Читать книгу Холм псов - Якуб Жульчик - Страница 14

Часть вторая
Октябрь / От глада
Миколай

Оглавление

– Надо помыть, – говорит мой отец, растаптывая что-то невидимое. Он запыхался, пытается это скрыть. Час назад мы похоронили Берната. Отец был одним из тех, кто нес гроб. Я пришел на похороны, только чтобы сходить на могилу матери.

– Ну, все не так плохо, – отвечаю я через мгновение.

– Надо помыть. На той неделе приеду, – говорит он и снова становится на колени.

Берната похоронили двумя аллейками дальше. «Слишком близко от мамы, – думаю я. – Она его никогда не любила. Всегда говорила, что хам».

Люди медленно расходятся, исчезают между могилами. Их все меньше, хотя еще минуту назад казалось, что заполнено все кладбище. Откуда-то издали еще доносится эхо судорожного короткого рыдания. «Это, наверное, жена», – думаю я. Рыдала все похороны.

– Помогу тебе тут прибраться, – говорю после долгой паузы.

Он ничего не отвечает, кивает, крестится, встает.

На самом-то деле могила мамы вовсе не грязная. На поверхности мраморной плиты, между лампадками, нападало немного хвои, гнилых листьев. Плита чистая, может, самая чистая, какую я видел на всем кладбище. Словно бы ее несколько дней полировали зубной щеткой. На ней горит с десяток поминальных лампадок, установленных ровным кругом.

– Помнишь? – спрашивает мой отец.

– Не понимаю твоего вопроса, – я не понимаю его вопроса.

– Ну, помнишь?

– Мне тогда было не пять лет.

– Я каждый день думаю, как оно было бы, – говорит он через миг. Тяжело вздыхает. Осматривается, выглядывает кого-то, может, еще надеется, что сюда доедет Гжесь. Но Гжеся нету, Гжесь спит дома.

– Наверняка новой семьи у тебя не было бы, – отвечаю я.

– Наверняка не было бы, – соглашается он.

– И что? Ты изменился бы? Если бы смог? – спрашиваю я, не пойми зачем. Вопрос выходит из меня до странного легко, как пар изо рта.

– Что это вообще, сука, за вопрос, Миколай? – говорит он возмущенно.

– Неважно.

В худшие моменты я, естественно, во всем обвинял его. Мне хотелось поехать в Зыборк, встать напротив него с камнем, спрятанным в кулаке – чтобы было тяжелее, – врезать его по морде так, чтобы у него мигом вылетела половина зубов, и крикнуть: «Это твоя вина, сучара ты ёбаная. Это из-за тебя у нее были проблемы, потому что все то говно, которое ты в нее вливал, копилось в ее теле, словно ил!»

А потом я отгонял эту фантазию, потому что с тем же успехом мог так кричать на самого себя. Мы все трое приложились к случившемуся.

– Я знаю одно, – говорит через секунду отец. – Будь она тут со мной, сказала бы, что мне стоит все отпустить.

– А что, собственно, тебе отпускать? – спрашиваю я.

– Она сказала бы, что не хочет смотреть на толпу на моих похоронах, – говорит он через миг.

На похоронах Берната, идя в толпе, я не узнавал никого. Нервно высматривал молодого Берната, но тот не приехал – якобы отослал эсэмэску матери, что прилетит только через неделю. Не дали ему на работе отгулы, рыдала Бернат. Повторила это, кажется, с десяток раз – наверняка, чтобы повторять хоть что-то. Меня обрадовало, что я его не встречу. Не хотел встречать никого из старых знакомых. Такие встречи – хуже похорон. Страшнейшая пытка – желание отыскать того, кого ты некогда знал, в чужом лице, появляющемся из ниоткуда, а потом – рассказы о себе в простых, веселых фразах, необходимость притворяться кем-то, кем ты был десяток лет назад, исключительно чтобы установить хоть какое-то понимание. Люди исчезают из жизни других. Так должно быть. Это естественно. Мы отчего-то разбежались, и давайте теперь не изображать, что мы знаем друг друга, понимаем, живем в том же самом мире, говорим на одном языке.

Ну и конечно, мне бы пришлось, кроме всего этого, объяснять, что я тут вообще делаю. Потому что я ведь не приехал специально на похороны совершенно чужого мужика. Никто бы в это не поверил, даже такой идиот, как молодой Бернат.

Над могилой Берната держала речь губернаторша Зыборка. Я впервые видел эту тетку вживую. Напоминала обернутую бежевой тафтой куклу. Была еще искусственней, чем ее плакат; крупная и округлая, раздень ее, и наверняка взгляду откроется пенек с прицепленными конечностями и головой. Маленькие глазки непрерывно устремлялись к собственным туфлям, словно бы она чего-то стыдилась. Говорила нескладно и некрасиво, старалась представить смерть Берната, человека, который был столпом здешнего общества, как огромную потерю. Проглатывала целые фразы, глубоко вздыхала, отдельные предложения отделяла выразительным длинным «ыыыы». Казалась существом таким глупым, что потерявшимся тут и сейчас. Голос ее хрипел, но не столько из-за чувств, сколько из-за частого курения тонких сигарет, пачку которых она машинально сжимала в руке.

Пока она говорила, отец не сводил с нее взгляда. Старался заставить ее, чтобы и она взглянула ему в глаза, но та упрямо всматривалась в свои туфли. Рядом с ней стояло несколько печальных чуваков, на глазок – тридцати с небольшим, усатых, втиснутых в идеальные костюмы от «Вулчанки», с черными начищенными туфлями. Глядели на гроб с явной обеспокоенностью, походили на детей, которые смотрят на коробку съеденных конфет. В какой-то момент один из них громко высморкался. Когда я посмотрел на отца, увидел, что он стоит неподвижно, но изо всех сил сжимает кулаки.

Потом я сбежал оттуда, пошел на могилу матери – так быстро, как только сумел. Сразу же потерялся; кладбище изменилось, хотя бы потому, что по какой-то причине тут вырубили большую часть деревьев и понаставили урн; некоторое время я петлял, не в силах попасть на место, в какой-то момент просто побежал, не думая о том, обратит ли кто-то на меня внимание, потом остановился на миг, чтобы перевести дыхание, и понял, что стою у могилы Дарьи. Под простым белым крестом лежала кипа сухих цветов. Рядом громоздились пустые, треснувшие скорлупки от кладбищенских лампад. Тут давно никого не было. Может, под кучей сухих цветов, положенных еще на День поминовения – а то и раньше, – был наш снимок на Психозе, который кто-то сюда приволок. Я надеялся, что нет. Не хотел проверять. Только прикоснулся двумя пальцами к кресту, который оказался холодным, грязным, мокрым на ощупь. И я сразу же побежал дальше, поскольку почувствовал резь в желудке.

Смотрю налево. Кто-то к нам идет. Кажется, мужик, которого я видел у дома. Но тогда он носил куртку моро и резиновые сапоги, а теперь он идет к нам, одетый в скучный черный плащ.

– Брачак, – говорит мой отец.

– Томек, – отвечает мужик громко, издали.

– Это лесничий, – объясняет отец.

– А Гжесь где? – пожатие руки Брачака сильное и крепкое. Он сам – низкий и квадратный, улыбчивый, загорелый, редкие короткие волосы у него вьются. С виду он слегка напоминает итальянца или грека.

– Не знаю, – мой отец пожимает плечами.

– Гжесь спит, – отвечаю я. – Еще спит.

Тот вернулся из города утром, совершенно пьяный. Я видел, как он вылезает из машины и едва идет в сторону калитки, а потом к дверям своего дома. Сам я сидел на ступенях лестницы во двор. Пил дешевое пиво из «Бедронки» [41], которое нашел в подвале в промышленном количестве. Хотел позвать его, но предпочел никого не будить.

– Ну и как, увидимся? – спрашивает Брачак.

– Увидимся, но я утром еду на территорию, в Пепельный Сад, узнаю, как оно там, – говорит мой отец.

– Нам бы всем стоило встретиться, – отвечает Брачак.

– Будут и следующие, – говорит отец, глядя перед собой и качая головой.

Брачак хочет что-то сказать, но не говорит ничего, только хлопает отца по плечу. Тот вздрагивает.

– Лучше всего у меня, в сторожке. Аккуратно, – говорит Брачак. – Все обговорим. Подписи уже ведь собраны, взнос в гмину сделан. Все закрутилось.

– Будут и следующие. Они этого не допустят, – повторяет отец как заклинание.

Отец даже не смотрит на Брачака, глядит куда-то вдаль, за могилу мамы. Лесничий стоит и всматривается в его профиль, словно пытается заставить отца, чтобы тот, наконец, развернулся в его сторону.

– Ты уверен, что это работа Кальта? А не как с Мацюсем? Русские? Цыгане? – спрашивает Брачак.

– Русские, цыгане, волки и инопланетяне, – отвечает мой отец.

Брачак молчит.

– То, что имеешь, за так не отдаешь, – добавляет отец.

– Мы не сдадим назад, Томек, ну, сука. Спокойно, – отвечает Брачак.

Этот разговор звучит, словно с трудом выученные реплики из плохенького фильма. Теперь отец ничего не говорит, а Брачак снова похлопывает его по плечу и показывает пальцем в сторону выхода из кладбища.

– Он хочет остаться тут один. Пошли, Томек. Пошли к машине, поговорим, – говорит, словно прочтя нечто в моем взгляде.

Отец сдвигается с места только через минуту.

– Я скоро приду, – говорю ему, но он не отвечает.

Я остаюсь сам. Я и могила мамы. Мне тяжело. Это непростой визит. Не признаю разговоров с могилами. Не верю, что там есть почтовые ящики, тайными каналами переносящие весточки в другое измерение, которое напоминает роскошный дом престарелых, где умершие сидят на кожаных диванах, попивают мартини и слушают выступления Фрэнка Синатры и Мечика Фогга [42]. Мама, прости, я правда в этом не силен. Когда люди говорят с собой – они безумцы. Вот так. Я и вообще, если честно, не признаю гробов. Людей нужно хоронить прямо в земле, чтобы питать деревья и червей. Большинство из них только тогда хоть для чего-то пригодится.

Умей я говорить с могилами, наверняка сказал бы что-то такое: это наша общая вина, мама. А когда ты умерла, я был еще хуже, и может и хорошо, что ты этого не увидела.

Может, я тебе расскажу, но тихо, мысленно. Может, каким-то чудом эти весточки все же доходят до адресата.

Расскажу тебе, как у меня начались проблемы. После выхода книги и ее быстрого, серьезного успеха я снял большую квартиру в Средместье, которую все приходившие называли Мордором, где непрерывно крутились люди и продолжался бесконечный праздник, насыщаемый моими деньгами. Сейчас Мордором называют квартал офисных высоток на Вилянуве. Но когда-то так называли мою квартиру. Вокруг все пили и закидывались, я не знал и половины этих людей, мама. Вокруг их было полно. В том числе и тех, кто в начале учебы относился ко мне свысока и презрительно. Девушек, которые мне нравились, но, встреченные в «Авроре» или в «Философской столовке», не отвечали на мои приветствия, я, после выхода книжки, обнаруживал утром рядом с собой, на моем матрасе. Думал я мало, потому что, на самом-то деле, и хотел думать мало. Я смотрел телевизор, пил, закидывался, закидывался, пил, реанимировал себя конденсированным молоком из тюбиков, замороженной пиццей и плавлеными сырками.

Папа написал эсэмэску, что я могу не приезжать домой. Я и не приезжал несколько лет. Но мне это не мешало. Я жил с ощущением, что сделал все, чего хотел. Мне было двадцать два, а жизнь моя уже гремела, обрела романную логику, что-то вроде смысла. Я радовался, это случилось так быстро. Считал, что мне повезло. Книжку переделали в фильм. Это чуть продлило жизнь всему этому бардаку. В Зыборк продолжали ехать журналисты, искали ксендзов-педофилов, нацистов, разрушенных еврейских могил, компрометировали людей, лезли им в жизнь и в дома. Вытаскивали на белый свет почти все, что там происходило, и раздували это до общепольских масштабов. Какое-то время спустя в Зыборке даже случилась облава на банду грабителей автомобилей, и эта облава была в полный рост: со снайперами на крышах и с засадами ЦСБ. Во время облавы застрелили двух полицейских и какую-то невиновную тетку, которая как раз шла в магазин. И, кажется, именно тогда люди в Польше устали от Зыборка, сказали себе: сколько можно говорить об одном и том же городе. Наверное, хорошо, что тогда не было мемов, а не то Зыборк навечно остался бы с нами, как Квасневский [43].

Я сжег этот город – перед всей Польшей. Зачем, могла бы ты спросить. Естественно, чтобы отомстить. За тебя, за Дарью, за себя самого. За всех добрых людей. И потому, что это было действительно хорошее развлечение. Не писать, но следить за всем по телевизору, читать обо всем в газетах.

Потом все пошло хуже, мама, я даже перестал понимать, который сейчас час, просто засыпал и просыпался, не понимал даже – когда, сварил свой телефон в кастрюльке, однажды не ел неделю, ел вообще мало, похудел на тридцать кило, а знаешь же, я никогда не был толстяком, мама, спал с двумя-тремя девушками за раз и даже не знаю, вставлял ли им что: мы просто лежали в постели, иной раз лежали там и какие-то приятели; надеюсь, что я не вставлял и им, но тоже не помню. Я часто ходил в кабаки. Кричал там: «Все поют с нами!». Бывали дни, когда банкомат ничего не выплевывал. Потом выплевывал что-то снова. А все – сто тысяч экземпляров, плюс права на экранизацию, плюс заграничные издания, плюс что-то там еще. Если бы я хотел, мог бы стать хорошим и известным писателем. Не хотел. Хотел, наверное, умереть. Умереть – или чего-то подобного.

И, как обычно, мир исполнил мое пожелание, потому что однажды кто-то притащил в Мордор кое-что. Маленькое и интересное. Оно помещалось в руке. Это был комплект. Фольга, ложечка, трубка, зажигалка, немного порошка. «Что это?» – спросил я этого неизвестного. Даже не помню, как он выглядел, как его звали. Помню только, что он ответил, мама. Сказал: не бойся. Сказал: все будет хорошо. Сказал: это лучшая, сука, штука, какую придумали.

Он был прав.

Я без подробностей. Может, в другой раз. Скажу только: тебе было бы ужасно стыдно. Ты наверняка перестала бы меня любить. Люди говорят, что существует безусловная любовь, но я в это не верю, это неправда. Будь ты жива, то разлюбила бы меня.

Деньги испарились, мама, хотя ты говорила мне, что за деньгами нужно следить точно так же, как за приближающимися машинами на переходе, и говорила мне беречь каждую банкноту.

Деньги испарились, мама, и я испарился тоже.

Конденсировался я снова, когда появилась Юстина.

– Все? – спрашивает отец. Стоит в нескольких метрах от меня. На горизонте уже нет жены Берната, не слышны ее всхлипы.

Но это уже совершенно другая история, мама. Продолжение следует. Если тебе это интересно. Наверняка тебе стыдно.

Там, где ты находишься, на сцене как раз выступает Виолетта Виллас [44], причем – в лучшей своей версии, когда она была и правда клевой телочкой, кельнер разносит напитки, а я морочу тебе голову всей этой грязью. О Юстине расскажу в следующий раз. Это тебе понравится больше всего. Это единственная осмысленная вещь, которая со мной случилась. Единственная осмысленная вещь, какая у меня есть.

– Все, – отвечаю я, разворачиваюсь и иду в сторону отца.

41

Сеть продовольственных магазинов низкой ценовой категории.

42

Мечислав «Фогг» Фогель (1901–1990), польский эстрадный певец, продолжал давать концерты почти до своей смерти.

43

Львиная доля мемов с бывшим польским президентом А. Квасневским обыгрывали тему его любви к спиртным напиткам.

44

Польская певица и актриса, певшая, кроме прочего, дуэтом с Фрэнком Синатрой, Шарлем Азнавуром, Барброй Стрейзанд.

Холм псов

Подняться наверх