Читать книгу Возглас - Владимир Бойков - Страница 36
На вдохе
Новосибирск
1958–1974
Зимние хореи
Тетрадь посещений
ОглавлениеЮрию Кононенко
Всю ту морозную, снежную и ветреную зиму
я обитал у тебя в мастерской.
Будни занимала служба, а досуги коротались как придётся.
В гостях бывали редко. Иногда нас посещали друзья и женщины,
но чаще – грёзы.
Живые подробности той поры стали забываться, но стихи
остались, и вот некоторые – тебе и другим на память.
Слух напрягается
в непроглядности
вьюг и ночей.
Взять скворечницу бы что ли
смастерить?
Сквозь вьюжный чад
кто пойдёт по доброй воле
в гости!?
Ходики стучат,
да порой кукушка дверцу
открывает – огласить
получасье: всё хоть сердцу
веселее колесить!
Пой же, время!
Пусть надтреснут
бой, одышливы мехи!
Может быть, ещё воскреснут,
отогреются стихи!
В самый час на плитке жаркой
чайник ожил и запел,
в самый раз весь круг заваркой
обнести бы, да успел
спохватиться: разве ж гости
припозднятся по такой
непогоде!..
Есть хоть гвозди,
слава Богу, в мастерской.
Вон в роще заиндевелой
ветка оголённая
закачалась.
День-деньской перед глазами
хладнокаменный январь.
На сугробе гребнем замер
вьюг стремительный словарь.
Я бы зиму-зимски пропил –
отлегло бы и с концом!
Но в окне девичий профиль
вспыхнул белым изразцом.
От какого наважденья
воплотилось на стекло
отпечатком сновиденья
мимолётное тепло?
Невозможный этот случай
не уложится в мозгу –
пальцы разве лишь колючей
изморозью обожгу.
Вот что в воздухе витало,
чем дышал я, что, хотя
слов, казалось, не хватало,
проявилось вдруг шутя!
Белыми мотыльками
вокруг фонаря
снеговерть обозначена.
Всё хранит, что я утратил,
горькой памяти подвал.
До утра со мной приятель,
гость заезжий, тосковал.
О разлучных белых зимах
горевали вполпьяна,
словно вьюга нам любимых
навевала имена.
Не отбеливали совесть,
не тревожили грехи.
Помня всё, забылись, то есть
впали в белые стихи,
не боясь тяжелым вздохом
эту лёгкость перебить.
Скоморох со скоморохом
может сам собою быть.
Ближе к трезвости по кругу
шли остатки папирос…
Проводил.
И впал во вьюгу –
в белый рой застывших слёз.
Из ложбинки в ложбинку
снег пересыпается –
места себе не находит.
Тем лишь красит мой акрополь
стужи мраморная мгла,
что не сходит белый профиль
в нише светлой со стекла.
Пусть сосёт тепло живое
этот стылый зимний свет,
пусть подобного покоя
ничего печальней нет,
но метелица немая
хоть позёмкой да жива!
Вот и я припоминаю
побеспечнее слова
и спешу веселья ради
чашку чая нацедить –
ну, прилично ли в тетради
общей вздохи разводить!
Чем не скатерть-самобранка
чистый лист, в конце концов!
Чем ещё не жизнь – времянка
сочинителя дворцов!
Вновь взметается
снежный смерч,
бесприютно свет обежавший.
Всё лицо зацеловала –
мокрых век не разлепить.
Метят ласковые жала
всё слезами затопить.
Шалью белой облипает,
нежным зверем льнёт к жилью,
и в дверях не отступает,
тянет песенку свою.
Утихает на порожке,
растворяется в тепле,
лишь серебряные крошки
оседают на стекле.
Это всё, что на бумаге
остаётся от меня,
да и то боится влаги,
а точней сказать – огня…
Морок вьюги изнебесной
завился в семи ветрах:
чуть вздохни – и слёзкой пресной
обернётся на губах.
Мысли, как снежные вихри:
прилетают и распадаются в прах,
возникают и уносятся прочь.
Я ушёл.
В себя.
Далёко.
Знаю, как тебе со мной
рядом кутать одиноко
плечи в шарфик шерстяной.
Но не горько, а скорее
терпеливо и светло,
чашкой с чаем руки грея,
в мутное глядишь стекло.
Там, за ним, с исходом ночи,
словно разом вслух сказать,
звёзды наших одиночеств
начинают исчезать.
Воет снегоочиститель,
в чашке чай давно остыл.
Как легко в мою обитель
я тебя переместил!
Если впрямь придёшь ко мне ты –
не столкнись сама с собой,
не сожги моей планеты,
грёзы этой голубой.
Вплавлена синева
в разводы инея:
эмаль по серебру.
Чувствуется, вот нагрянет
марта первое число,
запуржит, и забуранит,
и залепит всё стекло.
Как часам в железном беге
износится суждено,
так исчезнет в белом снеге
то, что снегом рождено, –
и навеки белый профиль
за завьюженным окном
сгинет в царстве белых кровель
с белогривым скакуном.
Но качнётся чуть подкова
рядом с дверью на гвозде,
как тоска очнётся снова
на грунтованном холсте,
и какой бы слов разъятье
звучностью ни пронизать,
вся их музыка – проклятье,
если некому сказать.
Тянет свежестью –
белья ли, газет ли –
от надтаявшего снега.
Книгочийствую ночами,
связью терпкой упоён
будней наших с мелочами
вязью писанных времён.
Мыслей чаша круговая
переходит от судеб
к судьбам, суть передавая:
как вода, как чёрный хлеб,
жизнь сладка!
Тому порукой
мука трудная моя,
от которой и с подругой
лёгкой нет мне забытья.
Пёрышко ещё от птицы
вечности не принесло,
и в конце ещё страницы
не проставлено число,
и картонке на мольберте
весь не отдан непокой,
чтобы день, другой по смерти
праздность править в мастерской.
Вот и событие:
ветер переменился.
Снег осунулся, но тропку
за ночь свежим занесло.
В учреждение торопко
я бреду, чтоб в ремесло
впрячься и свою природу
тратить фабрикой ума –
любоваться на погоду
без отрыва от бумаг.
Днём в безликости расчёта
трезвый торжествует бог,
но для вечера он чёрта
человечного сберёг.
И толчёт ледышки в ступе
рыжий чёртушка – мой друг.
Может, оттепель наступит
в самом деле, если вдруг
в нетерпении подрамник
он холстиной оснастит, –
пусть там завтра спозаранок
тропка мерзлая хрустит…
Что-то лопочет
на тумбе в просевшем сугробе
обрывок афиши.
В ясный день, хотя и не пил,
странно пьян я.
Узнаю
в талом снеге серый пепел
пропылавших белых вьюг.
С крыш в синичий знобкий воздух
спички капель чирк да чирк,
сквозняком труху на гнёздах
ворошит весенний цирк.
Что ж, приспел апрель пернатый
и куражится скворцом –
враль, хвастун невероятный
над копеечным дворцом.
Над проталиной у дома
слёзный зыблется парок –
в неземной мои фантомы
зимние плывут чертог.
Но мурашком новой жизни
проникает под пальто,
хохоча на вечной тризне
сумасшедший шапито.
1968 – 1969