Читать книгу Два голоса, или поминовение - Владислав Броневский - Страница 153
Поэзия
Древо отчаяния
III
ОглавлениеNessun maggior dolore, che ricordarsi
del tempo felice nella miseria[20].
Мария
Картофель делишь бережно и строго,
а ум уже другой заботой занят:
из лавки – счет, на обувь – хоть немного...
Нет, недостанет...
И снова к добрым ты идешь знакомым.
(Куда теперь их доброта девалась!)
– Вот – мыло... Что? Не нужно?.. – И пред домом
другим стоишь, преодолев усталость.
Вечерняя работа... – Кофе чашку? —
Ты подаешь... Минутка перерыва.
Стоишь и улыбаешься с натяжкой,
слеза из-под ресниц блестит пугливо.
А ночью, может быть, придет гестапо.
Заплачет дочка... Вскочишь ты мгновенно,
и будут шарить грязные их лапы
в моем столе... Во всем, что сокровенно.
Неужто всё в тебе война убила?!
Я – далеко... Но слышишь ли, родная,
что я в порывах ветра с прежней сплои
к тебе взываю?..
Рука умершей
На востоке падает ввысь звезда,
утопая в молоке рассвета.
Выше – созвездие Южного Креста
погружается в небо антрацитного цвета.
Со мной кипарис у тьмы на рубеже
мрачно стоит со звездами в кроне.
Я тоже мрачен, все знаю уже,
ломая руки стою на балконе.
От моря и ветра синеет мгла,
в стакане – вино пустота сменяет.
Внезапно блеснула в изломе стекла
звезда, что ее мне напоминает.
Когда улетают за грань бытия,
со лба ниспадает звезда такая.
Нет, это просто слеза моя,
ее в остатки вина макаю.
Серебряно-синяя веет мгла,
сейчас меня всего охватит.
Скажи мне, милая, ты здесь прошла?
Твоя рука мои волосы гладит?
На западе розой рассвет горит
и солнце полной чашей плеснуло.
Рассеян миф. Стакан разбит.
А руку дерево мне протянуло.
Тела
Миру – благо,
миру – прибыток,
а мне немного:
тела убитых.
Если поднимут
воскресших из тла,
мир обнимут
убитых тела:
тела детей
со дна крематория
будут лететь
над всей историей,
тела девчат,
тела юнцов,
над ними чад
терновых венцов,
тела солдат,
что во рвах ютятся,
пойдут побеждать —
освободятся,
тела из траншей,
из могилок временных,
с веревкой на шее,
тела расстрелянных,
тела затоптанных,
тела гонимых,
нахлынут толпами
непримиримых!
Докажут делом
свою правоту!
А мне с одним телом —
невмоготу.
Баллада
– Милая жена, до встречи, —
говорю перед попойкой.
(Вижу: страх согнул ей плечи,
знаю: сердце сжалось, ойкнув.)
– Мой любимый, мой бедняжка,
ляг, хинин тебе поможет.
– Да, попойка – труд. И тяжкий.
Редко кто вернуться может.
– Без тебя все пусто станет.
Не пришлешь ли мне подарка?
– Если сил на то достанет,
поцелуй пришлю я жаркий.
– Мы друг друга так любили,
шли всегда одной дорогой.
– Милая, ведь ты в могиле,
подожди меня немного.
– Ты придешь, мы встанем рано
и отправимся в Муранов.
На Налевках, Новом Свете
ждут нас маленькие дети.
– Дети все с тобою рядом,
без венков, цветов и ленты.
Их откапывать не надо,
вырастают пусть в легенды.
– Если вырастут, весною
будешь ты копать могилы.
– Да, себе, тебе, со мною
чтоб всегда была ты.
– Милый,
ты устанешь, может статься?
– Но ведь нам не возвращаться.
Жена
Облаков безумный гомон,
цвет на цвет идет войною.
Ствол у дерева обломан.
Дом. Жена к стене спиною.
Здесь: Чарнецкого... И следом:
80. Садик, лето...
«Ждать ли мне его с обедом
или загуляет где-то?..»
Я иду, поскольку должен.
Мой автобус «М». Я вышел.
Я нашел себя, я дожил,
чтоб найти себя, я выжил.
А жена глядит из двери,
и в глазах ее тревога.
Я не знаю о потере,
в сердце мир и счастья много...
У меня скитаний стая.
И тюрьма. За ней – Освенцим.
«Светлой памяти, родная», —
повторяю с горьким сердцем.
Я и стихи
Думают, стихосложенье —
как солдатское «ать-два»,
маршируют отделенья,
строятся в ряды слова.
На стихи давно б я плюнул,
но не в силах перестать:
черт какой-то мне подсунул
надоевшую тетрадь.
И у черта план роскошный,
чтоб такое я загнул,
чтобы небу стало тошно
и чтоб лопнул Вельзевул.
Вот я и веду бессменно,
закрепляя каждый миг,
из скитаний по вселенной
свой космический дневник.
В прошлом – Лондона туманы,
недоснившиеся сны...
Как на эти все романы
поглядеть со стороны?
И другое есть в сознанье,
но охватывает страх
вплоть до сердца замиранья
думать о таких вещах!..
Есть мучительное право
знать, что мир зажат в тиски,
вспоминать дано Варшаву
до мучительной тоски.
Кровь и гибель в миг тоски я
словно вижу наяву.
Именем твоим, Мария,
я бессонницу зову...
Думал я: в дыму стеная,
Старый город пал... И вот
плачу я... Прости, родная!
А отчаянье растет...
Но, беспомощный, неловкий,
всё в Леванте, у воды,
обучаю маршировке
стихотворные лады...
Это мне не нужно лично
и не нужно никому.
Родина ведь безгранична,
сердцу нужды нет в дому...
«Баллады и романсы»
«Девушка, слушай!.. Не слышит... Послушай...
День озарил твой поселок зеленый...»
Пусто в поселке, поселок разрушен,
рыжая Ривка одна на руинах,
бедный тринадцатилетний ребенок.
Толстые немцы проехали в танке.
(Эй, убегай же, несчастная Ривка!)
«Мать под землею, отец мой в Майданеке...» —
Вдруг рассмеялась и скрылась с улыбкой.
Ехал знакомый из Любартова:
«Вот тебе булка, поешь... будь здорова...»
Взяв, откусила, сверкнула зубами:
«Я отнесу это батьке да маме».
Ехал крестьянин и бросил ей злотый,
ехала баба и кинула что-то,
много людей проезжало, глядели:
ноженьки босы, лохмотья на теле.
Ехал Христос со страдальческим взглядом,
немцы везли его снова на муки.
Ривку с Иисусом поставили рядом,
взяли винтовки эсэсовцы в руки.
«Девушка, слушай, за рыжие косы,
слушай, Христос, за венец твой терновый,
за то, что вы оба и голы и босы
и оба евреи, ублюдки Иеговы,
оба сейчас подлежите расстрелу —
вот приговор наш по вашему делу».
Лишь в Галилею их стон докатился,
в ангела каждый из них превратился,
грянули залпы, взмывая все выше...
«Девушка, слушай!..» Она уж не слышит...
Моя родная
Я не хочу в поэзии лгать,
она не должна, не может быть лживой.
С тобой же смеяться хочу и рыдать,
пока мы живы.
Родная, взгляни на лазурный свод,
на снег посмотри – какой он белый!
На лыжах своих перейди на тот,
счастливый берег.
Решеток в этой комнате нет,
весною солнце ее наполнит...
Ты знаешь, не спал я тысячу лет,
ко сну меня клонит.
С тобой вдвоем на вершинах гор
костры мы разложим порой ночною.
Вспыхнут пожары, голод и мор —
будь в мыслях со мною.
Пусть холод зимний, пусть летний зной —
все так же люблю тебя, в радости, в горе.
Решеток здесь нет. Есть берег другой —
и крематорий.
20
«Тот страждет высшей мукой,/ Кто радостные помнит времена/В несчастии...» (Данте Алигьери. Божественная комедия. Ад. Песнь пятая. Перевод М. Лозинского).