Читать книгу Честь имею. Россия. Честь. Слава - Виктор Вассбар - Страница 7

Часть 1. Победители – «враги»
Глава 4. УНКВД

Оглавление

Чёрная «Эмка», взламывая узкими шинами тонкую плёнку льда, свернула с проспекта Ленина на улицу Ползунова и вошла во двор дома №34а.

– Капитан приехал, – услышав скрип открывающейся дверки автомобиля, – злобно скривившись, проговорил старший сержантGj; fkeqcnf? e, thbnt Пилипенко, невысокого роста следователь НКВД.

– На этот раз ошибаешься, Яков Андреевич, это машина начальника управления капитана Николаева, – не согласился с товарищем по службе сержант Чернов Семён Семёнович, обрюзгший от излишнего употребления спиртного сорокадвухлетний следователь НКВД.

На лестничной площадке «уставшие» сотрудники карательного органа курили «Беломор», обменивались собственными соображениями о методах ведения допросов, смеялись и бахвалились своими успехами в раскрытии контрреволюционных заговоров.

– Вчера ночь интереснее была, а эта так себе, – пустив колечко дыма, махнул рукой младший сержант Кривошеев, тощий и болезненный человек, третий из перекуривавших следователей НКВД.

– Ты когда, Игнат Иванович, закусывать научишься, от тебя постоянно прёт какой-то кислятиной, – скривился от дохнувшего на него зловонья Пилипенко. – Смотри на Семёна Семёновича, от него коньячком попахивает.

– Нельзя мне пить, Яков Андреевич. У меня язва. А воняет от меня от засранцев, которых ко мне приводят на допрос. Они как заходят в комнату допросов, так сразу в штаны и валят, обсираются, значит, вот и приходится с ними, засранцами работать, протоколы писать. Вонь, а куда деться? Окон нет, чтобы проветрить. Вот и приходится пропитываться их говном. Мне и жена говорит об этом, когда в постель со мной ложится. А я ей, исть вкусно хочешь, вот и не вякай, а раздвигай ширше ноги. Туда же ещё, сука павловская. С села Павловского она, а там все такие… противные. Баба, одним словом.

А в расстрельной комнате уже растапливали жаркую печь небольшого крематория, в который за прошедшую ночь только эти два сотрудника госбезопасности отправили девять человек.

Следователей не интересовало, кто были те люди, которых они одним росчерком пера лишили жизни, они даже не видели их в лицо, подписали очередные протоколы, в которых обвиняемые были указаны списком, и без приказа и акта о расстрелах, отправили их в расстрельную комнату подвального помещения УНКВД.

– А ты её кнутом, сразу шёлковая станет. Я со своей не валандаюсь, чуть-что сразу в морду кулаком, она тут же раком и становится, – гордо проговорил Чернов. – Не хватало ещё, чтобы бабьё кобенилось.

– А моя меня замордовала, – тяжело вздохнул Пилипенко. – Подавай ей каждый день, да ещё утром и вечером. С работы приду, еле ноги волочу, а ей подай и всё тут. И ведь, падла, пока не добьётся своего не успокоится, извоется вся, прям, тошно слушать. Вот же сучка уродилась.

– А ты её промеж глаз, – порекомендовал Чернов старшему сержанту.

– Посмотрел бы я на тебя, как бы ты ей дал… промеж глаз. У неё кулак ширше твоего в два раза, и в плечах, прям, Иван Максимович Поддубный, видел его фотографию в журнале, не помню уже каком. Вот моя, прям, точно Поддубный. Она и родом с тех мест, с которого он, из Черкасской области, с Украины, значит.

– Тогда терпи и исполняй своё мужское дело, – усмехнулся Чернов, при этом хитро сощурился и подумал, что надо бы напроситься в гости к Пилипенко. – По такому случаю можно и литр коньяка прихватить. Ух и прижал бы я её, да так вдарил меж ног её пышных, что зубы бы у неё заскрипели от счастья.

– А я вот думаю, откуда всякие такие урождаются. Их кулаками в морду, руки ломаешь, папиросами горящими в грудь тычешь, а они, суки, ни звука, – задумчиво проговорил Кривошеев.

– Ты о ком это, Игнат Иванович? – спросил младшего сержанта – Пилипенко.

– Сегодня ночью вояку привезли. Капитан Магалтадзе приказал, чтобы разбился, а признание с него взял. Вот, все костяшки об него разбил, – Кривошеев показал разбитые в кровь кулаки.

– Об капитана что ли? – ухмыльнулся Чернов.

– Ты, чё, Семён Семёнович, – Кривошеев пристально всмотрелся в глаза сержанта. – Об этого гада, шпиона японского костяшки разбил. Он, сука, крепкий гад оказался. С Дальнего Востока приехал к нам шпионить, разведывать, что мы тут стратегического добываем в горах Алтайских, а потом шифровки в Японию отсылать. Ну, ничего, не таких ломал и этого обломаю. Валяется сейчас в своей блевотине на бетонном полу. Морда разбитая, а глазами, сука, так и жгёт… гад! Ну, я ему его моргалы-то тоже подправил, один от одного моего удара сразу и закрылся.

– А ты карандашом протокол-то напиши, а в нём, что ни в чём вояка не виноват. Он прочитает и подпишет чернилами, а ты потом карандаш-то сотри и напиши всё, что надо. Что враг он злейший нашего Советского государства, шпион японской и английской разведки, и работал по заданию врага народа Блюхера. Так и напиши, всё учить тебя надо. Месяц уже у нас служишь, а всё понять не можешь, что враг никогда не сознается в своей вредительской деятельности, следовательно, нам нужно быть хитрыми. Так-то вот, друг ты наш ситный, Игнат Иванович.

– Не подписывает гад. Я ему уже и руку левую сломал, а он, сука, только стонет и молчит.

– А ты с нас бери пример. Мы вообще никого не допрашиваем. Сами вместо врагов народа протокол подписываем и воз дел с плеч долой, – похлопал по плечу Кривошеева Чернов. – А потом стакан коньяку. И благодать по всему телу. Коньячок он пользителен для язвы. У меня тоже полгода назад что-то крутилось в животе, ещё до перевода сюда из района, мо́чи не было терпеть, аж ремнём живот перетягивал от боли, а как начал службу в управлении, да коньяк кажный божий день, так всё как рукой сняло.

– Пробовал я коньяк, Семён Семёнович, ещё хуже было.

– Пробовал, – засмеялся Чернов. – Его Игнат Иванович не пробовать нужно, а пить стакана́ми, тогда от него польза будет.

– А я вам вот что скажу, по мне хошь што, хошь коньяк, хошь водка, хошь сивуха, лишь бы в горле драло и в животе пекло, чтобы, значит, тепло по всему организму, – бросив окурок в урну и погладив живот, проговорил Пилипенко. – Тобишь, когда десяток другой к стенке поставишь и аромат кровушки горячей носом втянешь, а опосля поллитровочку, – снова погладил живот, – то никакая зараза не берёт.

– Это ежелиф сам в распыл пустишь, тогда, конечно, оно того самого, полезное это дело, – ответил Чернов. – Только наш друг Игнат Иванович здоровье своё блюдёт. Коньяк ему вреден, сивуха синяя, – сержант хохотнул от своей шутки, показавшейся ему смешной, – а потому надо его подлечить. Нельзя друга в беде оставлять. Как на это смотришь, Яков Андреевич, – Чернов посмотрел на Пилипенко, подумав, что после Кривошеева можно заглянуть и к старшему сержанту, а точнее к его жене.

– Вот сейчас, прям, и пойдём. Дежурство кончилось, можно и отдохнуть после тяжёлой ночи, – ответил старший сержант.

– Сегодня не могу. Капитан будет ругаться, – тяжело вздохнул Кривошеев.

С тяжёлым стоном открылась массивная дубовая входная дверь здания УНКВД по Алтайскому краю, до революции семнадцатого года торговый дом купца А. Г. Морозова с сыновьями, и на её пороге, отделяющем мир жизни от мира тьмы и ада, показался капитан Магалтадзе.

Пилипенко победно посмотрел на Чернова и проговорил:

– С тебя литр.

– А я завсегда. Сказал же, что в столе три поллитровки коньяку. Щас пойду и принесу. Чё им зазря валяться, когда можно спокойно выпить с тобой, мой друг. Дежурство закончилось, можно и отдохнуть, – сладостно жмурясь в предвкушении поиметь жену старшего сержанта, проговорил Чернов, отдавая воинскую честь проходящему мимо капитану Магалтадзе.

– А с этими врагами народа оно, конечно, того, знаю, что можно и без них самих протокол вести, а потом в распыл, только капитан Магалтадзе приказал мне лично допрос вести, – громко проговорил младший сержант, смотря вслед капитану. – Я тут на днях врага с ТЭЦ допрашивал, тоже божился, что любит родину, а как сапогом саданул ему по яйцам, яичницу, значит, сделал, так тут же во всём и сознался и всех подельников своих выдал, с бабой своей в придачу. Та ещё сучка оказалась, но сладкая, всё такое плотное, аж как в кулаке. Трахал, орала, а когда потоптался на грудях, да раздавил соски, ни звука не проронила, сука. Сдохла, как бешеная собака. А потом её дед трахал, дохлую, думал, отпущу его если отымеет. Отпустил, – младший сержант хмыкнул, – на тот свет. А внучка его та сговорчивей оказалась. Посидела в клетке с муравьями, с трубочкой во влагалище, надо же было показать муравьям самую короткую дорогу, через минуту и мамку, и тятьку, и брата выдала. Всё семейство своё вражеское. Пойду уже, отлили, верно, холодной водой-то шпиона японского.

– Иди, иди, а ежели надумаешь, приходи домой к Якову Андреевичу. У меня в столе три бутылки коньяка, как раз по бутылке на нос. Ты как, Яков Андреевич, баба ругаться не будет?

– А я ей вот, – старший сержант сжал правую руку в кулак и потряс им. – Я в доме хозяин! Будут ещё там мне всякие бабы того этого! Айда ко мне, отдохну хоть от неё, паскуды ненасытной.

– А мы её напоим, пусть валяется. Бабы они слабые на водку.

– Слабые! – хмыкнул Яков Андреевич. – На передок они все слабые, скажу я тебе, даже те, которые тощие. А моя самогон хлещет шибше моего. Ей и литра мало. Я от стакана валюсь, а она, стерва, только этого и ждёт. Штаны сдёргивает с меня и нахальничает, падла!

– Вон око как! – загадочно улыбнулся Чернов и, посмотрев на старшего сержанта, проговорил. – А с тощими пробовал ли чё ли?

– А чё, не мужик ли чё ли! Было дело… два раза… с соседкой Нюркой, – старший сержант гордо вскинул голову. – Молодая баба, тридцати ещё нет, вдовая, мужик на реке по осени утонул… три года как. Попросила в погреб слазивать, сама-то до этого руку шибко побила где-то, сказала. Моя в это время была в бане. Я в стайку её зашёл, а она меня хвать за причиндалы и жмёт. – Не пущу, – говорит, – пока дело мужское со мной не свершишь. – Куда деваться, – Пилипенко почесал затылок, – сделал доброе дело.

– И как?

– Хороша, лучше моей! И пахнееет, – потянул носом, прикрыв глаза, – цветами. А от моей воняет, хошь и моется в бане кажную неделю, как от свиньи. Я потом с Нюркой через месяц ещё разок покуролесил. Безотказная девка, и всё при ней. Груди во, – показал на себе руками, выдвинув их от своей груди сантиметров на двадцать, – а жопа – всем жопам жопа, кругленькая и мяконькая. Я её сзади как приобнял, второй раз-то, она вся, прям, так и обмякла. Ох, и хороша, стерва!

Чернов слушал, загорался глазами и мысленно представлял себя в объятьях жены старшего сержанта.

– А я твою бабу, хохлятская ты морда, хошь в свинарнике, хошь где облапал бы, – мысленно говорил Чернов, и представлял себя пристроившимся к пышному заду жены Пилипенко. – Ежелиф она такая жгучая, мне это даже в радость. Дурак ты, Пилипенко, такую женщину понужаешь. Её на руках надо носить, а тебя, морда твоя хохлятская, давно пора в распыл пустить. Зазнался, как орден нацепил. А за что? Не больше моего в распыл пустил. А я, может быть, даже и больше. Только сегодня сразу семерых отправил в крематорий. Развелось их всяких врагов, ступить некуда. В газетах кажный день пишут об «антисоветских шакалах». Даже писатель Серафимович, не помню как его по батюшке и имени, в каком-то своём очерке писал, что гады шипуче-ползущие, извивающиеся вокруг ног идущих миллионов, это меньшевистско-буржуазные гады! Правильно он сказал, что не заронить им в сердца бойцов с врагами советского государства, в наши чекистские сердца, значит, яда их мутно-лживой слюны. И эту хохлятскую морду я выведу на чистую воду, а бабу его себе заберу. Мне такая баба нужна, я её ого-го, как того самого, вот! Есть у меня уже на него кое-что, нарыл по случаю. Ишь, орден нацепил, думаешь, не достану тебя, ещё как достану, – улыбнулся своим мыслям сержант.

– Засранцы, – неспешно вышагивая в комнату дознания в подвальном помещении управления, – понужал Кривошеев на чём свет стоит своих недавних собеседников. – Сами раньше меня сдохнете, а туда же ещё, пей коньяк их сратый. Сами и пейте, а по мне чай с малиной лучше вашего коньяка вонючего. Клопов надавили туда и радуются, смотри мол, как скусно клопами воняет. Тфу на вас, засранцев. Учат ещё, как дознание вести надо. Я сам вас могу чему надо научить. Туда же ещё, учат, твари. Тфу на вас, сучар, – Кривошеев смачно сплюнул на пол. – Один засранец орден нацепил и возгордился, а другой козёл козлом, ему только бабу и подавай, а сам дерьмо собачье. Всех баб бы кнутом, да промеж глаз, а сам, сука, так и смотрит, чью бы бабу на сеновал завалить, паскуда.

Открыв дверь в комнату дознания, Кривошеев получил мощный удар в челюсть, от которого у него подкосились ноги. Падая на бетонный пол, младший сержант сжался в маленький комочек, так, думал он, будет легче переносить удары ногой, а то, что они последуют, в этом он не сомневался, так как в падении видел того, кто нанёс ему удар. А ещё он думал: «За что? Я же старался по вашему указанию!» – Какие ещё мысли вертелись в его голове, он и сам не мог вспомнить даже после того, как его отлили холодной водой. Помнил только одно, сапог капитана приближающийся к своему паху и после этого темнота.

Спокойный внешне капитан Магалтадзе, внутренне негодуя, укорял младшего сержанта.

– Дурак, не догадался и её арестовать, как пособницу мужу, японскому шпиону. Сейчас бы всё сказала, что нужно и не нужно. А там во внутренний дворик и делу конец. Теперь на себе почувствуешь всю свою глупость. Мне на себя брать не резон твою тупость. Вот и отдувайся теперь.

Левая щека капитана, дёргаясь в нервном тике, раздражала его, и синеющий рубец от глаза до подбородка, оставшийся от удара саблей, полученный в годы Великой войны, вносил в облик грузина сатанинский вид.

– Арестовать её сейчас не получится. Хитрая бестия, домой не пойдёт, у меня в доме останется, а к себе не направишь сотрудников для её ареста. Надо поговорить с Ларисой, пусть она её выпроводит, скажу, что и на нас может упасть тень заговора. Вон, какие люди поплатились жизнью, Тухачевский, Егоров и Блюхер, а с нами и разговаривать не будут, сразу к стенке и дел куча дров! – Магалтадзе призадумался. – Отправить её обратно на Дальний Восток, а там… А что там? Там у Парфёновых друзей много, там могут всё перевернуть как им выгодно. Нет, в свою часть ей нельзя. Начнут докапываться и могут выйти на меня. А мне это надо? – Реваз шлёпнул себя по лбу. – Отправлю-ка я её в Старую Барду, пусть там с ней валандается Филимонов. Он жучара хитрый, пристроит, надоумит, чтобы помалкивала и не высовывалась со своими требованиями освободить мужа. Никто его уже не освободит, лет десять без права переписки, шёлковым станет. Ишь, сопляк, подполковник уже и два ордена, а я горбачусь и всего лишь начальник следственного отдела, капитан, и даже медальки нет… поганой! А мне ихние большевистские подрякушки и не нужны… чтоб они все… А с ней пусть Филимонов пурхается. Сегодня должен приехать. Вот пусть её и увозит с глаз долой. У меня и без неё дел полон рот! Как же вы мне все надоели, – вонючее, безмозглое рабоче-крестьянское быдло!

Магалтадзе смотрел на распростёртого на полу Кривошеева и злобно ухмылялся.

– Так говоришь, сиськи женщинам давишь, а потом заставляешь стариков трахать их трупы, – припечатав сапог к лицу младшего сержанта, сорвался на крик Магалтадзе. – Тебе, сучонок сратый, кто позволил руку поднимать на офицера Красной Армии без доказательства его вины? – размазывая сапогом сопли и кровь на лице Кривошева, не унимался в крике капитан. – Молчишь, сука! Ну, сейчас ты у меня заговоришь. – Магалтадзе приподнял ногу от лица Кривошеева и, что есть сил, опустил её на его грудь. В груди младшего сержанта что-то хрустнуло, и из неё вылетел предсмертный стон вместе с куском кровавой плоти из перекошенного от боли рта.

Ещё на лестничной клетке, проходя мимо сержантов, Магалтадзе решил физически убрать Кривошеева как исполнителя его указаний вести допрос жёстко. С этой целью он пригласил Филимонова Владимира Петровича в следственную комнату.

– Пусть видит, что я не виноват в аресте Парфёнова, тем более в его избиении, а наоборот принимаю все доступные мне меры к его скорейшему освобождению, – рассуждал Магалтадзе. – Филимонов сам всё увидит и этим утвердит в глазах наших общих знакомых и друзей мою тревогу и заботу о Петре.

– А что писать будем, Реваз Зурабович? – глядя на труп младшего сержанта, спросил Филимонов капитана.

– Так и пиши, Владимир: «Допрашивая подследственного Парфёнова Петра Леонидовича, младший сержант Кривошеев Игнат Иванович поскользнулся на влажном бетонном полу и ударился грудью об угол стола, в результате чего в груди младшего сержанта что-то сломалось и он погиб, не приходя в сознание». – А потом мы этот акт подпишем и ты, как делопроизводитель пронумеруешь его. Семье его, конечно, выплатим компенсацию, а самого́ младшего сержанта похороним как героя, погибшего от рук врагов советской власти.

– А кого врагами-то причислим? – проговорил Филимонов.

– Тех, кого он сегодня в распыл пустил и делу конец, – ответил Магалтадзе.

– А что скажем начальнику управления?

– Так и скажем, Владимир, что всё произошло не на наших глазах. Зашли взять акт допроса подследственного Парфёнова, а младший сержант лежал на полу. Проверили пульс, а сердце уже не стучало. Мёртв был уже Кривошеев. Остановилось сердце и, падая, он ещё ударился об угол стола грудью. Видно, что-то сломал в груди, так как на губах запеклась кровь. Вот посмотри, тут даже на столе кровь есть, – проговорил Магалтадзе, вынул из кармана платок и, смочив его кровью с пола, обмазал ею стол. – Нельзя, Владимир, это дело так спускать. Враг Кривошеев. Убить хотел Петра Леонидовича, вот и поделом ему, врагу советского государства. Только мы так, конечно, ни писать, ни говорить не будем. Помер смертью героя, так и оформим.

– А что с Петром Леонидовичем?

– В тяжёлом состоянии. Но врачи у нас хорошие, поставят на ноги, не переживай. Хотя, как тут не переживать, – Магалтадзе делано горестно вздохнул, – родной нам человек в беде. Ну, ничего, подлечится, а там и дело закроем за неимением улик.

***

Тревожно звякнула металлическая щеколда калитки дома №16а на улице Чехова.

Отложив в сторону вязание нового половика, Серафима Евгеньевна, сидевшая на скамейке у окна, взглянула сквозь него во двор.

– Господи, снегу-то навалило! – покачала головой, вглядываясь подслеповатыми глазами во двор. – Кто бы это мог быть. Тфу на тебя, старая! Совсем ополоумела! – постучала себя по голове костяшками пальцев. – Верно, Зоюшка, воротилась. А вроде, как и не Зоюшка, худощавее её будет, – пожала плечами, различая сквозь облепленное снегом окно только контур вошедшего во двор человека. Крупные снежные хлопья били в окно, плотно усаживаясь на его стекло и забиваясь в щели, мешали обзору не только двора, но и самой улицы. – Опеть снег грестить надо! Будь он неладен! А и без него никак нельзя. Урожаю не будет! И всё же, кто это ко мне пожаловал. Совсем ничего не видать. Ишь, как окно-то снегом залепило!

– А мошь всё-таки Зоюшка… голуба разнесчастная! Нельзя ей сейчас здеся, ховаться надо. Пётр обещался сегодня приехать, вот пусть её с собой и заберёт, а там сховает где-нибудь.

Протяжно скрипя, впуская в жарко натопленную прихожую тонкую струйку снежного пара, открылась толстая сосновая входная дверь, и на пороге её, густо облепленная снегом, появилась Ольга.

– А я гадаю, кто бы это мог быть, – приподнимаясь со скамейки и тревожно всматриваясь в гостью, проговорила Серафима Евгеньевна. – Проходи, проходи, Олюшка! Пальто-то сымай, вешалка знаешь где. Чай с пирожками будем пить, с калиной. – Говорила и боялась спросить у Ольги, с какой вестью пришла. С доброй или худой.

– Да я ненадолго, баб Сима. Зоя одна дома… у нас. Тревожно за неё. Вот отправила к вам, сообщить, значит, что всё с ней нормально. Сама-то не пошла. Понимает, что могут её здесь ждать эти, – кивнула за спину. – А я вот, значит, так!

– Вот и славно, а то я вся испереживалась за Зоюшку. И правда, нельзя ей здеся. Сынок Петенька сегодня обещался приехать, вот и отправлю её вместе с ним. Пирожков, вот, на дорогу напекла. А ты раздевайся, Олюшка, и проходи к столу. Расскажи, как там у вас всё! Как мамка и папка твои? Как сама ты и Зоюшка? Чай с пирожками будем пить, и я с тобой покушаю… первый раз за сегодня. Сижу вот, жду, когда, кто придёт. А тут и ты пришла. Слава тебе, Господи! – перекрестилась. – А то сердце щемит. Ну, теперь спокойше будет.

– Решили мы все вместе, что и я с ней поеду в Старую Барду. Под двойной охраной, – Петра Ивановича и моей. Так Зое спокойнее будет, и всем нам, само собой! Как-никак я всё-таки в крайкоме комсомола, не тронут. Подруга она моя самая, – на секунду умолкла, – любимая. Что уж тут делить, одна у нас беда, – говорила, вспоминая любимого человека – Петеньку. – Я уже и командировку в Бийск оформила. Погощу у дяди Пети с недельку. Обустроим Зою, тогда и домой можно.

– Вот и славно, Олюшка! Вот и славно! Зоюшка-то знала, что не оставите в беде. Сразу и пошла к вам, – Серафима Евгеньевна тяжело и с придыхом вздохнула. – Что-то сердце щемить стало. Подумываю к сыночку перебраться. Тяжело здеся одной стало, пусто. А дом внучку отдам, Володеньке, нечего ему с семьёй на казённых метрах жить. Родной дом есть, дедовский, мужа моего, значит, деда его родного. Свой-то дом Петенька сынок какой-то врачихе отдал, да оно и правильно, что ему пустовать-то было, внучек-то ещё при батьке в селе жил, кто ж знал, что в Барнаул переберётся, а так пригляд за ним постоянный. А ты ешь, ешь, голуба моя ласковая, ешь пирожки, Олюшка, твои любимые. И Зоюшка очень любит их. Ты когда домой-то пойдёшь не забудь взять, пусть все угостятся. Я много спекла. Всем хватит… и на дорогу останется, а мало будет, ещё спеку, не велика работа. Мне даже в радость.

Широко распахнулась входная дверь.

– Околел, пока с вокзала добрался. Здрасте всем вам! Маменька родная и тебе Олюшка. А где зять мой разлюбезный? Куда это он сховался? И Зоюшка?.. – Пётр Иванович остановился на полуслове, увидев в глазах матери непонятную тревогу и вдруг выступившие слёзы.

– Горе у нас, сыночек, – выйдя из-за стола и подойдя к сыну, проговорила Серафима Евгеньевна.

В голове Петра Ивановича пролетело сразу несколько мыслей:

– Что-то с сыном Владимиром и его семьёй! Хотя нет, Оля здесь. Значит, что-то с Ларисой или Ревазом? Но тогда бы Ольга была у себя дома. А где племянник, – Пётр Леонидович? И где Зоя? Неужели что-то с ними?!

– С Зоюшкой всё хорошо, она у Ларисы дома, – поняв мысли сына, ответила Серафима Евгеньевна. – Вот Оленька пришла сообщить, что у них задержится. Да, ты раздевайся, сынок, за стол садись. За чаем всё и обскажем, а потом к тебе будет просьба.

Усиливающийся ветер с надрывом бил в стены домов окраиной части города «Старый базар». Нёс по улицам её заунывный скрип чьей-то сорванной с вертушки двери, хрипло выл в подворотнях и торжествующе хлопал ставнями какого-то дома.

– Правильно, матушка, и ты, Оленька, решили. Нельзя Зое оставаться здесь. Знаю не понаслышке, что творят эти, – ткнул большим пальцем правой руки за спину. – У меня ей спокойнее будет.

– Дядя Петя, а может быть Зое фамилию какую-нибудь другую взять? Временно, конечно. Правда с другой фамилией она уже не сможет работать врачом, но зато убережёт себя от этих… – Ольга, как и Пётр Иванович немного ранее, ткнула за спину большим пальцем руки.

– Поглядим, как оно будет лучше. Когда решили уезжать?

– Сегодня, на вечернем поезде, – ответила Ольга.

– Сегодня, говоришь, – Пётр Иванович потёр подбородок. – Сегодня, – задумчиво. – Ну, что ж… Сегодня, так сегодня. И ты, мама, тоже собирайся. Нечего тут одной зиму куковать.

– А я, сынок, хотела тебя просить об этом. А дом внучку Володеньке передам. В леднике и мясо, и рыба, и засол разный. Семье его на весь год хватит. И пригляд будет за домом родным. Так по наследству и будет переходить. Добрый дом поставил отец твой, сынок, муж мой Иван. Крепкий.

– Крепкий, мама, крепкий! – ответил Пётр Иванович и обратился к Ольге. – С матушкой твоей, Олюшка, я уже не увижусь сегодня. А с Ревазом Зурабовичем повстречаюсь. К сыну сходить надо, повидаться. Там и с батькой твоим свидимся. А Володьке скажу, чтобы переселялся в дедовский дом, нечего по казённым углам с семьёй мотаться. И тебя, Олюшка, проводить провожу, с Зоей поговорить надо.

– Зоя просила мундир Петечкин забрать, удостоверение личности и ордена с орденскими книжками, – поднявшись из-за стола торопливо проговорила Ольга. – Я быстро. Подождите, дядь Петя.

– Оставь. Лишнее это. Не нужно ничего забирать. Здесь спрячем. Есть в доме потайное место, секретное и под запором хитрым, отец сделал, знал, что может пригодиться, тёплое и сухое, от печки тепло проведено. И знают о нём лишь Владимир, я и матушка моя, – Пётр Иванович посмотрел на мать и она, кивнув головой, не только подтвердила слова сына, но и дала этим разрешение на открытие Ольги семейного секрета.

Юная дева зима пустилась в пляс. Распушив свой пышный белый подол, закружила по приобским улицам старого город. Ветер забияка заразился девичьим задором подруги зимы и вплёл в её пляску звонкие мажорные ноты. Протяжно загудели провисшие электрические провода на столбах. Лишь телеграфные провода были безучастны к забавам ветра и рождающейся зимы, они несли в себе чью-то жизнь и чью-то смерть.

Молодая вьюга хозяйничала в городе.

Честь имею. Россия. Честь. Слава

Подняться наверх