Читать книгу Рассказы. Повести. Эссе. Книга первая. Однажды прожитая жизнь - Владимир Гамаюн - Страница 14

Часть 1. Ушедшее детство
Дед Игнат

Оглавление

В 1952 году, после смерти папы наш дедушка Игнат, оставив вдову, с которой жил, перебрался к нам. Дому, семье нужен был мужик, добытчик, а нам, трём короедам, пацанам, твёрдая рука.

Дед всю жизнь проработал в шахте, и Бог миловал его, дав прожить до пенсии, и пусть не глубокой, но старости. Спустился он первый раз в забой, как и многие шахтёрские дети того времени, в семилетнем возрасте. Но какую работу можно было поручить ребёнку под землёй? Мальчишки работали коногонами, они водили лошадей, которые в вагонетках вывозили из забоя уголь. Чтоб лошадь хорошо тянула, её саму нужно было тянуть и подстёгивать, для этого и набирали детей в коногоны. Мужику эту работу не поручишь – слишком ценны были шахтёрские руки, так что это был удел детей и инвалидов. На «гора» лошадь, проработавшую под землёй всю свою лошадиную жизнь, поднимали лишь, когда она уже не могла таскать свою тяжкую ношу, при дневном свете лошадь слепла, и жестокие, неблагодарные люди отправляли её на живодёрню, твёрдо веря, что совершают акт милосердия.

Дед, проведший под землёй добрую половину жизни, и сам со временем стал похож на старого, убитого каторжным трудом, одра. Мало кто из старых шахтёров не побывал в шахтных авариях, не был покалечен, ведь в забоях, штреках на почти километровой глубине случались и взрывы метана, выбросы пластов, да и клети для подъёма людей, бывало, обрывались, всё было. Мало какую из шахтёрских семей не посетило горе, и когда по набатному шахтному гудку люди узнавали, что под землёй случилась беда, бабы, жёны шахтёров, побросав работу, оставив малых детей на большеньких или стариков, с воем летели по улицам к подъёмной машине шахты. Каждая из этих женщин молила Бога, чтоб её муж, брат или кто-то из близких уцелел и в этот раз, чтоб беда миновала её семью. Это был простительный женский эгоизм, и хрупкая надежда, что минует ее сия горькая чаша, и беда обойдёт стороной.

Но иногда Бог оставался глух к этим мольбам, и когда женщина видела на чёрной шахтной траве тело мужа, лежавшее в ряду с другими погибшими шахтёрами, поняв, что у неё нет больше её опоры в жизни, а у её детей – отца-кормильца, что она уже вдова, а её дети – сироты, сами собой подымались к небу кулаки в гневе и ярости, проклиная того, в кого она так верила и кому всю жизнь молилась. Кажется, небо должно было рухнуть и ударить молнии от такого святотатства, богохульства, но небо не упало, и земля не разверзлось, и молний не было, и Бог по-прежнему оставался глух к женским стенаниям.

Раньше она божилась, что никогда не отдаст сыновей шахте, но ещё не знала, что после похорон старший сын выйдет в отцовскую смену и в тот же забой, а она даже заплакать не сможет сухими от горя глазами, лишь поставит в церкви две свечи, отцу и сыну. Одну свечу – за потерянные надежды и упокой души, другую – за вновь обретённые, во здравие и многие лета.

На шахте басом загудел гудок, это означает, что пришло время пересменки и скоро на улицах появятся идущие со смены шахтёры. Они идут усталые, на их лицах видны только глаза да зубы блестят. Мы тоже ждём своего деда, напряжёно вглядываясь в даль улицы, а увидав наконец-то своего дедулю, летим наперегонки ему навстречу. Он подхватывает нас на руки и по очереди подбрасывает в небо, да так высоко, что дух захватывает. Ни нас, ни деда не волнует то, что мы испачкались об него в угольной пыли, и все получим нагоняй от женщин. Мы с братьями ведём деда к дому, но нам невтерпёж и ноги сами несут нас вперёд. От нетерпения мы делаем круги вокруг его и устремляемся наперегонки к нашей калитке, чтобы открыть её к приходу деда. Мы знаем, что ему нравится, когда мы вот так встречаем его, но нам и самим это в радость. У нас нет папы, но у нас есть дед.

Женщины нашего дома тоже ждут его, хозяина, добытчика, главного мужчину нашей семьи. Мама или тётка уже давно налили почти полную ванну воды, она громадная и сделана из толстой жести самим дедом под его двухметровый рост. На плите у бабули в вёдрах кипит вода – это тоже в ванну, чтобы разбавить холодную, иначе уголь не смыть. Бабуля держит под рукой и кусок самодельного хозяйственного мыла и очень больную, жёсткую, сделанную из лыка мочалку, ждёт деда и грубое полотенце, и сменка чистого нижнего белья. Мы знаем, что от той мочалки не только грязь с тела слезет, но и кожа, а то, что если останется, то сдерёт грубое самотканое полотенце, а деду, хоть бы что.

Приходя со смены, он обычно долго молчит, как бы проживая ещё раз уже прожитый день, и хотя дед и слова может до поры до времени не вымолвить, всё будет идти по раз и навсегда заведённому порядку, и не дай бог кому его нарушить. Баба выливает в ванну вёдра с кипятком и, что-то про себя бормоча, уходит на кухню. Дед, ни на кого не обращая внимания, раздевается донага, пробует громадным кривым пальцем ноги воду и, кряхтя, садится в ванну. Мы, «унуки», пока дед раздевался, с трепетом и ужасом смотрели на его страшные шрамы, на плечах, спине, ягодицах, он весь был сшит из лоскутков, будто его когда-то пропустили через гигантскую мясорубку. Мы представляли, как же ему больно было, смотрели на его шею, руки, где проходила чёрная угольная граница с белой кожей.

Дед, блаженствуя, погружается с головой в этот самодельный бассейн и вода начинает чернеть, он долго плещется, очищаясь от телесной и душевной скверны. Мы-то знаем, что после помывки он станет другим человеком, он станет веселей и добрей, хотя мы любим его всякого. Бабуля, теряя терпение, кричит ему:

– Игнат, хватит бульки пускать, как дитя малое, щи ведь стынут.

Дед наконец-то садится в корыте, а баба начинает его обихаживать «виходкой», намыленной самодельным липким мылом, она дерёт ему спину, плечи, руки, так что кажется, скоро кровь брызнет, а дед только жмурится, как кот да покряхтывает. Бабуля хоть и усердствует с мочалкой, но шрамы на спине и плечах обходит сторонкой, только погладит мыльной ладошкой и мелко окрестит. Дед этого не видит, да и глаза у него закрыты, он почти спит. Мы прыскаем за его спиной смехом, бабуля моет его как маленького, как обычно моет и нас, а дед-то вон какой, здоровенный да длинный.

Когда, по мнению бабки, дед уже достаточно красный и чистый, и она велит ему встать, а нам, «унукам», теперь нужно влезть на табурет и сверху поливать его чистой тёплой водой, ополаскивать.

Для деда баня окончена, и он, ничуть не стесняясь, вышагивает из корыта, а мы тут же втроём сыпемся в эту же воду, только теперь с нами и третий брат Валерка. Он подрос и теперь от нас не отстаёт, и нам без него никуда, одним словом, хвостик.

Пока дед вытирается суровым полотенцем, надевает длинную домотканую рубаху и подштанники, нам можно поплескаться в той грязной, мыльной воде. Дед смотрит, как мы ныряем, какой шторм учинили в корыте, и больно не торопится, ему нравится наша возня в корыте, наши крики, на которые сейчас прилетит бабуля. Но век сидеть усталым и голодным не будешь, даже ради любимых внуков, и дед встаёт с табурета, а к нам уже летит бабуля с ушатом чистой, почти холодной воды. Она по очереди поливает нас из ковшика, а потом шлёпает по розовым задницам и приговаривает:

– Оболокайтесь, шибенники, оголодали, небось, бегавши-то, давайте с дедом за стол снедать.

Чистой одёжки нам не положено, больно жирно будет, она ведь нам на пять минут, ведь нас уже ждут лужи, заборы, деревья, а ношеная одежонка для этого в самый раз подходит, если и порвёшь, то сильно и не заругают. Да и не баня это была вовсе, искупнулись просто с дедкой за компанию, а вот когда бывает настоящая баня, тогда взвоешь, мама с тёткой всю кожу с тебя сдерут вместе с грязью, да ещё и наголо оболванят ножницами, вся башка будет лесенками. Бывало, я на всякий случай ревел в надежде на пощаду, а они знай себе чикали ножнями по моей «тыковке» да хохотали до упаду. Что с них взять, бабы!

Бабка наливает в большую миску щей, опускает туда деревянную ложку и подаёт деду с большим ломтем ржаного хлеба. Дед, ни на кого не глядя, сосредоточено хлебает щи, отщипывая раздавленными работой заскорузлыми пальцами кусочки от большой краюхи. Белый хлеб мы и в праздники видим редко, а что может быть вкусней французской булки, которую все почему-то называли «саечкой», разве что две булки сразу? За неимением булки мы наворачиваем за обе щёки ржаной хлеб вместе с горячими щами, только ложки мелькают.

Тут бабка, не выдержав, шипит на деда:

– Чему унуков учишь? Сам сел за стол лба не перекрестив, и эти нехристями растут, без Бога в душе.

Дед ухмыляется, подмигивает нам:

– А вот ты мать и отмолишь за всех нас, побьёшь поклоны этому пузатому попу, а унуки мои млады ещё и безгрешны и каяться им не в чем, и молиться им ни к чему. Бабуля в ужасе от таких богохульных речей, она всплёскивает руками и кидается в угол, где висит старинная икона с коптящей немного лампадкой перед ней. Она начинает бить поклоны, бормотать скороговоркой молитвы, о чём-то прося Бога, и мелко-мелко крестится.

Хотя мы в её устах нехристи и бусурмане, но все крещёные и в церковь с ней любили ходить. Там очень красиво, пахнет вкусным дымком и Богом, а ещё там поют какие-то ангельские песни, вот только поп не поёт, а что-то громко и непонятно бормочет и кроме слова «аминь» я ничего не понимал. Зато он давал всем причаститься сладким кагором из маленькой золотой ложечки с крестиком на конце и вручал просфору, как я понял, это было тело Христово. Мало, видно, было тела у него, потому что кусочки были совсем маленькие, и хотя совсем не солёные, но есть можно.

Бабка всегда в церковь шлёпала босиком, неся новые блестящие галоши в узелке из платочка. Перед тем как зайти в церковь, она споласкивала ноги у колодца, одевала сначала белые вязаные носки и только потом совала их в тёплое, красное нутро калош. Белый платочек она повязывала на свою, такую же белую голову и становилась нарядной, словно пришла к Богу на свидание. Вот и в тот раз мы, трое правнуков, дождавшись своей очереди, с удовольствием угостились, причастились кагором, сделали вид, что целуем крест и руку попа, схватили по просфоре и вылетели в церковный двор, где уже носились такие же «богомольцы», как и мы.

Самое интересное место на церковном подворье – это, конечно, была колокольня, куда нас к нашему великому огорчению не пускали, но звон колоколов – это то, ради чего сюда стоило приходить. И вот оно!

Первый удар самого большого колокола, дяди Вани, бумм, потом удары сразу нескольких колоколов поменьше, но позвонче, бум-бим-бом. Затем зазвенели маленькие колокольчики, звонкие и весёлые как дети: динь-динь-динь. И пошёл святой благовест над домами, садами, уходя куда-то ввысь, в небо, к облакам и к шахтному террикону, где черти серу жгут и жарят грешников, где по ночам видны жёлтые, синие, красные огоньки и пахнет серой.

Но вот служба окончена, бабуля выходит с просветленным лицом и умиленным взглядом, знать, с самим Господом Богом пообщалась, а это вам не хухры-мухры. От неё теперь тоже пахнет, как и от Бога, ладаном и ещё чем-то святым, но непонятным нам. Мы давно бы уже смылись по своим пацанским делам, которых у нас как всегда было невпроворот, но нам строго-настрого было велено охранять бабулю от собак и лихих людей и доставить её домой в целости и сохранности. Такое доверие нам было лестно, ведь нам с Мишкой на двоих уже было почти двенадцать лет, младший Валерка в счёт пока не шёл, больно мелкий ещё, и его самого нужно беречь и охранять.

Дед похлебал щей, бабуля подаёт ему гороховое пюре без мяса, но щедро политое подсолнечным маслом, сбитым из своих семечек. На столе ещё есть свежие огурцы и краснощёкие помидоры, готовые вот-вот лопнуть от избытка томатной крови, и когда их разламываешь, они сами разваливаются, обнажая сахарную мякоть. А ещё огурцы можно есть с мёдом, а помидоры посыпать сахаром, вот только нет у нас мёда, а сахар только кусковой, крепкий как камень.

Но деду нужно мясо, и баба виновато разводит руками:

– Ты, Игнатушко, вздремни чуток, а я вот ужо петушка ощипаю, с лапшичкой-то и сварю, больно хорошо будет, знатно.

– И эти бусурмане похлебают, а то худы уж больно, как шкелеты совсем, будто и не кормят их вовсе. А петушка я из супа выну да в тряпицу заверну, под землёй в забое и перекусишь, да ещё пару яек отварю покруче, да огирков с помидорками положу, сольцы бы щепоть не забыть положить, да краюху хлебца. В перерыв поснедаешь, глядишь, и не голодней других-то будешь.

Так балагуря, скорей для себя, чем для деда, бабка шустро убрала со стола, вытерла клеёнку и принялась черпать грязную воду из ванны, благо, что таскать никуда не нужно, лей прямо здесь, в сенках, в раковину, откуда она и стечёт в выгребную яму. И водопровод в дом, и слив, сделал ещё при жизни наш папа, и всё в нашем доме напоминает нам о нём.

После помывки, щей да каши гороховой у деда хорошее настроение, и он спрашивает нас:

– Ну, кто даст деду табачку понюхать?

Мы все трое с готовностью выставляем свои «петушки» вперёд, он берёт щепоткой Мишкины штанишки между ног, потом подносит щепоть к своему носу, нюхает и оглушительно чихает. Мы хохочем, а дед чихает раз за разом да приговаривает:

– Ох, и добрый табачок, крепок, крепок.

Мне обидно и я ору:

– Дед, у меня понюхай, у меня покрепче-то будет.

Мишка язвит:

– Конечно, у него крепче будет, он сегодня в постели напрудил.

Дед даёт Михеичу в лоб щелбана и берёт у меня тоже понюшку табачку, и опять громовое:

– Апчхи-апчхи.

Мы с братом-ябедой по полу катаемся от смеха, а глядя на нас и младший, Валерка заливается хохотом, хотя пока мало чего понимает. Но детский смех это не слёзы, и у деда, глядя на нас, тоже глаза заблестели, а на суровом лице заиграла улыбка. Нам хорошо, деду хорошо, всем хорошо!

Слыша наш визг и хохот, в комнату влетает бабуля:

– Вот-вот, что старый, что малый, всё дети. Вот ужо я вас веником-то и настегаю, чтоб не озоровали.

Спасаясь от совсем не больного веника, мы с хохотом вылетаем в другую комнату, деду всё равно спать пора, устал ведь. В ночь ему опять в шахту спускаться, в забой. В углу нашей с дедом комнаты стояла его постель, нары, сколоченные им самим из толстых гладко строганных досок. Из-за больной спины он мог спать только на жёстком. На нарах лежит тюфячок, набитый сеном, засланный какой-то дерюжкой, поверх которой лежит старое солдатское одеяло. Дед, кряхтя и постанывая, ложится на своё лежбище, зевает широко раскрывая почти беззубый рот, вздыхает тяжело:

– Ох-хо-хо, грехи наши тяжкие…

Подбивает повыше под голову подушку, набитую валерианой и какими-то другими травами, от которых спишь как убитый, накрывается своим видавшим виды одеялом, и через минуту храп деда уже сотрясает воздух спаленки. На полу комнаты тоже лежит духмяная трава, как на святой праздник троицу, оттого и запах стоит как на лугу.

Это бабуля постаралась, она всегда так делает, зная, что дед как старая шахтная кляча мало видит света, не видит природы, не вдыхает запаха лугов, а как можно жить без всего этого? Работа – сон, сон – работа, вот и вся жизнь старого шахтёра. Дедка наш спит, но иногда храп прерывается, и тогда из-под одеяла раздаётся мощный залп из дедовской задницы, это щи из кислой капусты с горохом чего-то не поделили. Мы с братовьями хохочем до коликов в животе, пока бабуля веником не выгоняет нас на улицу.

Дед казался нам великаном. И, казалось, не было силы, способной сломать нашего деда. После смерти папы он был хозяином в нашей семье, кормильцем и добытчиком. За ним мы были как за каменной стеной, а дед, сознавая это, молча тянул эту лямку из последних сил. И когда через три года после смерти папы, наша мама вышла замуж за фронтовика, майора в отставке, дед ушёл от нас. В семье не может быть двух хозяев, двух вожаков. Дед, желая счастья своей дочери, нашей маме, не стал отговаривать её от брака, хотя майор ему и не глянулся, как и нам, детям. Да и не смог бы он со своим крутым нравом ужиться с нашим отчимом.

Чтоб не слышать наших уговоров, отговоров, не видеть наших слёз и себе не рвать душу, дед ушёл поздним вечером, когда мы, набегавшись за день, уже спали без задних ног. Он ушёл к вдове, жене своего погибшего в шахте товарища. Пусто стало в доме без деда, мы с братишками часто сидели на его постели молча, не было желания играть, некого было встречать из шахты, открывать калитку, и даже дедовская жестяная ванна грустно ржавела на улице в напрасном ожидании хозяина.

Скучая по деду, мы часто сбегали к нему, даже никого не предупредив дома, просто у нас это получалось нечаянно, потому что, где бы мы не бегали, всё равно, в конце концов, оказывались перед дедовской калиткой, за которой находился утопающий в зелени деревьев и красках цветов домик, разрисованный на стенах и ставнях окон какими-то чудными цветами и невиданными птицами. И всё это было похоже на рай. Дед оттаял душой, стал мягче, терпимее, стал чаще улыбаться. Такие перемены в его характере случились благодаря женскому влиянию нашей новой бабушки, нынешней жены деда, и дай бог хоть на старости лет ему испытать то, чего он был лишён многие годы. Его жена, наша родная бабушка, очень давно умерла, и мы её не помнили, потому что нас в ту пору ещё и на свете не было.

Дед суетится, он как всегда рад нам, это видно по нему, он гордится нами, своими «унуками», мужики растут, в нас он видит продолжение себя, продолжение рода, а это бальзам на его старое сердце. Мы стремились к деду и по другой причине: он всегда нам и свистулек наделает, и рогаток классных, и свинцовую биту отольёт для игры в «зоску», но главное – из старых корней зверушек диковинных вырежет, коней чудных нарежет, и, кажется, что вот-вот заржут, ударят копытами эти сказочные кони нашего детства. Жаль, что нет сейчас у детей таких игрушек, как нет и многого другого, что должно было бы быть в детстве у всех ребятишек.

Знали мы и то, что наша новая бабушка, дедова жена, всегда угостит нас вареньями, соленьями, сварит для нас сладкий компот, перед уходом домой насыплет в карманы жареных семок, сладких сухофруктов, а то и конфет «подушечек» да ещё каждому даст в руки узелки с пирожками, чтоб угостили друзей.

В саду нам позволялось рвать всё, что созрело и поспело, лазить на громадную вишню с толстенным стволом и широченной, как крыша, кроной, под которой можно было даже и в прятки играть, Вишня была очень старой, но то, что поспевало на ней, было вкусней и слаще, чем на любой другой вишне. Она занимала много места, загораживая от солнца половину сада, и только ради нас дед не рубил её, а она, как бы предчувствуя свой конец, приносила сладчайшие ягоды и плакала всеми своими трещинками, деревянными морщинками, источая янтарную, клейкую смолу. А по весне она, словно не желая умирать, по-прежнему упорно, из года в год одевалась белым цветом, как молодая вишенка, только вот всё чаще белый цвет облетал до срока, и всё меньше становилось ягод. Она выжила в войну, но годы оказались сильней её.

Иногда, набегавшись за день, мы с братьями как зверята засыпали на ещё тёплой земле, под каким-нибудь кустом или деревом, мы ладили с природой, мы были её частью. Дед отыскивал нас спящих и, не тревожа детский сон, переносил на веранду, укладывал на громадную старинную кровать с панцирной сеткой и никелированными шарами, где мы продолжали дрыхнуть, укрытые цветным лоскутным одеялом.

На веранде, как и в комнатах, полы были застланы половичками, связанными из старых тряпок, на окнах висели кружевные занавески, на полу и на столах стояли какие-то вёдра, банки, лукошки с овощами, фруктами, ягодой. Пахло мёдом, какими-то травами, мятой, укропом, который пучками висел на стенах.

Там, на веранде жили и сверчки, которые по вечерам задавали концерты, распуская свои трели, а сквозь окошки, заросшие виноградом, словно чьи-то глаза светили, мерцали звёзды и светлячки, и не понять было, где есть кто или что.

Многое в нашем детстве, так или иначе, связано с дедом. Мы, пацаны, оставшись без отца, тянулись к нему, единственному мужчине в нашей семье, но так уж устроен человек, он не вечен. Пришла пора и нашему деду, его смерть была неожиданной и нелепой, и, как всегда, говорят в таких случаях, безвременной. Дед пошёл в гости к старому товарищу, тоже шахтёру фронтовику, посидели они, выпили, вспоминая свою нелёгкую жизнь, потом дед откланялся и двинулся домой. Напрасно его жена глядела на дорогу, не пришёл дед, не дошёл. Утром шахтёры, идущие на смену, нашли его, лежащего рядом с тропинкой, припорошенного первым снегом. Лицо деда было спокойно, он будто спал, но снежинки на его щеках не таяли, он уснул на веки, а мы с той поры осиротели ещё больше.

Рассказы. Повести. Эссе. Книга первая. Однажды прожитая жизнь

Подняться наверх