Читать книгу Холм псов - Якуб Жульчик - Страница 11

Часть первая
Сентябрь / От воздуха
Юстина

Оглавление

– Ты за рулем, – говорит Агата.

– А почему не ты? – спрашиваю.

«Это интересная картинка. Две женщины, на самом деле мало что знающие друг о друге, стоят посреди ночи у большой темно-синей машины и ругаются насчет того, кто будет за рулем».

– Я приняла ксанакс, – говорю я.

– А я пила, – отвечает она.

Две женщины, одна пьяная, вторая вставленная.

– Сколько ты выпила?

– У тебя права не отберут, – заявляет она.

Она права. У меня не отберут права. Особенно если я выверну на дерево и убью нас обеих. Чувствую себя так, словно бы кто-то натолкал мне сквозь ухо в череп пропитанной свинцом ваты.

– Томек уже на месте, – говорит Агата. – Он там с ними сидит. А где Миколай?

Я качаю головой. Пожимаю плечами. Не знаю, где Миколай, и не знаю, где его брат.

Я и Агата хотим поехать в госпиталь. Агата чувствует, что должна туда поехать, но не хочет ехать одна. Естественно, я с ней поеду. Я уже была в полиции, потому приходится ехать дальше. Историй не оставляют, начав. Мимо проехал «гольф» соседей. Я не помнила их фамилию, но уже различала эту машину. «Гольф»-тройка, ужасно шумный, с испорченными поворотниками.

– Потому что я должна ей помочь, – она смотрит на меня, словно я спросила ее о том, отчего люди едят и ложатся спать.

– Эта пани Бернат – твоя приятельница? – спрашиваю я.

– Нет, – качает она головой.

– Я могу закурить?

Она кивает. Я закуриваю, протягиваю ей пачку. Она качает головой:

– Она глупая корова и дурной человек.

– Тогда почему ты должна? – спрашиваю я.

– Потому что я помогаю женщинам, – отвечает она, подумав. – Зыборк – это ад для женщин.

Бернат позвонила Агате где-то полчаса назад. Сказала только:

– Его нашли. Он в больнице.

– Что? Как это случилось? – спросила Агата, но Бернат отбилась. Агата потом сказала, что та говорила так, словно в могиле лежала.

– Дай сигарету, – говорит Агата, а я протягиваю пачку в ее сторону. – Он нас прибьет за то, что курим в этой машине, – добавляет, кашляя – знак того, что курит редко и тайком.

– В том смысле, что будет шуметь? – спрашиваю я, догадываясь, что речь о ее муже.

– Пошумит, а потом убьет, – отвечает она и вдруг смеется впервые с того момента, как мы познакомились.

Когда Агата поднялась на наш этаж и постучалась в дверь, я еще пыталась работать. Пыталась – то есть хаотически стучала по клавиатуре, печатая случайные фразы, надеясь, что это поможет мне запустить весь процесс, что он сойдет со стопора, закрутится.

Через работу я пыталась здесь укорениться. Укоренение началось с того, что мы перенесли, наконец, в дом все ящики из машины. В том числе и мой, надписанный словом ВАЖНО, где были бумаги, жесткие диски, кассеты диктофона, запароленные пендрайвы.

Все это начало громоздиться в единственном шкафу для бумаг, который поставил нам в комнату Томаш. Шкаф был солидный и устойчивый, но не годился и на одну пятую моих потребностей. Миколаю не было до этого дела. Он не взял с собой ни одной книжки. Выезжая, сказал, что больше писания ненавидит только чтение.

Я целыми днями сидела перед работающим компьютером. Пила много мелиссы вперемешку с кофе. «Равновесие – важнее всего», – думала, отпивая глоток то одного, то другого. Одна розовая таблетка честно ждала в ящике своего часа. Я работала по четырнадцать часов ежедневно. Читала старые заметки, делала заметки новые, читала вырезки, слушала записи.

Наибольшей проблемой была порча материала. Думаю, книжки, тексты должны писаться за раз. Нельзя оставлять их, чтобы отлежались. Текст не вызревает. Текст гниет. Смысл его испаряется, улетучивается. Через месяц покрывается толстой коркой плесени. Когда садишься за него снова, начинаешь с трудоемких спасательных операций.

В моем случае испортился не только текст. Испортились и его источники. Лежа на диване, слушая в наушниках часы бесед с жертвами, воспитанниками детских домов, полицейскими, родителями, я поняла, что из этих разговоров ничего не сделаю. Эти люди не хотят ни о чем говорить. Они уходят от темы. Боятся. Крутят. Рассказывают истории без конкретики, имен, мест, фундамента. Я нашла «Блокнот Последнего Шанса», то есть тетрадь с телефонами и е-мейлами, которые оставались неверифицированными, неточного происхождения. Пару дней звонила и писала, но никто не хотел со мной говорить, не то что встречаться, хотя я была готова в любой момент сесть в машину и поехать в любое место Польши. Наконец один мужик, который расследовал это дело от ЦБР, согласился поговорить со мной по телефону. Позвонил с карточки предоплаты. Сказал, что мне нет смысла ему перезванивать, потому что после разговора он ее уничтожит. Не представился. Согласился, чтобы я назвала его анонимным источником в следственных органах.

Сказал, кроме прочего, о мероприятиях в Милановке, в доме так называемого Сенатора, на которых приносили Сенатору (когда-то – настоящему сенатору, а теперь – директору финансового государственного фонда) одиннадцатилетних мальчиков в джакузи на золотых подносах. Сказал, кто туда приходил. «Выдумывает», – подумала я. Рассказывал о епископе, ректоре католической высшей школы, близком друге сенатора, его исповеднике. Епископ любит молодых девочек, три, четыре годика, говорил мужик. Голос его был гладким, низким, тяжелым, словно бы голова его было замотана в одеяло или будто бы он что-то держал во рту.

В следующий раз он сказал, чтобы я позвонила ему по Скайпу. Дал чужой, состоящий из цифр и случайных букв профиль. Во время соединения я видела только контур его головы, мне казалось, будто он что-то на нее надел, мешок или пакет. Он начал показывать камере распечатки снимков. Нет, он ни в коем случае не может прислать мне файлы, сказал. Я смотрела на снимки и чувствовала, как у меня деревенеют губы. Меня за это посадят в тюрьму, уничтожат меня, но я должна написать – вот что я чувствовала.

Другой возможности нет. Это чувство должного, оно напоминает боль в прогнившем до пульпы зубе, боль, которую невозможно игнорировать.

Тремя днями позже он позвонил в последний раз. Естественно, с другого номера, тоже предоплаченного. Сказал, что выходит из дела. Что мы никогда не разговаривали.

Я написала, что он шутит, и все, что он сказал, я намерена использовать в книге, что намереваюсь попытаться поговорить с каждым, кого он упомянул. Он позвонил через пять секунд, хотя я никогда не давала ему номера своего телефона.

Сказал, что, конечно, я могу попытаться это сделать. А потом назвал дату рождения моей матери, регистрационный номер нашей машины. Спросил, когда мы в последний раз меняли покрышки. Хорошо ли мне живется в Зыборке. И что даже мой любовник может не успеть приехать сюда, если вдруг понадобится.

– Ты грозишь мне не от своего имени, – сказала я.

Он не ответил.

– Зачем ты вообще мне это сказал? – спросила я.

– Потому что у меня есть дети.

– Тогда почему, твою мать, ты только сейчас это делаешь?

– Потому что у меня есть дети.

– Понимаю, но…

– Да мне до жопы, что ты понимаешь, а что нет. Отвали. Это не закончится, – сказал он и сбросил звонок, кем бы ни был.

Я позвонила Яцеку, главному редактору, и рассказала ему обо всем. Сказала, что вышлю ему все, что у меня накопилось. Предварительную версию статьи, заметки. Он ответил, что – да, конечно, но они все равно ничего не напечатают, пока у меня не будет источника, который все это сумеет подтвердить, в противном случае – могу идти с этим в «Факт» [35]. Я спросила, мог ли он хотя бы глянуть на материалы. Он боялся. В конце концов я все же не отослала их ему.

Кроме меня материалы о Клубе Винни Пуха были только у Него. Я передала их Ему где-то с месяц назад; попросила, чтобы Он их проглядел. Он сказал лишь, что свяжется со мной, но сказал то же, что и редактор: что у меня должны быть подтверждения. Впрочем, что бы Он тогда ни сказал, нынче я не желала и не могла с Ним связываться.

Я открыла ящик. Вынула таблетку. Запила мелиссой, а потом кофе. Запустила компьютер, начала писать бессмысленные предложения, которые были чем-то вроде эпилога, плохими стихами и прощальным письмом.

Через какое-то время оставила это. Таблетка подсластила кровь и выровняла дыхание. Некоторое время я просто смотрела на несвязные фразы в редакторе текста, на забитую бумагами полку.

И тогда в комнату вошел Миколай. Был подшофе, но не с копыт. Я хотела отчитать, но даже не знала, который час. На короткий момент дверь оставалась открытой, и тогда в комнату влетели вопли его отца. Он затворил дверь и оперся об нее. Смотрел на меня. Спросил:

– Чего он так кричит?

– На Йоасю. Должна была вернуться в двадцать два, а теперь – одиннадцать.

Он пожал плечами. Открыл дверь и еще немного послушал.

– О’кей. Возвращаемся. Через неделю-две.

– Не понимаю. Почему – тогда? – спросила я.

– Потому что придет наличка, – ответил он.

– Какая наличка? – спросила я.

– Наличка за книжку. Аванс.

– Не делай этого. Не бери денег от издательства. Не нужно больше, прошу. От такого больше вреда, чем пользы.

Он подошел и ухватил меня за талию, пытаясь поднять. Сделал мне больно. Я легонько ударила его по голове. Он послушался, отошел.

– Ты хочешь вернуться. Ты страдаешь. Мечешься. Я это вижу, – сказал он, нащупал рукой край стула, придвинул его, сел.

– Да, хочу, Миколай, но стоит быть реалистами, у меня нет никакой работы, негде ее найти, все забито, мне придется возвратиться и работать в Rossmann [36],– сказала я.

– Это я пойду работать в Rossmann. Охранником. Буду всех лупить. До крови. И у нас будет дармовая туалетная бумага, – пробормотал он и лег рядом, словно стул приказал ему с себя сойти. – На этот раз я не завалю дело.

– Миколай, тут проблема не в том, завалишь ты дело или нет, – соврала я.

Он что-то проворчал, я не поняла, что именно.

– Только не пей завтра с Гжесем, прошу.

Но он уже не слышал, потому что мгновенно заснул, словно кто-то отключил ему все чувства.

– Отчего ты говоришь, что Зыборк – ад для женщин? – спрашиваю я у Агаты.

Мы стоим перед больницей. Пока не входим внутрь. Курим и смотрим на здание, на бетонный параллелепипед, пристроенный к дому на несколько десятков лет его старше, к довоенному, четырехэтажному, из красного кирпича. Каждое окно там светится чуть другим оттенком, от теплого, мочевато-желтого, до бледного, стерильно-белого. Словно каждый вид болезни и смерти имеет свой световой код, свое обозначение. Когда я отворачиваюсь, по другую сторону улицы, на вершине холма, вижу темный контур замка. Его башни выглядят как большие выбитые зубы мертвого чудовища.

– Для женщин – всюду ад, – она улыбается, выпускает дым.

– Святая правда, – отвечаю я.

Когда Агата улыбается, ее лицо раскрывается и делается теплым, превращается в маленькое, пепельное солнце. В ней находит свое место множество дел, которых я пока что даже не могу себе вообразить. Мне всегда казалось, что она просто уставшая, жесткая, не слишком симпатичная женщина, которая выглядит как сестра шведского крестьянина и особо не желает со мной разговаривать, потому что я – из Варшавы.

Люди из Варшавы убеждены, что людей из Варшавы везде ненавидят. Живут с синдромом осажденной крепости.

– Но Зыборк специфичен, – говорит через миг Агата, глядя в разноцветные окна.

– Почему специфичен?

– Не знаю, может, на самом деле он и не специфичен, может, я просто тут родилась и безвыездно живу, а на самом деле – всюду одно и то же.

– Каждый город – специфичен, – говорю я.

– Если каждый специфичен, то везде – одинаково, – отвечает она, и теперь смеюсь я.

– Есть пара мужиков, которые всегда управляли Зыборком. Их отцы управляли Зыборком. Их сыновья станут управлять Зыборком. И они всегда делали тут, что хотели. В один год кто-то из них – мэр, другой – советник, третий – директор. А потом меняются. Бернат был одним из них, и он единственный не боялся Кальта.

– Кальта? – спрашиваю я.

– Это такой бандюк. Сукин сын, похуже каждого из них, – пожимает плечами Агата. – Но неважно. Они все всегда договаривались. А если не договаривались, то город знал. Их дела всегда были важнее прочих.

– А их жены должны были стоять рядом и не отсвечивать?

– Их жены – всеобщее посмешище. Весь город знает, кто из молодых потаскушек наставляет им рога. Весь город смотрит на их деньги и придумывает легенды об этом бабле. Комментируют, как они одеваются в церковь. Смеются, когда они толстеют или стареют. Ты бы хотела стать посмешищем, Юстина? – спрашивает она.

– Жена Берната – одна из них? – отвечаю я вопросом на вопрос.

– И не худшая.

– Но это ведь жены всех, кто в первых рядах, если я верно понимаю, – смотрю на нее, а она отводит взгляд, только шлет загадочную улыбку в сторону черных зубов замка.

– Каждая женщина в Зыборке ходит под мужиком, словно под крестом.

– Ты тоже? – не могу удержаться, мои зубы не успевают прикусить язык, клацают друг о друга.

– А ты? – отвечает она.

Видит мое лицо и начинает смеяться.

– Я должна бы спросить, нравится ли тебе у нас, а не болтать всякую ерунду, – Агата сует мне под нос маленькую бутылочку, вынув ту из кармана. Я качаю головой. Бутылочка с виду где-то миллилитров двести, в ней что-то маслянистое и оранжевое.

– Не знаю пока, нравится или нет, – говорю я, а она щурится, глядя мне в глаза, словно желая прочесть во мне некую болезнь.

– Знаешь, мы пока что плохо друг друга знаем, не было случая сойтись. Но я знаю, что на людей Томек производит такое впечатление, какое уж производит. Полагаю, и на тебя тоже. Это нормально.

– Я его боюсь, – говорю я искренне и чувствую, как что-то сваливается у меня с сердца, облегчает его, сползает телом, чтобы выпасть боком, низом, сквозь лодыжку, сквозь стопу.

– Он справедливый человек, – говорит Агата, отпивает глоток из бутылки и прячет ее в карман. – Такое здесь – редкость. Правда.

Слово «справедливый» приводит к тому, что я начинаю бояться еще сильнее. Но об этом уже не говорю вслух; вместо того чтобы говорить, смотрю на запаркованные под больницей машины. Больше половины из них – полицейские. Их семь.

– Миколай тоже справедливый, – говорю наконец.

– Он бедный, – отвечает Агата.

– Да, бедный, – киваю.

– Они меня ненавидят, – говорит она, глядя на меня. Не знаю, что ей ответить.

– Может, пойдем уже, – говорю я, а она кивает и идет в сторону входных дверей, быстро и напрямик.

Я вообще не понимаю, отчего мы не вошли сразу, может потому, что одна из нас немного вставленная, а вторая немного пьяная, а Агата словно читает мои мысли, перед дверьми останавливается и говорит:

– Перед тем как войти в больницу, всегда следует успокоиться.

«Это она бедная, это она – слабее всех», – думала я, когда шла за ней по белым, пустым, обшитым пластиком коридорам, вдыхая запахи лизола, мочи, спирта и ржавчины. На моих глазах за пару десятков секунд она превратилась в совершенно другого человека.

Мимо нас проходит молодая санитарка, Агата ее останавливает, хватает за руку, санитарка подпрыгивает от страха.

– Говорят, вы нашли Берната, – говорит ей Агата.

– Вы родня? – спрашивает та.

– Девочка, тут же все – семья.

Я вдруг думаю, что каждый журналист просто мечтает о том, чтоб однажды ему позвонил некто опасный и анонимный, и чтобы знал о нем все, и сказал, что журналист должен перестать, иначе случится нечто плохое, обвалится весь мир журналиста. И этот звонок, кроме прочего, докажет, что он был прав, что он обладает интуицией, что на перекрестке свернул на нужную дорогу, на ту, где дракон и сокровище.

– В таком случае – не могу, – говорит санитарка. Испуганная, она отступает на шаг.

– Девочка, – поясняет Агата, – она ведь моя подруга.

Потом пожимает плечами, окидывает санитарку взглядом, идет дальше, Я послушно шагаю следом, санитарка что-то кричит, кажется, даже бежит за нами, но мы удивительно быстры для одной вставленной, а второй пьяной, мы идем по лестнице, тут все еще никого нет, словно больница вдруг опустела из-за некоей тревоги.

Каждый журналист фантазирует об этом, а когда с ним такое случается, он никогда не знает, что должен сделать. Только журналисты в фильмах сразу знают, сразу бросаются работать – иначе у фильма не будет сюжета. Мой коллега как-то ответил на такой звонок, когда работал по делу Олевника [37]. Его жена как раз родила близнецов. Беременность проходила тяжело, но дети родились здоровыми. Позже он рассказывал мне, что в тот момент он и понял, что все это – не настолько уж важно, что это чужие люди, что – не его дело. Что он неверно понимает чувство долга. В тот же день, когда ему позвонили, он усадил себя и семью на самолет и полетел в Великобританию, чтобы работать в магазине с польскими продуктами. Теперь, насколько знаю, у него уже свой магазин. Он много улыбается, потолстел килограмм на двадцать.

Я не знаю, что должна сделать. У меня нет близнецов. У меня и одного-то ребенка нету. Но у меня есть муж, у мужа есть отец и брат, у отца и брата есть дети. Думаю о них так впервые.

Мы входим в коридор интенсивной терапии и тогда натыкаемся на большого толстого мужика в полицейской форме, который вырастает перед нами как большая резиновая стена.

– Прохода нет, – говорит Резиновая Стена.

– Я – семья, – говорит Агата.

В глубине коридора, более затхлого и грязного чем остальные, за спиной толстяка я вижу еще больше полицейских. Вижу еще и жену Берната, которая сидит под стеной, а лицо ее словно сделано из раскрошившегося гипса. И я вижу отца Миколая, который держит руку на ее плече, и по этому, совершенно чуждому для него жесту, я делаю вывод, что с Бернатом – худо.

– Прохода нет, – повторяет Резиновая Стена.

Жена Берната нас не замечает, она тупо глядит в одну точку. Но нас видит отец Миколая; встает и медленно подходит.

– Простите, я с ними, – слышу за собой голос моего мужа, оборачиваюсь и вижу его, задыхающегося, расхристанного и полураздетого, но удивительно трезвого.

– Ну и ладно, и будьте с ними, мне-то какое дело, вместе и постоите, – говорит Резиновая Стена.

– Что ты тут делаешь? – спрашиваю я Миколая.

– Отец позвонил на телефон Гжеся, хотел, чтобы я сюда приехал, – говорит он, переводя дыхание. Всего-то один этаж, но Миколай никогда не был силен.

– Они со мной, Радек, – говорит мой тесть в спину Резиновой Стене.

– А почему Гжесь не приехал? – спрашиваю я.

– А где Гжесь? – спрашивает Агата.

– Не знаю, погоди, сейчас, секунду, – отвечает Миколай.

– Господин Гловацкий, я понимаю, но… – Резиновая Стена чешет голову и встает боком, кажется, словно его огромная голова совершает невероятно сложные расчеты.

– Пойдемте, пойдемте, – отец Миколая машет нам рукой, чтобы мы шли мимо полицейского и двигались дальше по коридору.

Полицейских семеро. Сидят в левой части коридора. Некоторые даже вооружены. Большая часть их, кажется, совершенно не понимает, что делать. Резиновая Стена садится рядом, тяжело вздыхая.

– Где Гжесь? – спрашивает Миколая отец, не глядя на него, идя в сторону жены Берната.

– Не знаю, мы были в кабаке над рекой и разошлись там, он сказал, что должен куда-то пойти, но оставил телефон… – отвечает Миколай, пытаясь угнаться за своим отцом. Тот только машет рукой, словно бы все уже знает.

– Что случилось? – спрашивает Агата жену Берната, но та не отвечает, просто поднимает взгляд и смотрит, молча, пытаясь вспомнить, кто это перед ней.

– Заберите ее домой, Томек, – еще один женский голос, холодный и уставший. Это ухоженная женщина лет пятидесяти, небольшая и ладно скроенная, в белом халате, с чем-то птичьим в лице. От женщины бьет усталостью. Если бы не слишком трезвый взгляд, могло бы показаться, что она левитирует.

– А тебя кто заберет домой? – спрашивает отец Миколая.

– Мы ждем вертолет, его должны забрать в Ольштын, тут нет оборудования, тут он сразу умрет, начался сепсис, – отвечает женщина.

– Вертолет, – повторяет жена Берната таким голосом, словно учится говорить.

– Заберите ее домой, – повторяет женщина.

– Это мой сын и его жена, – отец Миколая машет на нас.

– Добочинская, – говорит женщина и протягивает ко мне руку.

– Гловацкая, – говорю я и жму руку, и тогда понимаю, что такая же фамилия еще у четырех других людей здесь. Что делает меня их имманентной частью. Впервые думаю о том, что я во что-то вбита, вросла надолго.

– Вы врач? – спрашиваю после паузы.

– Директор. Томек, знаешь, заедь, глянь, что у меня дома, все ли в порядке, и отпиши, – говорит она Томашу, а он кивает. Без выражения.

На некоторое время устанавливается тишина, пустая, но тяжелая, словно лизол и спирт заткнули всем рот и уши, мы стоим без движения, только жена Берната начинает издавать звук, тихо повизгивать, словно маленькая голодная меховая зверушка.

– Он жив? – прерывает тишину Агата.

Директор больницы смотрит на жену Берната, потом на нас и кивает:

– Я должна идти.

– Иди, – позволяет ей Томаш.

Дает мне знак рукой, чтобы я села рядом. Я сажусь.

Семья Гловацких. Кулак, сжатый так долго, что все пальцы вросли во внутреннюю часть ладони. Неважно, что мы попали сюда из-за совершенно чужого мне мужика и чужой женщины, которую я видела всего несколько минут. Неважно, что меня сюда привело, как всегда, мое любопытство, которое я охотно на что-нибудь обменяла бы: например, на умение спать восемь здоровых часов в сутки.

Семья – это как застрять в лифте с совершенно чужими людьми на всю жизнь.

– Его нашли в лесу, если ехать на Купалки, это двенадцать километров отсюда, – говорит Томаш. – Двое пареньков его нашли, таких молодых наркош, чем-то вставленных.

– В нем сейчас килограмм сорок, – говорит вдруг жена Берната. Ее голос – тихий стеклянный скрежет.

Жена Берната продолжает говорить. С трудом. Голос ее заставляет время замедлиться. Слова текут из нее, словно капли с тающей сосульки. С огромным усилием она объясняет, что у ее мужа, которого привез сюда, в больницу, поднятый парнями лесник, анемия, сепсис и обширный инсульт. По всему телу у него следы глубоких воспаленных ран, похоже, что от глубоких царапин, у него выкрошены и сломаны зубы – все, словно он пытался грызть камни. Что эти выкрошенные зубы – в крови и с остатками мяса. Что он тут давно. Что вертолет из Ольштына потому, что его состояние ухудшилось.

– Он стонет, – говорит она наконец. – Стонет, тихо, постоянно, не может перестать.

– Господи боже, – говорит Агата.

– Его кто-то похитил, – вмешивается Миколай. – Его кто-то похитил и удерживал.

– В этом должна разобраться полиция, – говорит Томаш, кивая на семерых парней по другую сторону коридора, которые пока что больше заняты грязью под ногтями. Вдруг Резиновая Стена встает и разворачивается в сторону коридорного проема.

– Он откуда-то сбежал, – говорит Миколай. – Еще одна, – добавляет он, видя худощавую женщину около тридцати, с собранными резинкой, некогда крашенными в белый цвет волосами, в сером свитере, которая быстро идет посередине коридора.

– Похоже на то, – отвечает через мгновение его отец.

– Господи боже, – повторяет Агата и встает, и движется в сторону женщины, прежде чем ту заметит жена Берната и прежде чем я успеваю понять, кто это.

– Нельзя, – говорит женщине Резиновая Стена, и тогда она тычется в его тело, изо всех сил бьется в его грудную клетку.

– Что ты здесь делаешь, ты, прошмандовка, – эту фразу, как и все предыдущие, жена Берната произносит холодно, вежливо и тихо. Сказав «прошмандовка» – встает.

Агата оборачивается и в последний миг пытается поймать жену Берната за локоть, но та вырывается и подбегает к женщине: та, хоть и состоит из несчастного, засаленного колтуна волос, свитера и боли, все еще кажется симпатичной и молодой.

– Зачем ты сюда пришла?! – орет жена Берната из-за спины Резиновой Стены. – Зачем ты сюда пришла, потаскуха ебаная?

– Успокойтесь! – кричит Резиновая Стена, нервно тиская что-то в пальцах – должно быть, упаковку жевательной резинки.

– Что с ним? Просто скажите, что с ним? – выкрикивает молодая сквозь слезы.

– Вали отсюда. Это все из-за тебя. Из-за тебя все это, сука, – Бернат проскальзывает под рукой женщины и принимается ее дергать и царапать, та вообще не реагирует, только выкрикивает снова и снова свой вопрос: что с ним?

Жена Берната всей силой своего налитого тела толкает женщину на пол, а Резиновая Стена не понимает, что ему делать, и в конце концов отодвигается на шаг, тем самым подпуская жену Берната к любовнице ее мужа. Та садится на поваленную и принимается охаживать ее голову и руки ударами раскрытых ладоней. Когда две женщины начинают драться, на всех наваливается бессилие. Женщина для другой женщины – не барьер, который следует преодолеть, чтобы идти дальше. Женщина не бьет другую женщину, чтобы ее нокаутировать или затем, чтобы как можно сильнее ее унизить, причинить ей как можно большую боль. Для женщины драка – это смысл и цель сама по себе.

– Я хренею, какая комедия, – один из полицейских качает головой.

– Что тут происходит? Успокойтесь все, а не то, на хрен, отправитесь сейчас в «обезьянник»! – директриса больницы стоит в дверях, опираясь на косяк.

Жена Берната наконец останавливается. Слезает с лежащей женщины. Отступает под стену. Тяжело дышит. Выглядит большим дырявым старым мячом. Женщина тоже встает с пола.

За директрисой в дверях стоит человек во врачебном халате. Что-то говорит ей на ухо. Она кивает. Потом врач отступает за дверь.

– Идите отсюда, – говорит директриса лежащей женщине. Я помогаю той встать. Она делает это с трудом. Даже не смотрит в сторону жены Берната, глядя в пол.

– Не прикасайся к ней, – говорит Бернат. – Не прикасайся к этой сучаре.

– Я только хотела… я только хотела… – сопит любовница Берната. Черные длинные капли туши стекают на красные следы от ногтей жены Берната. Она вдруг теряет равновесие и едва меня не опрокидывает. Когда лицо ее придвигается к моему, я вижу в красных углублениях под порванной кожей кусочки лака.

– Прошу вас, идите отсюда все, – говорит директриса.

– Идем, – отвечает отец Миколая.

– Позволь тебя на секундочку, – говорит директриса, а отец Миколая кивает.

Он отходит на минуту, а мы стоим в коридоре, создавая странную несимметричную геометрическую фигуру. Резиновая Стена, наконец, садится, тяжело вдыхая, на стул. Миколай занимает его место. Совершенно не знает, что делать. Агата берет жену Берната под руку.

– Пойдем в туалет, Эва. Пойдем, – говорит голосом и тоном санитарки. Жена Берната кивает.

– Он в очень тяжелом состоянии, – говорю я бедняжке в свитере, которая пытается не смотреть на исчезающий внизу лестницы контур жены Берната.

– Он будет жить? – спрашивает.

Я слышу, как Миколай тяжело вздыхает. Он сыт по горло. Миколай, сука, в критических ситуациях всегда сыт по горло, и его слабо интересует тот факт, что и другие сыты им по горло точно так же, как и он – и даже сильнее.

Я вижу, как отец Миколая кивает, стоя к нам спиной: напоминает монолит из «Космической Одиссеи 2001», на который кто-то шутки ради натянул кожаную куртку и военные штаны.

Я вижу, как на птичьем личике директрисы появляется страх и отвращение, как они все отчетливее проступают сквозь раздражение и усталость.

– Не знаю. Но нужно быть готовой ко всему, – говорю я любовнице Берната. Беру ее под локоть. Она прячет лицо в ладонях.

– Я уже пойду. Уже пойду, – после чего делает три шага в сторону стены и сползает по ней на пол.

Директриса исчезает в дверях, отец Миколая поворачивается, подходит ко мне, берет за руку, и это так странно и внезапно, что я никак не реагирую. Его рука теплая и твердая. Напоминает камень из печки.

– Пойдем, – говорит отец Миколая. – Оставь ее.

Я киваю. Он отпускает мою руку. Показывает кивком на лестницу.

– Вот ты впуталась в проблемы, – говорит он, когда мы спускаемся по лестнице.

– Агата хотела, чтобы я ее сюда привезла.

– Потому что она пила, – говорит он.

– Не знаю, – вру я.

– Не защищай ее, – отвечает он.

– Ну, она имеет право.

Он останавливается. Смотрит мне в глаза.

– Может, станешь бросаться такими фразами, когда будешь информированной получше?

Его тон – как пощечина.

Я сгибаюсь. Он это видит. Вздыхает. Качает головой, сжимает и разжимает кулаки, потом смотрит на ногти под свет. Ногти у него – словно толстая чешуя. Бесформенные, неровные, желтые, но отдраенные дочиста так, что с кончиков пальцев облазит кожа.

– Что-то еще. Что-то еще случилось, – говорю я.

– А не знаю, сука, не знаю, они могут просто так говорить, – отвечает он через миг, отмахивается, поворачивается спиной.

– Что говорить? – спрашиваю я.

– Или, не знаю, ошиблись, ну, блин, это же просто невозможно, – повторяет он, все еще стоя ко мне спиной.

– В чем ошиблись, Томаш? – спрашиваю я громко.

Он поворачивается. Щурится. Осматривается, не слышит ли нас кто.

– У него во рту нашли много крови и мяса.

– Наверняка он ел какую-то падаль. Был голоден, – говорю я.

Отец Миколая вытирает глаз. Тихо посвистывает. Теперь я его вижу. Теперь – понимаю. Он саркофаг. Его покрывает асбест. Когда внутри давление доходит до критического уровня, снаружи образуется маленькая щель, трещина, сквозь которую вылетает тихий свист.

– На исследование взяли уже здесь. Говорят, что – человеческое. Но понятия не имеют: чье, и как, и что. Тест ДНК только будут делать, – говорит, и только теперь до меня начинает доходить, о чем он.

– Верно ли я понимаю? – спрашиваю.

– Ты все верно понимаешь, – кивает отец Миколая. – Он пытался кого-то съесть.

Я теряю равновесие и вижу, что он это замечает, секундой позже я уже не вижу, но чувствую, как он хватает меня за руку. Держит меня сильно, до боли.

– Осторожнее. Спокойнее.

– Спокойней? – слышу свой вопрос.

– Тут и не такие вещи случались, – говорит он, выдыхая. – Поверь мне – и не такие.

35

Польская газета, специализирующаяся на публикации всякого рода неподтвержденных сенсационных статей.

36

Сеть магазинов, торгующая косметикой и средствами по уходу за телом.

37

Громкое дело в Польше, связанное с похищением осенью 2001 года Кшиштофа Олевника, сына «мясного магната»; тело жертвы было найдено в 2006 году. Подозревалось, что организованная преступная группа, убившая похищенного, имела контакты с полицией.

Холм псов

Подняться наверх