Читать книгу Россия и движущие силы истории. Книга 2. Цивилизация психологической войны - Вячеслав Вадимович Навроцкий, Вячеслав Навроцкий - Страница 5

Глава 1.
Запад против Запада
§2. Эпоха Просвещения

Оглавление

Пропаганда и возникновение гражданского общества


Для Англии Реформация завершилась «Славной революцией» 1688 года, ставшей началом политической и экономической стабилизации в этой стране. Идеологом политического компромисса между двумя соперничающими элитами Англии – крупной буржуазией и остатками феодального дворянства – был философ Джон Локк, сформулировавший принципы законности и разделения властей. В новом государственном устройстве Англии для каждой из элитных групп (король и его окружение, буржуазия, старое и новое дворянство) нашлась своя «экологическая ниша». Английские просветители, в отличие от своих континентальных последователей, не имели «социального заказа» на новую революцию. Буржуазия получила государство, в котором собственность охранялась законом, а феодальные лорды сохранили значительную часть своих привилегий. Ни у той, ни у другой стороны не было причин быть недовольными.

На континенте противоречие между выросшей экономической ролью буржуазии и ее ограниченными политическими правами не могло разрешиться столь же легко, поскольку на большей части Западной Европы – во Франции, Австро-Венгрии, Италии, Испании – позиции католицизма и монархического правления были гораздо сильнее, чем в Англии. Однако масонство как инструмент влияния на общественное мнение здесь оказалось для буржуазии еще более полезным. Наращивая свою политическую активность, буржуазия, в союзе с экономически активными представителями церкви и старой аристократии, а также в союзе с различными группами интеллектуалов, искала такую организационную форму, которая позволила бы ей вести борьбу наиболее эффективно. Тандем «масонские ложи – открытые общества» оказался в этом смысле идеальной формой. Масонство давало доступ к высшей аристократии, а «открытые общества» позволяли влиять на настроения широких слоев населения, в том числе и в провинции. Чтобы преодолеть сопротивление существующей политической системы, социально активным группам необходимо было увлечь за собой широкие массы, а сделать это можно было только представив свои интересы как всеобщие и провозгласив своей целью достижение «свободы, равенства и братства». Так началась эпоха Просвещения, во время которой сформировавшаяся в ходе Реформации технология манипуляции массовым сознанием была использована в полную силу.

Апофеозом эпохи Просвещения стала революция в крупнейшей и самой динамично развивавшейся стране континентальной Европы – во Франции. Связь между этими двумя явлениями, Просвещением и французской революцией 1789 года, давно уже стала общим местом исторических трудов. Уже в самом начале XIX столетия Шатобриан назвал эту революцию порождением академий9. На связь между Просвещением и революцией указывал в середине XIX столетия Алексис Токвиль; через двадцать лет после него об этом писал основатель культурно-исторической школы Ипполит Тэн. В начале XX века сторонниками этого взгляда были Огюстен Кошен и Даниэль Морне. Последний в своей классической работе «Интеллектуальные истоки Французской революции: 1715—1787» (1933) выделил три закономерности, которым подчинялось проникновение новых идей в общественное мнение Франции XVIII века: 1) идеи движутся вниз по социальной лестнице от высокообразованных кругов к буржуазии, а от нее к мелкой буржуазии и народным массам; 2) идеи распространяются от центра (Париж) к провинциям; 3) скорость проникновения идей в массы увеличивается на протяжении столетия (Mornet 1967).

Ближе к концу прошлого века и в начале нынешнего эти идеи подверглись корректировке. Роже Шартье (Chartier), руководитель исследований в Высшей школе социальных наук в Париже, специалист по истории образования и книжного дела эпохи Ancien Régime, считает, что «отказ от прежних символов и привязанностей, изменяющий отношение людей к власти, которая уже не кажется им божественной и незыблемой, проявляется в широком распространении подпольной литературы, но не производится им» (Шартье 2001, с. 218). Близкую позицию занимает представитель третьего поколения школы «Анналов» Даниэль Рош (Roche), который в 1990—2000 годах был директором Института новой и современной истории (UPR-CNRS). С их мнением можно согласиться в том смысле, что эволюция общественного сознания исключает простые причинно-следственные связи. Возрождение, Реформация, Просвещение и последовавшие за ним европейские революции были не только причиной и следствием друг друга, но и этапами единого процесса развития западной цивилизации в направлении десакрализации власти. Процесс этот порождался множеством различных факторов, взаимодействие которых между собой было настолько сложным, что единственным выходом для историков остается назвать его «стихийным». При таком подходе вопрос о причинах революции вообще не имеет смысла, потому что путь к ней европейская цивилизация начала уже в момент своего зарождения. Об этом прекрасно написал Тютчев в своем незавершенном трактате La Russie et l’Occident («Россия и Запад»):

«Революция, если рассматривать ее самое существенное и простое первоначало, есть естественный плод, последнее слово, высшее выражение того, что в продолжение трех веков принято называть цивилизацией Запада. Это вся современная мысль после ее разрыва с Церковью. Сия мысль такова: человек в конечном итоге зависит только от самого себя – в управлении как своим разумом, так и своей волей. Всякая власть исходит от человека, а всякий авторитет, ставящий себя выше человека, есть либо иллюзия, либо обман. Одним словом, это апофеоз человеческого я в самом буквальном смысле слова. …Итак, согласимся, что Революция, бесконечно разнообразная в своих этапах и проявлениях, едина и тождественна в своем главном начале, и именно из этого начала, необходимо признать, вышла вся нынешняя западная цивилизация» (Тютчев 2011, с. 102—103).

Тем не менее, если спуститься с «макроисторических» высот несколько ниже, можно утверждать, что Просвещение, не будучи причиной французской революции, было необходимым предшествующим этапом, который создал соответствующую интеллектуальную и эмоциональную атмосферу. Американский историк Роберт Дарнтон, один из виднейших специалистов по французской культуре предреволюционного периода, в своей книге «Печать и подстрекательство к мятежу: Мир нелегальной литературы в XVIII веке», описывает процесс подготовки революции следующим образом:

«Разрушение [Старого порядка] происходит на двух уровнях: на идеологическом уровне произведения Вольтера и Гольбаха открыто обличают лицемерных приверженцев правоверных взглядов, которые поддерживают церковь и корону; на уровне образных представлений памфлеты и скандальные хроники (большая часть которых печаталась за пределами Франции и доставлялась в нее контрабандой – В.Н.) развенчивают монархию, обливая грязью ее саму и все ценности, которые структурируют ее как политическую систему» (Darnton 1991, p. 214—215, цит. по Шартье 2001, с. 217).

В определенном смысле, современные представления об истоках Великой французской революции вернулись, хоть и на новом уровне, к точке зрения Эдмунда Берка, автора первого труда, посвященного этому событию («Размышления о революции во Франции», 1790). Это возвращение не так уж случайно, поскольку Берк был не только масоном и политическим деятелем, но и, выражаясь современным языком, одним из первых политологов – людей, профессионально изучающих политику, комментирующих текущие политические события и консультирующих государственных деятелей. В 1758 году он основал ежегодный альманах Annual Register для обзора мировых событий и издавал его на протяжении тридцати лет. Таких профессионально подготовленных наблюдателей у Великой французской революции было немного.

В отличие от многих интеллектуалов своего времени, восхищавшихся французской революцией и видевших в ней освобождение народа от «деспотизма», Берк увидел в ней то, на что потом указывал Маркс – восстание, в ходе которого народ был использован как инструмент для достижения целей буржуазии. Однако Берк, в отличие от Маркса, не считал, что французская революция имела «объективные» социально-экономические предпосылки. Он верил, что «прежний строй обладал достаточной жизнеспособностью, а его недостатки вполне могли быть устранены в ходе постепенно проводившихся реформ» (Чудинов 1996). Вот что писал он в своих «Размышлениях» об экономической ситуации во Франции накануне революции:

«Конечно, когда я вглядываюсь в облик французского королевства, вижу, сколь многочисленны и богаты его города, сколь полезны и великолепны его широкие дороги и мосты, сколь удобны его искусственные судоходные каналы, открывающие возможность для применения водного транспорта на весьма обширном пространстве суши… когда я вспоминаю, как малы необрабатываемые площади в этой огромной стране и до какого совершенства доведено во Франции возделывание многих из самых лучших на земле сельскохозяйственных культур; когда я размышляю над тем, как превосходны ее мануфактуры и фабрики, не уступающие никаким другим, кроме английских, а часто вообще никому не уступающие… я вижу во всем этом нечто такое, что заставляет трепетать воображение и покоряет его, что удерживает разум от опрометчивого и огульного порицания, что требует от нас тщательного изучения: есть ли здесь скрытые пороки и так ли они велики, чтобы дать право сразу же сравнять с землей это огромное здание… Тот, кто исследует действия низложенного правительства на протяжении ряда предшествующих лет, вряд ли не заметит при всем его непостоянстве и колебаниях, естественных для жизни двора, искреннего стремления к процветанию и совершенствованию страны; и нельзя не признать, что результатом этого было в некоторых случаях полное устранение, а в некоторых – существенное исправление порочных явлений, преобладавших в государстве» (цит. по Чудинов 1996).

Таким образом, по мнению Берка, «мирное преобразование государственного строя Франции было не только возможно, но и реально велось в годы правления ее последнего короля» (Чудинов 1996). Такой же взгляд на французскую революцию был у Токвиля, который полагал, что Франция 1780-х не находилась «в упадке; скорее можно было сказать в то время, что нет границ ее преуспеянию…» (Токвиль 1997). Однако эта точка зрения была подвергнута яростной критике как соратниками Берка (вигами) в Англии, так и либеральными историками во Франции. В XX веке мнение Берка принималось всерьез только сторонниками «теории заговора». Ральф Эпперсон в свой знаменитой «Невидимой руке» описывает Францию Людовика XVI почти теми же словами, что и Берк:

«Правда состоит в том, что до Революции Франция была наиболее процветающей из всех европейских государств. Франции принадлежала половина денег, находившихся в обращении во всей Европе; за период с 1720 по 1780 гг. объем внешней торговли увеличился в четыре раза. Половина богатства Франции находилась в руках среднего класса, а „крепостным“ земли принадлежало больше, чем кому-либо другому. Король уничтожил использование принудительного труда на общественных работах во Франции и поставил вне закона применение пыток при дознании. Кроме того, король основывал больницы, учреждал школы, реформировал законы, строил каналы, осушал болота для увеличения количества пахотной земли, и построил многочисленные мосты, чтобы облегчить движение товаров внутри страны» (Эпперсон 1999).

Что касается академической историографии, то она на протяжении двух столетий трактовала «Размышления» Берка как памфлет, основанный не на фактах, а на эмоциях и идеологических предпочтениях консерватора. Ситуация стала меняться лишь к концу XX века. Если раньше историки либерального направления трактовали революцию 1789 года как борьбу французской нации с деспотизмом, а историки социалистического и марксистского толка видели в ней победу капитализма над феодализмом, то к концу XX века эти версии наконец-то были отброшены как примитивные и противоречащие фактам. Ученые пришли к согласию, что французский абсолютизм весьма далеко отстоял от «деспотизма», а общественный строй Франции – от феодализма (более того, теперь ставится под вопрос правомерность использования этого термина даже как обобщающей характеристики средневековой Европы). Этой точки зрения придерживается, в частности, один из крупнейших в современной Франции специалистов по «Старому порядку» Жан-Кристиан Птифис, автор подробнейших биографий Людовика XIV и Людовика XVI (Petitfils 2002, 2005). В этом же направлении произошли изменения и в российской историографии (Чудинов 2006).

Указанный пересмотр оценки роли «объективных» и «субъективных» факторов в динамике французского общества эпохи Людовика XVI дает дополнительное основание для проведения аналогии между революцией 1789 года во Франции и революцией 1917 года в Российской империи. Александр Солженицын в своей статье «Черты двух революций» справедливо замечает: «В обеих странах именно перед революцией было достигнуто общественное благосостояние наибольшее – как сравнительно с предшествующими десятилетиями, так и с послереволюционными. Царствования Людовика XVI, как и Николая II, были экономически самыми благополучными эпохами» (Солженицын 1993).

Еще одна общая черта революций во Франции и в России – наличие подготовительного этапа в виде пропагандистской кампании, подводящей общество к «моральной революции» (выражение Берка). Вот как пишет об этом сходстве Солженицын:

«Тут мы касаемся некоего решающего и проницающего свойства именно этих двух революций: что обе они проявились как революции идеологические. Обе они взорвались вследствие реальных обстоятельств, но обе они имели столетнюю подготовку в просвещении, философии, публицистике. В обоих случаях у трона не было никакой развитой политической доктрины и еще меньше – способности активно распространять в народе свои убеждения. Зато именно правящий класс более всего воспринимал новую философию, подрывающую традицию – и монархическую, и религиозную. Революция произошла в духе раньше, чем в реальности, власть была обессилена философами, публицистами, литераторами. Идеология задолго, и беспрепятственно, опережала революцию и распространялась в образованных умах. …В составе этих убеждений особенно настойчивой была струя антиклерикальная, затем и антихристианская, очень яростная во французских просвещенных кругах, а в России – в их большевицкой оконечности. В обеих странах самым неверующим классом было дворянство, от него и расплывалось распространение неверия, уже как мода, к которой стыдно становилось не присоединиться. Эта коренная антирелигиозность идеологии (коренная, потому что вместо религии она предлагала саму себя) сказалась на особо разрушительном и жестоком характере обеих революций: вместе с государственным строем сотрясались и религиозные и нравственные законы, ничто не оставалось опорой. По взрывчатости идей, по широте взятых задач – обе революции с самого начала являются феноменом международным: „освободить человечество“, преобразовать не только свою страну, но весь мир» (Солженицын 1993).

Если отвлечься от деталей, то же самое происходило и в СССР. Понятно, что Солженицыну было нелегко увидеть аналогию с советской катастрофой, поскольку в информационно-психологической войне против Советского Союза он сам принял активное участие. Он думал, что участвует в борьбе против коммунизма или «большевизма», и впоследствии ему, наверно, было трудно признать, что он был использован для борьбы против русского народа. Аналогию с советской катастрофой можно продолжить, если заметить, что ситуация во Франции при Людовике XVI походила на ситуацию в Советском Союзе при Брежневе. В обоих случаях это была «эпоха застоя», которая характеризовалась, на фоне общего положительного тренда, моральным разложением правящих кругов и стратегическими ошибками в управлении государством и внешней политике. Сходство усиливается тем, что у Франции тоже был свой «Афганистан» – война на стороне американских колонистов против Англии в Северной Америке в 1780—1783 годах, потребовавшая колоссальных финансовых расходов.

Еще раз повторим, что и во Франции, и в Российской империи, и в Советском Союзе экономические проблемы и слабость государственной идеологии сами по себе не давали повода ожидать катастрофы. Все эти «объективные» факторы приобрели критическое значение только благодаря пропагандистской кампании, масштаб и длительность которой позволяют называть ее психологической войной. Вот как описывает Берк причины и характер этой войны во Франции:

«Тем временем гордость богатых людей, не принадлежавших к дворянству и не приобретших его в недавнее время, росла вместе со своею причиною. Они с озлобленностью воспринимали приниженное свое положение… Они готовы были на все, дабы… возвысить свое богатство до того почтенного положения, кое, по их мнению, было для него естественно. Они обрушивались на дворянство, нападая на короля и церковь… Вместе с денежной собственностью выросло новое сословие людей, вскоре заключивших с ней явный и тесный союз. Я имею в виду политических писателей… В блестящую эпоху своего царствования Людовик XIV, любивший пышность и не лишенный политичности, всячески покровительствовал им, но со времен заката сего государя и далее, при регентстве и последующих королях, связь литераторов с двором ослабла – вместе с потоком благодеяний и подарков, им расточаемым. Утратив прежнее покровительство двора, литераторы решились укрепить свое положение, создав собственное братство… Несколько лет назад литературная клика выработала нечто вроде систематического плана разрушения христианской религии… Все, что не вело к их великой цели напрямую, должно было обратить к ней путем воздействия на общественное мнение. …По той же причине, по которой они интриговали с [иностранными] государями, они явно искали дружбы денежных магнатов Франции; отчасти благодаря предоставленным последними наиболее надежным и широким средствам сообщения, им удалось наглухо перекрыть все пути свободного мнения (выделено мной – В.Н.). Писатели, особенно когда они выступают сообща и действуют в одном направлении, имеют большое влияние на настроение общества, и потому связь писателей с владельцами денежной собственности немало содействовала прекращению всеобщей зависти и недоброжелательности к богачам… Вся ненависть против богатства и власти была искусственно направлена против других разрядов богатства (т.е. против дворянства и духовенства, основных собственников земли в средневековой Франции – В.Н.)» (Берк 1992, с. 191—194).

А вот какой прогноз (как мы знаем теперь, полностью оправдавшийся), сделал Берк относительно социального итога революции:

«Где находится у вас действительная власть, управляющая обращением денег и земель? В чьи руки отдали вы способы повышения и понижения стоимости недвижимости, принадлежащей каждому человеку? Те, чьи операции могут на десять процентов понизить или повысить стоимость любого имущества любого француза, должны оказаться хозяевами Франции. Вся власть, полученная вашей революцией, осядет в городах, среди буржуа и денежных воротил, их возглавляющих».

(Берк 1992, с. 290—291)

Спустя несколько месяцев после публикации «Размышлений», в начале 1791 года, Берк опубликовал «Мысли о французских делах» (Thoughts on French Affairs), где он отказался от утверждения, что заговор магнатов и литераторов был следствием их «приниженного» положения:

«Когда-то я думал, что недостаточное уважение к коммерческой деятельности во Франции может быть названо среди причин недавней революции; впрочем, я и до сих пор считаю, что присущий французскому дворянству дух исключительности раздражал богатых людей, принадлежавших к другим классам. Но с тех пор я открыл для себя, что занимавшиеся торговлей и предпринимательством люди отнюдь не подвергались во Франции такому презрению, как меня некогда убеждали. Что же касается литераторов, то они не только не страдали от презрения или пренебрежения, а напротив, не было, наверное, в целом свете такой страны, где бы их так ценили, обхаживали, баловали и даже побаивались…» (цит. по Чудинов 1996).

Тем не менее, в этой и последующих публикациях Берк сохранил свой главный тезис: революция была результатом деятельности некоторых индивидов и социальных групп (новой буржуазии, литераторов, юристов, врачей и прочих представителей свободных профессий), личные и групповые интересы которых не имели ничего общего с интересами подавляющего большинства французов. Набор этих частных интересов довольно разнообразен: если для банкиров или таких аристократов, как герцог Орлеанский, главным мотивом было стремление к власти, то, например, юристы, по мнению Берка, просто надеялись, что дестабилизация общества приведет к повышению спроса на их услуги. Учитывая наличие разных групп революционеров, естественно ожидать, что по ходу революции их отношение к происходящему и к друг другу меняется. Алексей Чудинов описывает представления Берка об этих изменениях следующим образом:

«Так, в самом начале кризиса представители „денежных“ и „торговых“ интересов, обладая более мобильной собственностью, нежели та, что была у являвшихся опорой Старого порядка землевладельцев, проявляли чрезвычайно высокую готовность к переменам и даже выступили в числе инициаторов радикальных нововведений. Однако затем и эта собственность превратилась в тормоз для дальнейшего движения по революционному пути, поскольку ее нормальное функционирование было невозможно без хотя бы минимальной стабильности в обществе. Теперь уже и „финансисты“ с негоциантами оказались среди угнетенного большинства населения. Их союзники, проявив себя более последовательными приверженцами принципов, которые „средние классы“ сами некогда провозгласили, отринули колеблющихся и продолжили революционную ломку. В конечном счете, согласно концепции Берка, в революционную элиту, каковой стали „якобинцы“, вошли те, кто оказался готов к абсолютному разрыву с прежним обществом, – представители социальных групп, ничего не утративших с гибелью Старого порядка, – „литераторы“ и „чернь“. Они не были связаны ни с производством, ни с управлением государством, не обладали ни собственностью, ни высоким положением, а потому, ничего не теряя, имели шанс приобрести себе в революции все. Сплоченность и жесткая дисциплина внутри этого меньшинства позволили ему доминировать над остальной, намного более многочисленной, но также намного более пассивной частью общества» (Чудинов 1996).

Эти мысли Берка получили развитие в его «Письмах о мире с цареубийцами» (Letters on the Regicide Peace), написанных шесть лет спустя после «Размышлений». Во втором из этих писем Берк показывает, что он не чужд преставлению о «стихийном» характере созревания революционной ситуации:

«Средние классы усилились во много крат по сравнению со своим прежним положением. Поскольку они стали самыми богатыми и сильными в обществе, они, как это обычно бывает, притягивали к себе всех наиболее активных политиков и обладали достаточным весом, чтобы влиять на них. Там сконцентрировалась вся энергия, благодаря которой приобретается богатство… Там сосредоточились все таланты, предъявлявшие свои претензии и недовольные отведенным им местом в обществе. Эти категории людей вклинились между знатью и плебсом, подчинив своему влиянию низшие классы…» (цит. по Чудинов 1996).

Из этой цитаты можно видеть, что Берк не противопоставляет «экономическое» объяснение (хотя он видел его иначе, чем Маркс) «идеологическому» и «психологическому»; напротив, он полагает, что их нельзя рассматривать изолированно. Но главный упор он делает все-таки на идеологии. «Тихая революция в сфере морали предшествовала политической и подготовила ее…» – пишет он во втором «Письме о мире с цареубийцами». Ответственность за революцию в сфере морали несут как раз «профессора», «энциклопедисты» и «политические писатели» – в общем, все те, кто вошел в историю как «просветители». Берк не пытается проследить истоки философии Просвещения, он лишь констатирует, что она пробудила ненависть к существующей действительности и породила убеждение (эффективно распространяемое, добавим от себя, через сеть масонских лож), что на основе принципов, выведенных умозрительным путем – таких как всеобщее равенство и «естественные» права человека – можно построить совершенно новое, «разумное», общество. В одной из своих последних работ – «Обращении новых вигов к старым», Берк подчеркивает, что «политика, направленная на достижение отвлеченного идеала, неизбежно сопряжена с применением самых радикальных методов. Абстрактная мысль в стремлении к истине не знает пределов, а потому, если люди решат в государственных делах последовать за ней, чтобы, пренебрегая реалиями, бескомпромиссно добиваться абсолютного совершенства, то они окажутся способны дойти до таких крайностей, которые заранее предвидеть просто невозможно…» (цит. по Чудинов 1996).

Политические писатели Франции не оставили «Размышления» Берка без ответа. Один из откликов, в виде 15-страничного памфлета, пришел от человека, которому Карл Маркс уделил отдельный параграф во втором томе своего «Капитала» – естественно, критикуя его столь же беспощадно, как и всех прочих своих предшественников в области политэкономии. Это был друг и личный врач графа де Мирабо, литератор, экономист и философ Антуан Дестю де Траси (Antoine Louis Claude Destutt de Tracy, 1754—1836). Де Траси был типичным представителем того поколения, которое с детских лет впитало в себя идеи энциклопедистов и видело в революции попытку реализации идеалов «свободы, равенства и братства». Будучи аристократом, де Траси в Учредительном собрании 1789—1791 годов представлял дворянство. После свержения монархии (10 августа 1792) он эмигрировал, потом вернулся, был арестован и вышел на свободу после падения Робеспьера. Все это его несколько отрезвило. Как и многие другие, он понял, что порядок не менее важен, чем свобода и равенство. Но и от лозунгов революции он не отказался.

20 июня 1796 года Дестю выступил в Национальном институте наук и искусств10 с докладом «Проект идеологии»; позже он развил свои идеи в «Этюде о способности мышления (Mémoire sur la faculté de penser, 1798) и четырехтомном трактате «Элементы Идеологии» (Elements d’ideologie, 1801—1815). В этих работах Дестю, отталкиваясь от трудов, главным образом, Бэкона, Локка и Кондильяка, впервые предложил использовать термин «идеология» для обозначения науки, изучающей причины и законы формирования идей. В его представлении это должна была быть своего рода мета-наука, позволяющая установить твердые основы не только для всех остальных наук, но и для практической политики, экономики и педагогики, и, в конечном итоге, для выработки идеального общественного строя. После выступления Дестю в Национальном институте была создана секция под названием «Анализ ощущений и идей», объединившая людей, которых стали называть «идеологами» (точнее – «идеологистами»: les idéologues). «Идеологи» исповедовали революционно-демократические традиции, но отвергали террор и потому поддерживали жирондистов. Основу этой группы составили Ланселин, Кондорсе, Сэй, Гизо, Вольней, Тара, Джерандо, Дону, Гара, Женгенэ и Кабанис. Последний вместе с Дестю в 1799 году стал членом Комитета общественного просвещения. Центром их собраний служил дом вдовы Гельвеция в парижском предместье Отёйле. Республика, возникшая из кровавых преступлений революции 1789 года, значительно отличалась от того проекта, который пропагандировали философы-просветители. Не менее далека она оказалась и от проекта позитивистов середины XIX века. Поэтому задача легитимации возникшего порядка была весьма актуальной, и эту задачу перед «идеологами» поставили сначала Директория, а потом и Наполеон Бонапарт.

«Идеологи» приветствовали переворот 18 брюмера 1799 года, поскольку понимали, что дальнейшее продолжение анархии, которую Директория не в силах была ликвидировать, грозило полным и окончательным крушением Франции. Бонапарт, в свою очередь, став Первым консулом республики, назначил членам Института высокое жалованье и произвел Дестю в сенаторы (члены Национального собрания). Первые несколько лет группа «идеологов» играла важную роль в определении политики наполеоновской империи. Однако после 1803 года «идеологи» постепенно стали разочаровываться в Наполеоне, а тот, в свою очередь, потерял к ним доверие.

Почему «идеологи» перешли в оппозицию Наполеону? Узурпировав власть, Наполеон отказался от лозунгов революции, к которым «идеологи» были по-прежнему привержены. Наполеон утверждал, что общественный порядок может быть основан только на жестком ограничении свободы и на имущественном неравенстве. С позиций нашего времени очевидно, что в первом пункте он был совершенно прав, в тех условиях никаким другим способом поддерживать порядок было невозможно. Став Первым консулом, Наполеон немедленно закрыл шестьдесят французских газет, а оставшиеся тринадцать подчинил предварительной цензуре («если бы я дал свободу печати, – заметил он, – моя власть не продолжалась бы и трех дней»). Главным редактором правительственной газеты Moniteur Наполеон назначил самого себя. Второй жертвой преобразований пали законодательные учреждения, которых Наполеон лишил самостоятельности. Для «идеологов», демократов по убеждениям, эти изменения были неприемлемы. Причины, по которым Наполеон охладел к «идеологам», тоже легко понять. Идеология в интерпретации Дестю де Траси превращалась в науку, которая объясняла возникновение любых идей, в том числе политических и социальных, и тем самым лишала их того ореола «святости», который как раз и придавал им силу. Такая наука предвещала бесконечное брожение умов и тем самым бесконечную революцию, что очень полезно для того, кто хочет захватить власть, но вредно для того, кто ее уже захватил. Когда в 1804 году Наполеон провозгласил себя императором и возобновил союз с Ватиканом, он совершенно перестал нуждаться в изучении механизмов возникновения идей. Ему и так было все понятно, а широким слоям интеллигенции, не говоря уже о народе, знать механизмы возникновения идей, по его мнению, было вовсе ни к чему. «Наука об идеях» объясняла возвращение католической религии во Францию совсем не так, как это хотел представить широкой публике Наполеон. Поэтому ему пришлось взять деятельность «идеологов» под жесткий контроль и запретить им распространение результатов проводимой ими работы.

В узком кругу Наполеон не скрывал своего циничного отношения к идеологии в любой ее форме – в том числе и в форме религии, о чем говорит его часто цитируемое высказывание в Государственном совете: «Представившись католиком, я мог окончить вандейскую войну; представившись мусульманином, я укрепился в Египте, а представившись ультрамонтаном (иезуитом – В.Н.), я привлек на свою сторону итальянских патеров. Если бы мне нужно было бы управлять еврейским народом, то я восстановил бы храм Соломона» (цит. по Лебон 2001, с. 40). Когда перед Наполеоном действительно встала задача «управления еврейским народом», его искусство пропагандиста ему не помогло, но все же это хвастливое высказывание Наполеона не было лишено оснований.

Стремление Наполеона контролировать деятельность идеологов впоследствии закрепилось как общий принцип взаимоотношений между властью и гуманитарной наукой в демократическом обществе. Согласно этому принципу, самая главная монополия элиты есть монополия на создание идеологии, нарушение этой монополии ведет к потере власти. Только элита имеет право знать, что господствующая идеология – это набор мифов, который может меняться по ее заказу.

9

Эти слова Шатобриана цитирует Даниэль Рош в статье Une declinaison des Lumieres (Pour une histoire culturelle / Sous la direction de J.-P. Rioux et J.-F. Sirrielli. Paris, Seuil, 1997. P. 21—49). Русский перевод этой статьи опубликован в сборнике «История продолжается: Изучение восемнадцатого века на пороге двадцать первого» («Университетская книга». Международный Центр по изучению XVIII века. Москва – Санкт-Петербург – Ферней-Вольтер, 2001. С. 253—285).

10

Французские интеллектуалы нуждались в организации, которая была бы официальным лицом философских кружков, своего рода посредником между масонскими ложами и официальной властью. Раньше эту роль во всех европейских странах играла Королевская академия наук, однако во Франции она была упразднена Конвентом в 1793 году. Директория, пришедшая к власти в 1795 году, решила эту проблему, одним из первых своих декретов восстановив Академию в виде Национального института наук и искусств, который с 1806 года стал называться Институтом Франции. Членом этого Института стал и молодой Бонапарт, чем он очень гордился.

Россия и движущие силы истории. Книга 2. Цивилизация психологической войны

Подняться наверх