. – Чтоб тебе и всему роду твоему, убивец ты подлый, вечно гореть в аду.
А убийца спокойно сидел за столом брата той, чьё сердце разорвал подлым выстрелом из-за засады.
Серафиме Евгеньевне решили не говорить о смерти дочери Марии и зятя Леонида.
– Не хорошо как-то, – утирая слёзы, проговорила хозяйка дома. – Да и Володенька – сыночек наш всё слышал… проговорится… Скажет Петру, а тот бабушке – Серафиме Евгеньевне. Вот станем мы для неё вечными врагами.
– И что ты предлагаешь, Людмила, – спросил её Пётр.
– А то и предлагаю, – утирая платком глаза, – сказать всё без утайки. Прям щас собраться и пойти всем к маме, а по дороге таблеток от сердца купить. Какие там нужно-то? – вопросительно посмотрев в глаза Ларисы Григорьевны, спросила её Филимонова.
– А я ежелиф чего не знаю, так спрашиваю, – посмотрев на мать, проговорил Вова.
– Вот и ответ. В аптеке и спросим. Там лучше знают, – принял решение Пётр.
– А соседка наша нашто? – обведя заплаканными глазами всех сидящих за столом, проговорила Людмила. – Она же в больнице служит… врачом… ещё с довоенных времён. Отзывчивой души женщина.
– Зоя Ивановна что ли? – посмотрел на жену Пётр.
– Окромя Зои Ивановны Тюковиной никого у нас тут отродясь и не было, – ответила Людмила. – Она, кто ж ещё-то.
– Так я сейчас и схожу к ней. Только вот, – Пётр почесал за ухом, – что матери скажем? За какой такой надобностью привели врача.
– Так и скажем, беспокоимся, мол, о ней. Видим, что переживает сильно за Марию с Леонидом. Попросили, мол, Зою Ивановну – соседку нашу осмотреть её, послушала чтобы, значит, и ещё там чего нужное произвела… Пилюли какие нужно выписала, ежели чего.
– Правильно говоришь, Людмила. Так и сделаем. Тем более они, как известно мне, с девических лет знакомы. Так я пошёл к соседке-то? Или как?.. – посмотрев на жену, проговорил Пётр.
– Сама схожу… А то наговоришь невесть что… Перепугаешь женщину, а она в возрасте уже. Как бы её после тебя откачивать не пришлось.
– Иди, ежели считаешь, что так лучше будет. По мне лучше с самым зловредным мужиком речь вести, нежели с самой что ни на есть благородной особой женского рода. Обходительности и этим самым, – повертел раскрытыми пальцами возле своей головы, – не учен. Ступай, и пирогов прихвати.
– А то я не знаю, – развела руками Людмила. – Сбирайся пока. Да оденься в цивильную одёжку-то. Забыла уже как выглядишь нормальным-то.
– А то я не нормальный? – буркнул Пётр вслед выходящей из дома жене.
…
Серафима Евгеньевна тяжело приняла весть о смерти дочери и зятя, слегла в постель, но под постоянным присмотром Людмилы и ежедневным патронажем Зои Ивановны уже через неделю стала свободно передвигаться по дому, а к поминкам по Марии и Леониду на сороковой день выздоровела полностью, правда, родные стали замечать за ней некоторую рассеянность и неприсущую ранее молчаливость.
***
Неделя для полного выздоровления дома и 21 июля 1923 года Лариса вышла на службу. А 22 июля на сессии Алтайского Губернского Исполнительного Комитета председатель Алтгубисполкома Грансберг Христофор Давидович благодарил Ларису за отличную работу. В конце речи сказал:
– За оказание помощи сотрудникам милиции в поимке опасных преступников вы, Лариса Григорьевна, награждаетесь ценным подарком – отрезом на платье и грамотой Алтгубисполкома.
Домой Лариса пришла с восходом в небе первой звезды, уставшая, но в прекрасном настроении.
– Хорошие вести? – увидев радостный блеск в глазах жены, спросил Реваз.
– Хорошие! – устало повалившись на диван, ответила Лариса. – Вот, – указав рукой на пакет, брошенный на стол, – вручили ценный подарок за оказание помощи милиции в задержании опасных преступников.
– Поздравляю! Жди нового назначения, – проговорил Реваз.
– Уже…
– Что уже?..
– Уже назначена на новую высокую и более ответственную должность, – прикрыв глаза от усталости, ответила Лариса, – начальником организационно-инструкторского отдела Алтгубисполкома.
– Вот как?! – удивился Реваз.
– И это ещё не всё. Меня перевели из кандидатов в члены Алтгубисполкома.
– Поздравляю… хотя… – махнул рукой. – Ну, да видно будет! А сейчас по такому торжественному случаю садись за стол, будем праздновать твоё назначение и перевод в члены исполкома чаепитием.
– Не до праздника мне нынче. Боюсь я этой должности. Никто на ней долго не задерживается… два-три месяца, и снимают с дальнейшим арестом. Сейчас за мной будут смотреть сотни глаз и любую оплошность подчинённых мне сотрудников валить на меня.
– А ты поставь это себе на службу.
– Как это на службу?
– В помощь себе, вот как! Будь всегда начеку, главное, никому не верь на слово, а ещё лучше все распоряжения отдавай приказами и под роспись. Так снимешь с себя оплошность сотрудников, а происки твоих врагов поставишь себе на службу. И докладывай по каждому, даже казалось бы несущественному случаю промашки своих подчинённых вышестоящему начальнику, и не словами, а рапортом на бумаге.
– Но это донос.
– А ты как думаешь выжить?.. Потаканием нашим врагам большевичкам и угодничеством перед ними… не получится. Они всегда первые нападают на тех, кто слаб и чрезмерно чувствителен к их врагам. В борьбе с большевиками не должно быть никаких послаблений. Или мы, или они нас.
– Реваз, в твоих словах есть доля истины… относительно осторожности, но не кажется ли тебе, что мы давно проиграли. Может быть, пора уже принять эту нынешнюю действительность, и жить сообразно нынешних реалий. Ну, вот подумай, кто мы вдвоём против системы, ноль. Оступимся где-либо, под белы ручки нас и в распыл. Не себя мне жалко, жизнь дочери загубим. О ней надо думать. Вспомни весну 1920 года. Знать не знали, законспирирована была, а раскрыли целую колчаковскую организацию.
– Алтайскую народную организацию вспомнила что ли?
– Её, помнится, главным там был агент губчека.
– Знал я его – Плешивцева. Хороший человек был, хоть из колчаковских офицеров. Не верю, фальсификация, иначе я состоял бы в той надуманной чекистами организации… а я о ней ни слухом, ни духом. И ведь что придумали. Якобы он собирался взбунтовать гарнизон, истребить коммунистов, а затем свергнуть, подняв крестьянство, советскую власть в Сибири. Бред, дурость.
– Не бред и не дурость, Реваз. Идёт чистка рядов партии большевиков даже в самой чекистской системе. Кому, как не мне знать, что было и что есть. Прекрасно помню документы по делу «Крестьянского союза». Среди более чем семисот арестованных были даже заведующий жилищным подотделом Крылов, завотделом управления Барнаульского уездисполкома Блынский, а также работники заготовительных организаций, служащие и милиционеры. А ты говоришь, бред и дурость. Идёт борьба за власть внутри самой системы. Ленина последнее время совсем не слыхать. Евреи страной рулят, Троцкий, Свердлов и иже с ними. И их сковырнут, вот попомнишь. А потому, милый мой, выкинь из головы дурь, не сбросить тебе большевистскую власть, целые государства брались за это, с их мощными вооружёнными силами и что? В прошлом всё, выстояли большевики. Остепенись и прими то, что положила судьба… иначе погубишь и себя, и меня, и дочь… безвинную. Смотрю на Оленьку и вижу, умнее нас. Живёт по законам новой России, почёт ей и уважение от учителей. А стала бы кобениться, как говорит Серафима Евгеньевна, исключили бы из школы, как девочек, которые пошли против членов представительства учеников в педагогическом совете.
– Откуда тебе это известно, что исключили?
– Больше общайся с дочерью.
– Как знать?! – помял губами Реваз. – Не признаёт она меня за отца, по глазам вижу. Как-то спросила, почему она Ольга Олеговна Свиридова, а я Магалтадзе Реваз Зурабович. Сказала, что между родными детьми и отцом такого быть не может.
– Так ты ей и сказал бы, что когда женился на мне, она уже была.
– Не могу, всё ж таки она действительно моя дочь, – вопросительно посмотрел Реваз на Ларису.
– Можешь не сомневаться, вся в тебя, – чистая грузинка.
– Вижу, не сомневаюсь, конечно. Так и сказал, что родная она мне, что была она уже у тебя, когда женился на тебе. А правду хочется сказать.
– Не говори пока, и я молчать буду, придёт время, объяснимся… А твои слова относительно работы с подчинёнными мне людьми приму как план действий в отношениях с ними. И всё же почему меня, ведь есть другие, более опытные, нежели я работники исполкома… со стажем работы два, а то и три года?
– Есть два ответа на твой вопрос. Первый, свои грехи и промахи валить на тебя, – ответил Реваз и умолк.
– А второй? Говори, что замолчал?
– Второй проще простого. Влюблён в тебя начальник твой – Грансберг Христофор Давидович, приближает к себе, – глубоко вздохнул Реваз и тоскливым взглядом посмотрел на Ларису.
– Дуралей! Кому я нужна кроме тебя. Самой на себя смотреть противно, юбку вовсе не ношу, сидит, как седло на корове, в штаны влезла и не вылажу из них. Лицо обветренное, пальцы в чернилах, порой кажется, что и нос и вся я фиолетовая от чернил, пропиталась ими насквозь. Никому я уже не нужна, – тридцатилетняя старуха.
– Люблю я тебя, как и прежде… когда впервые увидел в Омске и любить буду вечно. Мы горцы народ гордый, но и верный своим избранницам. Запомни это.
– Помню, тыщу раз уже говорил. Оленька, верно, спит уже? Тихо в доме.
– Дежурит вместе с Петей у кровати Серафимы Евгеньевны.
– Запамятовала, прости.