Читать книгу На первом дыхании (сборник) - Владимир Маканин - Страница 7
На первом дыхании
Глава 7
ОглавлениеНо я проскочил. У меня так частил пульс, что я боялся попросту где-нибудь упасть. В мозгах тикало, как в апрельскую капель. А они, медбратья, стояли в дверях – в белых халатах. Почему-то вдвоем. Рагулин и Лутченко. Ну, быки, думал я, держите меня крепче. За это вам платят.
Прорвавшийся, я долго блуждал по этажу – тыкался и заглядывал, как слепой щенок. Спросить я не решался. И наконец – сам увидел. Ее везли на каталке. Не торопясь. Операция только что кончилась.
– В какую палату? – спросил я. Голос мой выдал нечто хрипловатенькое и тусклое. Будто я год перед этим провел в молчании. – В какую? – переспросил я.
На меня посмотрели, как на совсем глупенького. Сестра сказала:
– В послеоперационную, конечно. А вы кто?
Но я уже был далеко.
Одним духом я нырнул на этаж ниже. Пробежал коридор. И опять вверх – вынырнул. И теперь они должны были еще раз пройти мимо меня. Вот они. Две сестры толкают каталку. Усатый хирург сзади. Облизывает усы. И еще кто-то – целая бригада.
Галька лежала, выставив к потолку подбородок и голую шею. Под наркозом. Голова покачивалась от движения каталки. Глаза закрыты – две тоненькие щелочки синевы, больше ничего. Лицо как мел. Не Галька.
Теперь был нужен простор. Пространство. Меня что-то душило и давило. Я вошел в уборную, заперся, распахнул окно – и вывесился наружу, сколько мог. Я дышал. Меня обдавало холодом. Был виден большой кусок неба.
* * *
Я все-таки подошел к усачу, когда опять увидел его в коридоре. Как-никак он после операции. Малость чокнутый. И не станет спрашивать, кто я. Не сдерет с меня мой белый халат.
– Прошла успешно, – ответил он.
– И это уже определенно? – Я спросил еще раз, получалось несколько назойливо, но мне плевать.
Усач улыбнулся. Очень скромен. Скромняга. Ей-богу, лет тридцать. Не больше.
– Определенно – будет завтра. Или послезавтра, – сказал он.
Я спустился вниз.
В вестибюле гудел народ. Никого не пускали. Сегодня было здесь что-то особенное. Я вдруг увидел мужа Гальки.
– Привет.
– Привет.
Это у нас обоих вырвалось, от неожиданности. И тут же оба осеклись – сообразили, что к чему. И стояли оба подчеркнуто спокойные. Каренин и Вронский. А она – в опасности. Только наоборот: красив был, пожалуй, Каренин. А Вронский был в белом больничном халате и держал свернутый в трубочку лист бумаги (этот лист я брал с собой для пущей представительности).
– Операция закончилась. Кажется, успешно, – сообщил я.
– Знаю, – кивнул он.
У меня не лежала душа с ним контачить. Если б не такой день, я б и разговаривать с ним не стал.
– Откуда у тебя халат? – спросил он.
– Какая разница!
– Разницы никакой. Просто спросил. Теперь и в халате не пускают.
– Почему же?
И тут выяснилось, что в больнице объявлен карантин. Что по Москве прокатился грипп. Сезонный.
– Ты не знал? Ты где живешь? В безвоздушном пространстве? – И Еремеев мягко улыбнулся.
Он потопал к появившейся нянечке. От Гальки записки быть не могло, но он все-таки потопал. Нянечку обступили, как знаменитость, спустившуюся с самолетного трапа. Шум. Гвалт. Нянечка выдавала ответные записки. Карантин. И у дверей стояли два быка в белых халатах. Скрестили руки.
Я уже собирался уйти из этого шума и гама, но вдруг отыскался еще знакомец.
Он тронул меня за плечо. Рожа как рожа. И сначала я подумал, что он ошибся адресом. Не в ту степь. Потом я подумал, что видел его, пожалуй, во сне – в одном из кошмаров, когда я ночевал на вокзале.
– Узнаешь, друг? – спросил он.
И только тут я узнал. Это был он – непросыхавший. Сосед коми. Тот, который двинул меня в челюсть.
Он сказал, как выдохнул горе:
– Жена у меня тут. (Звучало так: жана).
– Что с ней?
– Руку сломала.
– Как же так?
Он замялся.
– Упала? – спросил я.
– Упала.
– С твоей помощью?
Он насупился. Вздохнул. Еще раз вздохнул. Думал какую-то думу.
– Проведи меня внутрь, – попросил он.
– Я?
– Посмотреть на нее очень хочу. У тебя ж халат. В халате пустят. Дай мне его.
– Шутишь…
– Почему «шутишь»?
– Да потому, что не стану я рисковать халатом.
– Я ж только спросил… Нет – значит нет.
– Мне самому сюда ходить месяц, а то и два. А то и больше. Не могу рисковать.
Он молчал. Опять думал. Опять выдал вздох с самого дна колодца.
– Понимаешь… Как бы тебе сказать…
– Ну?
– Она ласковая. А я как выпью, мне этот Шариков мерещится.
– Кто это?
– Да так. Мужичонка… Мерещится по пьянке. А кулачищи у меня видишь какие и машут сами собой. Мы ведь врачам ничего не сказали. Сказали, что упала.
Он был прост. Он не лгал и не вилял. Он был немного пьян и здорово сражен горем.
– Дай, – он опять просил мой белый халат. – Дай…
Я молчал.
– Дай…
– Бог подаст.
Я вышел и на углу больничного здания вытащил из водосточной трубы плащ и беретку. Плащ надел прямо на халат. Мимо шла женщина. Смотрела, как я отряхиваюсь.
Я шел не разбирая дороги.
Район был незнакомый. Дом, и еще дом, и снова дом. Я видел Гальку – она лежала на каталке с белым как мел и грубым лицом. Баба. И закрытые глаза. Узенькие щели синевы под веками.
Не хнычь, говорил я себе. Это любовь. Это и есть любовь. Поэтому у тебя и руки трясутся, и в глазах поэтому. Вот именно. Живи и тихо-тихо жди. А если не хватает терпения, можешь пойти на Крымский мост и прыгнуть вниз.
* * *
В некоторых своих деталях жизнь стала однообразной. Утром – базар, потом – больница. Икру и красную рыбу я доставал в ресторане. Забегал туда на пять минут. Ну, на десять. Официант не желал отпускать оптом. Так и приходилось – соскребать икру с бутербродов, а рыбу брать порезанную ломтями.
– Видишь, как приходится выкручиваться, – корил я официанта, сгребая икру ножом.
– Ничего не знаю. Не положено.
Я с ним не спорил – я сгребал. Деньги нужны. И тогда все будет положено и уложено. И завернуто. Деньги – а вот денег-то у меня мало.
А к вечеру я вдруг встретил Игоря Петрова.
– Привет! – заорал симпатичный коми. На нас оглядывались. А он шумел и совал мне какие-то листы. – Я здорово продвинулся. Станок будет чудо!
– Пошел ты со своим вонючим станком! (У меня и так голова болела.)
– Но ты хоть глянь, что я сделал.
– И не подумаю.
Мало того – я еще поперся к нему домой. И мы болтали до глубокой ночи. А за стенкой без конца жаловался сам себе на жизнь непросыхавший.
– Вы прекрасно сработались, – иронизировала Вика Журавлева.
Она была тут как тут – вдруг появилась ближе к ночи. Она жарила нам яичницу и держалась полноправной хозяйкой. Она не смущалась меня ничуть. Держалась спокойно. А если б я заикнулся о кой-каких ее студенческих похождениях, она просто проломила бы мне голову сковородкой. Уважаю таких. Женщина. Она накормила нас отменным ужином, а в два ночи, когда мы уже явно засиделись, выставила меня вон.
Мне до тоски зеленой не хотелось тащиться куда-то в ночь. Не хотелось быть в одиночестве.
– Знаешь, я, пожалуй, переночую у вас, – сказал я.
– Нет-нет, – сказала Вика.
– А что такого? Я постелю на полу. Я неприхотлив.
– Зато я прихотлива.
И она выразительно посмотрела на меня. Не желала спать втроем в одной комнате. Ее серые глаза были как сталь. Как закаленная сталь. Я сделал вид, что не понял. Я как раз бросил свой плащишко на пол. Вот, дескать, и постель. Она подняла плащ, встряхнула и надела мне на плечи. Уважаю таких.
* * *
Я шел ночными улицами, и на душе была какая-то собачья тоска. Ни фонари ночные не трогали. Ни небо. Ни высокие дома. Я шел выжатый как лимон. И никому не нужный.
Ну-ну, говорил я себе. Это на тебя не похоже.
* * *
В этот раз мне повезло. Фрукты были великолепные. Груши как закат. Золотисто-багровые, они таяли от взглядов. Оглядывались на них все, у кого были глаза.
Прошел в больницу я просто лихо. У Сынули, в ящиках, я нашел случайно рентгеновский снимок его нижней челюсти. Снимок довольно крупный – и вот несколько чистых листов, свернутых в трубочку, а сверху этот снимок, тоже в трубочку. И все это в моей руке. И сам я в белом халате. Мелочь. Мазок. А какое внушает доверие!
В послеоперационную мне, конечно, проникнуть не удалось. Но я побывал в той палате, где Галька лежала накануне. Одна из женщин этой палаты уже навещала Гальку – и теперь я допытывался:
– Ну и как она?
– Слабенькая.
– Пьет? Ест что-нибудь?
– Сама не пьет – ее поят. Руки у нее слабые. Давят сок и поят ее.
– Но хоть немножко лучше?
– Лучше. И говорить стала. Шепотом, а все-таки говорит.
И она мне улыбнулась. Гора с плеч. Я не удержался – поцеловал ее и помчался прочь. И слышал, как она засмеялась вслед.
В вестибюле опять был невообразимый галдеж, потому что опять никого не пускали. Ко мне подошел Еремеев. Муж Гальки.
– Здравствуй, – очень солидно сказал он. – Спасибо тебе.
– За что?
– За фрукты.
– Разве Галя половину их посылает тебе? Я об этом не знал.
– Не хами.
– А ты забери свое «спасибо». Спрячь, откуда взял.
Он отвернулся. Я тоже. Я не хотел лояльности, от которой так или иначе за километр несло бы фальшью. Я ему не мил дружок. Я не мог бы стоять с ним рядом и обсуждать («Правда, хорошие груши?» – «Чудесные». – «Рынок есть рынок. Но какие цены ужасные!») – не мог я обсуждать и даже покупать с ним вместе не мог.
Вернулась старуха с корзинкой, в которой разносила передачи. Записки не было ни Еремееву, ни мне. Надо сказать, Галька вообще не писала записок. Ушла в себя. И за это я тоже ее любил.
Дома я кое-как перекусил и отправился продавать проигрыватель Сынули. Все-таки родич. Может, и поймет… В комиссионном магазине не взяли – там было полно этого добра, к тому же лучших марок. В тихом соседнем ателье техник предложил мне за него две красненьких.
– Двадцать пять, – попробовал я лед.
– Двадцать.
Я согласился. Я был совсем на мели. Еще раз мне попадутся груши, похожие на закат, и я пойду хромать с протянутой шапкой по электричкам.
* * *
– Проходите, – сказал я.
И они сразу устремились к шкафу в углу. Старинная работа. Вещь что надо. Их было двое – мужчина (так себе, больше суетился) и женщина. У женщины и глаз, и ум, и хватка. Даже многовато было для одной женщины.
Понятие о ценах на старинные шкафы я имел самое отдаленное. Я попросил, чтобы она сама назвала цену. Она попросила назвать меня. И пошло, поехало. Я честно боролся, но, ясное дело, этот пират в юбке меня облапошил. Я попытался к ее цене набавить сотнягу. А она вдруг сказала:
– Ладно. Грех пополам.
– Не понял.
– Не сто, а полста набавлю.
И тут же крикнула своему мужичку:
– Иди найди машину.
– Ладно. – Он побежал.
– И чтоб шофер согласился помочь! – крикнула она вдогонку.
Я спросил, не купит ли она еще что-нибудь. Она прошлась по комнате. Потом прошлась по кухне. Вернулась.
– Нет. И вообще у вас больше никто ничего не купит.
Я невольно поежился под ее взглядом – вот это глаз. Мне казалось, она видит даже чернильные пятнышки на моей майке: под рубашкой, со стороны спины.
– Никто не купит?
– Все это есть в магазинах. Полным-полно. И новенькое. Может быть, купят у вас кухонные колонки. Но это не обязательно.
– Скажите, – спросил я, – если придут за колонками, за сколько их можно продать?
Она сказала. А я сказал ей спасибо. Я всегда благодарен людям за ясность.
Управдом не попался ни на лестничных клетках, ни во дворе. Все прошло гладко. И машину они подогнали не какую-нибудь, а мебельную. Перевозка мебели населению. То самое, что надо. Шкаф уехал в неизвестность, как и положено уезжать проданным шкафам. Деньги лежали в кармане.
К вечеру купили кухонные колонки. Больше ничего не купили. Спасибо на том.
Я подумал, не сорвать ли теперь мои объявления на столбах. «Продается мебель (разная) в хорошем состоянии». Объявления я развешивал самолично. Писал тоже сам. Бродить от столба к столбу и срывать эти белые бумажки я не стал. Столбы стояли мокрые, начал падать снег, и я решил, что мокрый снег свое дело сделает. Доделает ветер.
А затем со снегом и ветром я стал накоротке. А они со мной. Я где-то ночевал. Где-то ел. Все перепуталось. Время утратило свойство последовательности и стало прыгать, как разыгравшийся кот, – туда-сюда. И я не помню, что шло за чем. Но помню, что везде был ветер. И везде был снег. Зима.
В бродячем и бездомном существовании очень хорошо понимается, что жизнь слишком коротка и такой она была задумана с самого начала. Прекрасно была задумана. Без иллюзий. И доходит это до твоей души само собой. Особенно если мерзнут ноги. Это не шутка.
Однажды замерзшие ноги привели меня к нашему институту. Так и есть. Никаких перемен. И справа – корпус общежития. Альма-матер. Место, где я жил и учился.
– О господи! – вырвалось у меня.