Читать книгу Два голоса, или поминовение - Владислав Броневский - Страница 230
Поэзия
Против бешенства
Оглавление• • •
Дребезг окон, стен трясенье...
Эта буря как накатит!
Что ж мне надо для спасенья?
Разве – до утра – заклятий.
Чары-мары... тьфу ты, ими
кто нас нынче обморочит?
Да упырь вот в домовине
с чердака слезать не хочет!
За окошком чьи-то морды
мерзкие гримасы строят.
Как, рассвет, еще не скор ты —
кто-то мне глаза закроет?
От бессонницы те страсти,
как и горсть стихотворений...
А во тьме, куда попасть мне, —
дребезг окон, стен трясенье.
Эта буря мчит от Вислы,
тополя сгибая круто:
как не знать ее мне свиста!
Будет – грусть. Седое утро.
Но подвигнусь вновь на труд я —
сочиню стихи иные,
в них зазолотеет утро...
Чары – вздор. Молчи, стихия!
На Жолибоже
Густы на Жолибоже тополя,
но небо мне милей над Жолибожем,
особенно в дни ноября, когда
слой серой краски на лазурь положен.
Когда я полюбил, такое ж небо было.
Как мило...
Тишь-тишью
Я по Освенциму плачу
и по тебе, Мария.
Звалась ты Мария, может, иначе.
Умерли дни былые.
Хожу-брожу, бестолковый покойник,
еле таскаю ноги.
Вспомнит ли кто обо мне с тоскою?
Что я встречу? Смерть на дороге.
Еще похожу-поброжу, быть может,
рука моя стих напишет.
В землю потом положат,
тишь-тишью.
Воспоминание о 1931 годе
«Пролетарии всех стран, соединяйтесь!.
Знакомая формулировка.
Я и каменщик – мы в тюряге.
У нас голодовка.
Этот сырой каземат
и жалкая корка хлеба,
неужели они для нас —
окно в небо?
Окно будет распахнуто
кувалдой, пером, мастерком,
хлебное поле – вспахано
честным трудом.
Мы выйдем на волю с тем каменщиком,
хлеб заработать чтоб.
А если кому не нравится —
в лоб!
Эстетика
Будь я поэтом-эстетом (как кому-то на ум взбрело),
слагал бы вирши эстетские (себе же назло),
но лучше б я нанялся маляром,
выводил лица покойных,
а после – головой в ведро
с краской: вот смерть достойная...
Стихотворение
Она спит,
я пишу свой стих,
мое сердце болит,
мир тревожно затих,
дом объят тишиной,
страх навис надо мной,
страх видений ночных,
и пишу я свой стих.
Не сплю, бужу тебя, берусь за папиросу:
будильник на столе, хлеб, пара желтых хризантем;
кричит ноябрьский ветер, как хор многоголосый,
и, словно искривленное полено,
я нем,
с кривой улыбкою на мир смотрю...
Спи, моя нежность неизменна,
но я не сплю.
Отними папиросу, склонись надо мной
и погладь мои волосы нежной рукой,
прикажи мне тебя, как дитя, укачать,
научи, как стихи писать.
Если нет, то путем безнадежным
за Мокотовым, за Жолибожем
вдаль уйду неизвестным прохожим,
поплетусь, где-то камень найду —
головой на него упаду.
Счастье
Величайшее счастье —
всегда только часть его.
Прекраснейшая из поэм —
та, которой нет совсем.
Прекраснейшая из дам —
где-то там...
где-то там...
На рассвете
На рассвете многие —
только держись —
всю жизнь начинают новую жизнь.
Вот он, герой, – тут как тут
– уже и одет и обут.
Едва натянул портки
– готов наперегонки.
А новой жизни как не было, так и нет.
Эх, люди, люди!!! И почему на всё у вас
только один ответ
драные портки да драные башмаки?..
Ув. гр. пр.
– Уважаемый гражданин приказчик,
есть у вас бумага? Продайте стопку.
– Обождите, мальчишка сейчас притащит,
он пошел за товаром в подсобку.
– Ув. гр. пр., мне ужасно некогда,
времени – просто в обрез,
если ваш мальчик замешкается,
я отправлюсь в лес.
Куплю себе стопку листов шелестящих
в березовой роще, в кленовой чаще,
а если и там не сыщу ни листочка —
повешусь, и точка.
* * *
Там, напротив, железо куют.
Ничего.
Телефон звонит поминутно.
Ничего.
В дверь звонят.
Ничего.
Машины рычат.
Ничего.
Я всё это перекричу
молчаньем,
ненаписанным стихотвореньем,
тенью своей печальной.
* * *
Ничего со мной не стрясется,
коль хлеба кусок найдется.
Хлеб?
Само собой:
в дом приходит хлеб трудовой.
Не то сгинуть придется,
коль хлеба куска не найдется!
Хлеб? – само собой.
Автомат... тут вопрос другой.
Хлеб насущный? – само собой:
чтоб за жизнь —
в ежедневный
бой.
Песня польских рабочих
Средь фабрик и заводов
та песня родилась.
Нас долго мучил голод,
годами кровь лилась.
Сегодня нас мильоны,
мы строим Общий Дом,
мы красные знамена
мечты своей несем.
Мы сметаем порядки
государства господ —
это в классовой схватке
побеждает народ!
Огни социализма
рассеивают мрак,
на зов родной Отчизны
в бою равняем шаг.
Сегодня Польша встала
в обличье трудовом —
насилье капитала
с родной земли сотрем!
Мы сметаем порядки
государства господ —
это в классовой схватке
побеждает народ!
Раздавим сапогами
фашистский черный сброд!
Страна Советов с нами
как добрый друг живет.
И с городом воскреснут
руины деревень.
Мы первомайской песней
встречаем новый день.
Мы сметаем порядки
государства господ —
это в классовой схватке
побеждает народ!
Воспоминание
Моя мама была знакома с врачом по фамилии
Перкаль,
моя мама питала к нему симпатию и уважение,
доктор Перкаль был достоин уважения моей мамы,
в нашем доме не было антисемитизма.
Мои друзья евреи сражались в Войске Польском,
мои друзья евреи погибали за Польшу,
моим друзьям – миллионам моих друзей! —
поставили памятник в гетто.
Какой Гомеров гекзаметр воспел бы такую смерть?
С ней не сравнится даже истерзанный труп
Патрокла.
О! не Илиада – Аид... Больше, чем Голгофа, —
Освенцим...
Вот основание памятника в варшавском гетто.
Мир, мир умершим. Не мир, а борьба – живым,
борьба за имя людское для каждого, кто человеком
зовётся...
Моя мама была знакома с врачом по фамилии
Перкаль,
который был благородным человеком.
* * *
Мысли мелькают белками в парке —
глядишь, устанут...
Тянется день, а суровые парки
тянуть не станут.
Жизнь коротать за чаркой – не дело,
топай по тропам!
Только моя-то жизнь пролетела,
словно галопом.
Родина-матушка, тюрьмы да войны,
книжки, журналы, —
нет, не могу помереть спокойно:
мало мне, мало!
Эх, написал бы я пасквиль на Бога —
Бог не отпишет.
Ванда, мой свет, написал бы так много —
да кто услышит?
Кто мне поверит, что май приходит
осенью зябкой,
что жить охота – аж пальцы сводит?!.
(Дочка, писал твой папка.)
* * *
В пьяной башке, наконец, ясно,
пьяные звезды скоро погаснут,
встанет рассвет бельмом на глазу слепого,
радио загремит на весь мир – и давай трещать
(по радио, конечно, гуралю в керпцах слово,
а может, ещё какое важное дело,
может, Трумэн какой-нибудь или Бевин),
ну и пусть себе верещит на свет целый.
Зачем?
Откуда мне знать.
Решил я (вместе с моей душой) – нынче май,
так пускай... будет сирень и каштанов свечи,
и чтоб тишина стояла,
и небо было за́лито синевой,
и снова был я влюблен бесконечно.
Да так и есть!
Ванда, любимая,
Радио пусть катится...
а любовь не остынет.
* * *
Знаю, Пушкин страдал от царя.
Да что там. Знаю давно:
слова его, как алмазы, горят
каждым каратом. Но
всё-таки он в тех антишамбрах[30]
съёживался чутьчуть,
когда вокруг ошивалась шантра
па. Кто? Не в этом суть.
Обнявшись, будь я на сто лет моложе,
я бы плакал с ним от тоски.
Факт: я хандрю и мучаюсь тоже —
от Вислы и до Оки.
Поляк и русский, мы оба люди,
но одного не осилю:
это было и это будет —
«Клеветникам России».
Счастье
Мое добро – кусок карандаша,
которым я пишу.
Что ждет меня? – поселится душа
в тиши, покинет шум.
А гром в тиши? – история зовет —
зовет из дома в путь.
И будущее говорит: «Вперед!»,
а прошлое: «Забудь!»
Живу я так же, как живет народ,
обычный польский люд.
Идти за смертью? – радостный поход.
Идти за счастьем? – труд.
Мое несчастье? – не Освенцим, нет
(его во всем виним):
я счастье, что дано в награду мне,
раздал другим.
Против бешенства
Прежде:
космы до плеч
и – «Муза, явись к поэту!..»
А я
включаю приемник,
развертываю газету.
Корабль
в Средиземное море
бурливую пену тянет.
Грозящим тебе и мне
оружием он нагружен.
Но стачка была в Тулузе,
и в Лондоне стачка грянет.
Спокоен строй коммунистов
в мужественном содружье.
Китай?
Что о нём
мы знали, кроме:
тончайший фарфор,
и чай,
и даль, да еще какая!
А нынче?
Радость
в каждом доме
у Желтой реки Китая.
Статуя Свободы.
Есть?
Есть.
А Трумэн
скрипит зубами:
«Франции
как бы
еще подвезть
оружье
для войны во Вьетнаме?»
Мы возводим город,
закладываем сад,
завод подымаем
с песней веселой.
Но мы сумеем сказать
«назад!»
бешенству форрестолов.
Не позволим
банде разбойной
разразиться
атомной бойней!
Советский Союз
поворачивает реки,
там радость и труд
свободны навеки.
Там сила и братство
всего человечного!
Мне есть что сказать,
а Трумэнам – нечего.
Стихи к умершей матери
Мама!
Я жив, работаю,
и можешь быть уверена:
мое сердце —
Твое по́ крови —
не из дерева.
Мама!
Я стал поэтом
(лучше, чем большинство),
пишу и думаю: «не то!» —
поэтому опереться бы —
но на кого?
Мама!
Я «делаю то, что делаю»,
как ты учила и понять помогла,
ношу в себе – целое:
то, что ты мне дала.
* * *
Каб лишился чёрт рогов,
вера б ослабела,
онемел костёлов зов —
нет до чёрта дела.
Поскакал бы черт, как он умел —
галопом, галопом.
Поскакал бы черт к одной куме
настоящим чертом.
А та кума —
ведьма сама —
сказала бы гордо:
«Пошел ты, черт, к черту!»
По следам Вийона
Интеллигент Франсуа Вийон
шел себе как-то в подпитии:
то ли он был (ради рифмы) влюблен,
то ль отметил какое событие...
Шел он себе пятнадцатым веком,
как я гуляю полем и лесом,
и в народе слыл неплохим человеком,
и умер, как подобает повесам.
А был он казнен, ибо вор и смутьян —
или просто в Лету плюхнулся летом?
Отвечаю с трудом (потому что пьян):
он был настоящим поэтом.
Сумерки
Что ж это в памяти так засело?
Какой незапамятный год?
Время сумерек, бедных и серых:
комнатушка, камин, комод...
Тик-так, тик-так... – шаги подступающей ночи.
И голос – любимый самый:
– Ты не поужинал, мой сыночек?
– Нет, не поужинал, мама...
Может быть, мне в чем-то откажут
или за что-то накажут...
Часы и годы бегут...
Но вернуть бы от прежнего часа,
от этого серого часа —
хотя бы тридцать минут.
Клятва молодёжи
Клянемся все тебе, Отчизна,
в дни благородного труда:
построим мы для новой жизни
заводы, штольни, города!
В руках кирка, и молот, и лом...
Построим мы вольный наш дом!
Друзья! Бездействовать не будем!
Зовет нас к подвигам земля,
и, покорясь свободным людям,
машины вышли на поля.
И пусть комбайн помочь идет
великому плану работ!
Мы дружно сеем, жнем и пашем,
еще упорней, чем вчера...
Дымите, трубы фабрик наших!
Вздымайся, уголь, на-гора!
Народ свободный, получай
трудов великих урожай!
В Балтийском море – пароходы,
суда по Одеру плывут...
Мы охраняем край свободы,
мы охраняем вольный труд.
К боям готов, на страже стой,
неутомимый часовой!
Несется белый голубь мира,
к социализму – путь в борьбе!
Любить тебя все глубже, шире,
клянемся, Родина, тебе!
На счастье трудовой земли
мы эту клятву принесли!
Американцам
Памяти Этель и Юлиуса Розенбергов
Позади кровавая расправа.
Линч во имя верховенства права.
Торжество тюремного закона
над могилой бедных заключённых.
Что же? Разве Эдисон придумал
схему электрического стула?
Разве сердце Линкольна народу
пожелать могло бы несвободы?
Разве Уитмен черпал вдохновенье
в том, что совесть предана забвенью?
Нет и нет! Не братья Вашингтона
обрастали жиром миллионов.
Не достойна Твена или Фаста
эта обесчещенная каста:
по её вине поля горели,
на позор истории, в Корее,
как в издёвку, всякий раз торговля
нефтью оборачивалась кровью.
Не народ свои авиабазы
разбросал по миру как заразу.
Но на месте подлости безликой
новая Америка возникнет,
и не будет уголка на карте
мира для разбойников Маккарти,
на глазах трудящегося класса
возродится единенья раса
благородных новых поколений,
словно тех двоих казнённых тени.
* * *
Я б хотел, чтоб звезда ранняя
сыграла мне ораторию,
чтоб небесной музыки манна
кормила меня – историей.
Стихи не обязаны быть логичны,
они должны быть прекрасны...
Давайте поплачем, похнычем,
можно и постонать нам.
Я хочу петь, петь, петь —
всего себя вопреки соловьям
раздать,
ни дать, ни не дать не уметь —
плыть в никуда.
* * *
Я не ведал, что радость рядом —
тронуть рукою,
я не знал, что довольно взгляда —
прекрасное предо мною,
что внезапно так может случиться:
вспышка молнии —
и ничего не надо, пусть длится
жизнь, чудесами полная,
что смогу влюбиться так страстно,
хоть на излёте жизнь,
и что может всё оборваться —
вспышкой молнии, прянувшей ввысь.
* * *
Кабы я был луной,
расстался бы с жизнью хмельной,
светил бы постоянно —
и трезвым, и пьяным,
пьяным – во всю силу,
трезвым – вполсветила.
* * *
Говорят, что звоню я нередко
в неподходящую пору.
Ну, а если моя соседка —
смерть? А что, если скоро?
Груз этих дней бесконечных
сбросить бы можно было...
Так нет же! И день изувечен,
и все, что видишь, не мило.
Окно бы открыть? Не нужно,
не стоит и не поможет...
Крик пьяниц... Голос недужный...
Ничто не поможет... А все же?
И снова бегу к телефону,
прошу любви и прощенья.
Не хочу утонуть я, как тонут
потерпевшие кораблекрушенье.
Цветов увядшая груда.
Одиночество. Иней на стёклах.
Дорогая! Я больше не буду...
Скажи, что любовь не поблёкла.
* * *
Дохнуло! Повеяло!
Снова штора? Обманка?
Неужели ещё слишком мало?
Ты... Анка?
Знаю, это сентябрь, месяц жестокий,
когда гаснут цветы и кусты, затихает звон
последних подсолнухов
и от меня убегает сон.
Знаю, знаю, тот ветер —
моя бездомность;
вихрь пронесется по свету —
обо мне и не вспомнят.
Стихии
Кантата
Человек
Чего теперь он хочет от меня,
мир, что тонул во мраке век от века,
что хочет он сегодня от огня
неустрашимой жизни человека?
Хор I (мужской)
Над миром прочной власти мы хотим.
И тут ничем не можем поступиться.
Пусть атом всем могуществом своим
раздвинет мира нашего границы.
30
От фр. antichambre – прихожая.