Читать книгу Холм псов - Якуб Жульчик - Страница 13

Часть вторая
Октябрь / От глада
Что видел Гизмо?

Оглавление

Все знают, что случилось с Гизмо [38]. Все знают, что Гизмо сделал. Это одна из тех вещей, которые каждый из Зыборка носит с собой, как кошелек. Постоянно хранит в памяти, как дату собственного рождения. Гизмо. Каждый из Зыборка помнит эту кличку. Может, кто постарше использует вместо клички имя.

Эту историю знают не только в Зыборке. Знают ее всюду там, куда выехали люди из Зыборка – на учебу, на работу. В больших городах понаехавшие чувствуют неудобство. Втираются в милость местных. Объясняют, кто они на самом деле. Часть сквозь призму анекдотов, сказок из тысячи и одной соломинки. Вроде и из настоящей жизни, но со смешной шапочкой на голове и музычкой из Бенни Хилла на фоне. То, что сделал Гизмо, наверняка не раз переделали в такую вот байку. Я ни на кого за такое не сержусь. Все, что тебя не касается эмоционально – остается просто анекдотом.

А вот в моем городе, слушайте, был один чувак и… Что, правда? Да чё ты гонишь? И в газетах не писали? А его родаки? Его семья? Все еще там живут?

Нет, родители Гизмо уже не живут в Зыборке. Но – да, когда-то жили. Его мать работала в магазине. У нее были проблемы с работой, потому что у нее были проблемы со всем. Мать Гизмо, Божена Масловская, часто занималась на кассе шахер-махером, прикарманивала мелкие суммы, которые, в свою очередь, соединялись в суммы крупные. Мать Гизмо исповедовалась за все это в костеле. Полагала, что Бог ее простит. Гизмо хотел есть, две его сестры – тоже, и не один только хлеб с консервами. Когда хозяева магазина, Ястрембовские, узнали о шахер-махере, хотели выпереть Масловскую, но та принялась плакать и вопить, что убьет себя, а не то ее убьет отец Гизмо.

Вальдек Масловский чаще всего сидел на лавочке со своими приятелями Кабаном, Пащаком и Неменом. Этот последний получил свою кличку из-за схожести с известным певцом, плюс из-за того, что был немым. Вальдек, кроме того что сидел на лавочке с Неменом и Пащаком, объясняя им мир с помощью все более невнятных коанов, бывал и дома, и когда не спал на диване перед телевизором, то лупил, сколько влезет, Масловскую и ее дочек. Для битья использовал главным образом кулаки, иногда кабель, древко от швабры, доску. Гизмо он не бил – возможно, потому что боялся: Гизмо был худым, как тростинка, но, как говорится, выстрелил вверх, было в нем почти два метра роста, лапы – длинные, как у обезьяны. Отец боялся, но и Гизмо боялся тоже. Когда отец заливал зенки и начинал орать, Гизмо сидел в комнате и сжимал голову ладонями, слушая на полной громкости Kaliber 44, свою любимую группу. «Отчего я вижу, что тебя нет. Будь, пади на колени!» – вопил Ś. P. Брат Йока [39], пока старый Масловский обзывал мать Гизмо последними словами, потому что та не хотела дать ему двадцать злотых, заработанных шахер-махером в магазине Ястрембовских.

Двадцать злотых – это четыре спиртовых настойки, но и продукты для двух обедов для Гизмо и его сестер. Гизмо уже, правда, достаточно вырос, но не мог оставаться таким худым. «Высокий и худой – переломится», – думала мать.

«Пусть убьет меня, но не дам сукиному сыну ни гроша», – думала мать Гизмо.

Судьба сестер Гизмо куда менее известна. Младшая мужественно забеременела в шестнадцать, неизвестно от кого, а потом с ребенком и матерью перебралась к бабке в Хожели. Жили там с пенсии бабки, а мать Гизмо подрабатывала, прибираясь у людей. Старшая выехала в Ольштын и нашла там работу в косметическом салоне – маски, брови и ноготки, оборвав, однако, контакты с матерью.

Но когда Гизмо сделал то, что сделал, все они еще жили в Зыборке. Был двухтысячный, перелом весны и лета, конец июня. Мы еще не были в Евросоюзе, но уже вступили в НАТО. На ТВ закончился первый сезон Big Brother [40]. У многих уже был Интернет и они слушали музыку с компактов, наигрываемых на домашних сидиромах. Все радовались, что в Рождество не наступил обещанный апокалипсис из-за компьютерной ошибки. Как раз дотлевало правительство Ежи Бузка, премьера, который в телевизоре выглядел как ухоженный вдовец-пенсионер, каких каждый день встретишь в парке.

Если бы спросить обо всем этом Гизмо, тот пожал бы плечами и ответил, что все это херня. Его не интересовал ни телевизор, ни политика, ни конец света. Интересовала его кислота. Марки. Приходы. ЛСД. Пыхал он довольно давно, но кислота стала для него открытием. Рядом с ней трава казалась привычной и скучной. Конечно, ему нравилось чувство, когда он торчал, ощущал тогда, словно кто-то берет его мозг в две теплые ладони и сжимает, выдавливая поганые мысли, которые без шмали беспомощно копились в башке у Гизмо, трепеща и шурша, словно ночные мотыльки. Но кислота – это было нечто, это было совершенно новое качество. Этот ключ открывал двери.

Отец Гизмо умер еще в апреле, и это была не яркая смерть. Нашли его неподалеку от городского пруда, на земле, за живой изгородью, грязного и скрюченного. Доктора констатировали сердечный приступ. Две пачки сигарет и две бутылки вина ежедневно сделали свое дело. Говорили, старая Масловская плакала в магазине, но от радости. Позже говорили, ему повезло не дожить до того, что устроил его сынок.

Гизмо не пошел даже на похороны. Вместо этого отыскал психотропные лекарства матери. Те вставили так, что Гизмо мигом заснул и обрыгался во сне. Когда очнулся и сунул облеванную постель в стиралку, решил, что кислота лучше лекарств. Трезвая реальность была книжкой, открытой на одном и том же месте, а каждая марка переворачивала очередную ее страницу.

Гизмо закидывался кислотой вместе со своим приятелем Дятлом. Дятел знал, где ее достать. Ездил за ней в Ольштын, часть продавал, лучшие образцы придерживал для себя. Вкладывал в кляссер и держал в морозильнике. У Дятла были деньги, потому что его отец работал в Германии, клал брусчатку и отсылал бабло домой. Дятел любил Гизмо и считал, что тот, как говорится, по-хорошему ебанутый, особенно когда заторчит. Когда Гизмо торчал, все, что он видел, скручивалось в трехмерную сосульку, а то, чего не видел, становилось вдруг простым и явным, сверкало перед глазами на развешенных в воздухе огромных растяжках. Вокруг новых картинок, новых истин танцевали золотые искры, складывались в узоры. Гизмо видел в этих узорах указания, приглашения, тайны.

С нетерпением ожидал, когда узоры сплетутся в открытую дверь, сквозь которую можно будет выйти. Знал, что это вопрос времени. Что время это отмерено и известно. И когда он пройдет сквозь эту дверь, то окажется в новом мире, и хотя не знал точно, что его там ждет, был уверен, что все будет нормально. Когда ждал этого, его мозг автоматически выбрасывал через рот то, что в мозгу этом было записано. Очищался от бестолкового содержимого. Дятел сидел рядом, в то время как Гизмо, таращась в пространство, словно баран на ворота – сидя на поляне в лесу, – выплевывал из себя фрагменты комментариев ко вчерашнему матчу, к телевизионным рекламам, к заданным в школе стихам, за которые он всегда получал пары, а теперь чисто и звучно декламировал целые строфы, чтобы вдруг оборвать себя на середине и перейти к «Отчего я вижу, что тебя нет. Будь, пади на колени!»

Прежде чем Гизмо сделал то, что сделал, он кое-что увидел. По крайней мере, так он утверждал, и никто не знает, правда ли это. О том, что он увидел, говорил до самого конца. Говорил об этом, прежде чем сделал – и говорил после. Говорил, когда на его окровавленные руки надевали «браслеты», говорил, когда его допрашивали двадцать четыре часа подряд в полиции Ольштына, говорил об этом в суде и говорил в закрытом отделении психиатрической лечебницы. Порой давали ему столько лекарств, что он переставал толком произносить согласные. Но все еще пытался говорить об этом.

Гизмо утверждал, что он увидел то самое на Картонаже.

Картонаж был закутком в лесу, расположенным в двух километрах к югу от Зыборка. Через Картонаж текла мутная, заросшая речка, по зеленой воде которой дрейфовали масляные пятна. Лес был тихим, в солнечные дни – светлым и ветреным, в темные – ядовитым, придавленным, как тяжелым одеялом, мрачным небом. Через него шла дорога, пересекавшая речку по выгнутой, сбитой из досок кладке. И неподалеку от этой кладки, в пыльных зарослях, стояли руины старой картонажной фабрики – фундамент и фрагменты стен, покрытых мхом и плющом, торчащих тут наперекор погоде, людям и войнам. Как информировала воткнутая в землю табличка, картонажную фабрику закрыли в двадцатых годах, но начала ее уходили к 942 году, как, по крайней мере, утверждала хроника путешественника Ибрагима ибн Якуба, писавшего, что пруссы, или же прутонесы, занимались тут выплавкой железа, которым потом торговали с Мазовией. После падения Тевтонского ордена металлургическое предприятие перестроили в картонажный завод, один из наибольших в Восточной Пруссии. Строение закрывали и снова открывали, перестраивали и, спалив в восемнадцатом веке, поставили снова. Картонажную фабрику полностью закрыли лишь в двадцатых годах на волне мирового кризиса.

Естественно, если бы об этом спросили Гизмо, он бы ответил, что это херня.

Картонаж был мертвым, но все еще не позволял поглотить себя земле, завалить ветру. Люди говорили, что даже когда в Зыборк захерачит русская атомная бомба, останки картонажки будут стоять, как стояли. Говорили так уже много, много лет.

Историю о тевтонцах и путешественнике Ибрагиме рассказывала установленная властями города табличка, которую Дятел и Гизмо, хотя приходили сюда постоянно, не прочли ни разу. Миновали, словно дерево. Переходили мост, усаживались чуть поодаль, у изгиба реки в траве, закидывались маркой, с пшиканьем открывали банки пива и часами смотрели в воздух, словно сидели в кино. По другую сторону воды, в зарослях, виднелись поросшие хмелем, обомшелые остатки стен картонажки.

Было весело, потому что Гизмо болтал, а Дятел смеялся. В тот день, когда Гизмо что-то увидел, они тоже ощущали веселье. Был июнь. Примерно перед праздником Божьего Тела. Несмотря на тепло, Гизмо был одет в купленную на базаре куртку с полосатой подкладкой, с большим лого фирмы «Чероки» на спине. Ходил в ней, невзирая на температуру и время года.

– Гизмо, хрена ли ты вообще написал ту психозу? – спросил Дятел.

– Какую психозу? – спросил Гизмо.

– Сука, какую психозу, психозу на Психозе, ну нахуй, – путано объяснял Дятел, а кислота потихоньку вставляла, растворяла то, что было реальным, насыщала все другим цветом, который появлялся в голове только под такими спидами.

– Это не я, это ты, – сказал Гизмо.

Дятел зареготал.

– Это не я, это ты, – повторил Гизмо.

Отпил крепкого пива. Оно было теплым и выдохшимся, как он и любил.

В тот день двери и узоры не появлялись. Дятел тоже был разочарован. Они ждали уже час, а в реальности ничего не хотело изменяться, щелкать, словно бы спрятанная в ней машина отказалась работать, как старый комп.

– Сука, может выдохлась или что, – сказал Дятел, нетерпеливо вертясь.

– Ну, тогда погнали, – сказал Гизмо. Был терпеливым, словно буддийский монах. Знал, что сокровища не всегда заметны. Было бы гордыней требовать, чтобы они проявлялись каждый раз.

– Как погнали, сука, а если оно вставит через час: будешь сидеть с матерью и сблеванешь, как Квадрат.

Дятел сплюнул теплым пивом в речную воду. На ее поверхности появилось маленькое колечко.

– Квадрат блеванул после шмали, – напомнил Гизмо.

Что-то двигалось в руинах картонажки. Легонько мигнуло, прозрачное, словно след дуновения. «А может, придет и сегодня, – подумал Дятел. – Может, просто запоздало».

– Ну и нахуй, но ведь оно как: пришел на хату, заходит на кухню, а там бабка обед готовит, спрашивает его, как там в школе, внучок, а он вдруг смотрит, а бабка хуяк на морду, бьется, пена изо рта, он напугался, попытался помочь, но не понимает, что происходит, полетел к старикам за помощью, а старик…

– Мол, бабка два года уже как померла, – закончил Гизмо за Дятла историю, которую в Зыборке знали все. В куртке у него были сигареты, русские «монте-карло». Вынул одну, оторвал фильтр, закурил.

Движение в зарослях не продолжилось. «Может, зверь какой», – подумал Дятел. Но думал так едва-едва минутку.

– Сейчас смотрит, как трава растет… – Дятел хотел прокомментировать состояние Квадрата, но не закончил. Они увидели то, что увидели. Сперва нечетко. Через пару секунд – слишком отчетливо.

Тучи вдруг закрыли солнце, словно пытались защитить их от того, что они видели. Гизмо увидел все чуть позже, чем Дятел, потому что прежде чем понял, на что смотрит, Дятел уже успел подпрыгнуть, что-то дернуло им, словно ко влажной траве, на которой он сидел, кто-то приложил на миг провод под током и без изоляции.

– Чего, нахуй? – крикнул Дятел.

Потом, когда Дятла допрашивали, он клялся, что они вдвоем видели одно и то же. Полицейский, который допрашивал Дятла, пожал плечами, заявил:

– Торчали от одного, потому и видели одно.

Женщина стояла на склоне, в двух шагах от воды. Правую руку держала вытянутой в сторону под прямым углом от тела. Была одета в черное. В черное платье до земли. Платье это исчезало в земле, словно женщина вырастала из той, как растение. На голове ее был черный корнет, словно у монашки. Черной была и ее улыбка, черная и широкая улыбка беззубого рта. Черными были глазницы, черные, словно две бездонные ямы. Белой была только ее кожа. Белой, словно гипс. Что-то она держала в сжатом кулаке вытянутой руки. Словно бы мячик в сетке.

– Что, нахуй?! – снова крикнул Дятел. – Чего надо?

Так утверждал Дятел. «Я только спросил ее, чего она, нахуй, хочет», – рассказывал своим приятелям в «Презенте» в тот же вечер.

Гизмо моргал, а женщина оказывалась все ближе.

Гизмо моргал, и он все отчетливее видел, что у нее в руке.

И слышал звук, который она издавала, стоя в воде, посредине зеленоватой, маслянистой, все еще спокойной реки, словно Иисус. «Отчего я вижу, что тебя нет». Звук как хрип придавленной собаки.

Гизмо понял, что именно эта женщина развешивала перед его глазами растяжки, вязала сосульки из воздуха, рисовала знаки в тучах на еще неизвестном человечеству, золотом сверкающем алфавите. Что эта женщина его обманула. Что все приглашения, знаки и сосульки были ловушкой.

Когда женщина сняла платок, который был у нее на голове, он увидел дыры, струпья, лишаи, источенные червями. Знал, что женщина сейчас заберет его сквозь двери, которые на самом деле черны и поглощают любой свет. Двери, за которыми ничего не будет нормально.

Когда он снова моргнул, женщина стояла уже перед ним, и Гизмо почувствовал запах, тот самый запах, который раньше чувствовал только раз в жизни, когда в другом месте, тоже над рекой, нашел мертвую беременную корову, раздутую от газов. Женщина была как сварена в грязной воде, с нее облазила кожа, под которой двигалась живая грязь.

В руке она держала отрезанную голову Дарьи Бурчик, так утверждал Гизмо.

Гизмо смотрел на женщину и на голову, которые были реальны, как ничто другое, и понимал, что все темное и все светлое – две стороны одной медали. А Дятел уже ничего не понимал, сколько было сил, он мчался сквозь лес в сторону Зыборка и орал, как оглашенный.

Женщина положила голову на колени Гизмо, из головы полезли черви. А потом она подала ему руку, и Гизмо пошел за ней, и не мог сказать, что было дальше.

Естественно, все знали, что было дальше. Только Гизмо ничего не помнил. Ничего, кроме женщины.

Вечером Дятел вошел в «Презент». Подошел к бару, заказал водки, начал говорить. Никто не хотел ему верить. Дятел клялся, божился, в какой-то момент даже попытался разорвать на себе рубаху. Но кто поверит наркоше, что тот видел нечто? Кто послушает вставленного? Потом Дятел уже только тихо плакал, все сильнее склоняя лицо к барной стойке. Кислота – не шмаль, после нее не видишь людей, которых нет, но кто поверит Дятлу, который закидывался и тем и другим? В «Презент» начали сходиться люди, рассказ встречал каждого из них на пороге, все глядели на Дятла косо. Дятел пил водку за водкой, но не напивался. Сидел на табурете со склоненной головой.

Потом пошел в комнату, где сидел и смотрел на привязанный к крюку под потолком пояс, забрала его только полиция.

Дятел пошел в «Презент», а Гизмо – во «Врата». Словно условились, что разделятся, чтобы побыстрее передать весть всему городу. Во «Вратах» сидела Дарья Бурчик со своим парнем, Миколаем Гловацким. Гизмо подошел к ней и рассказал все. Чувствовал себя обязанным. Знал, что поступает правильно. Но не мог этого объяснить, а во «Вратах» его никто не понял. Из «Врат» его выбросил бармен вместе с владельцем, Чокнутым. Снаружи его немного побили. Гизмо не знал, делают они это сильно или слабо. Не чувствовал ударов. Был уже за дверьми. Страницы быстро пролистывались. Книжка шла к концу.

Домой он вернулся только утром, без куртки, поцарапанный, грязный, с выбитым зубом. Его мать говорила потом, что Гизмо зашел спокойно, словно ничего не случилось. Громко включил свой Kaliber 44. Музыка взорвалась в квартире, разбудив мать и дочерей. Гизмо взял нож. Ничего не сказал. Схватил младшую за волосы, притянул к себе, она не могла и двинуться. Был худым, но сильным. Мать и вторая сестра вбежали в комнату, принялись кричать. Гизмо приставил младшей нож к горлу.

– Исусе, – сказала мать. Даже его отец не делал такого.

Гизмо молчал. Он вообще не двигался.

– Пусть меня заберут в больницу, а то я убью, – сказал вдруг. – Пусть заберут меня к психиатру.

Так потом рассказывала его мать. Не думала, что речь идет о ком-то другом.

Гизмо держал сестру сильно и жестко, не двигаясь ни на миллиметр примерно две минуты, которые тянулись, как два часа. Потом понял, что мать никуда не позвонит. Что обе они ничего не сделают. Мать сказала, что Гизмо бросил нож и выбежал из дому. Неизвестно, где он был целый день.

Потом на замковом взгорье, неподалеку от Психозы, нашли Дарью Бурчик. Мертвой. Изнасилованной, поцарапанной, покусанной, задушенной, со сломанной левой рукой, кровавой кашей вместо лица.

Якобы в тот вечер она порвала со своим парнем, сказала ему: «Не хочешь идти туда, куда все идет». Словно уже чувствовала – а может, это все люди себе выдумали.

Нашли ее около часа ночи. Приехало несколько «мигалок». Полицейские начали прочесывать ближайшую территорию.

Нашли Гизмо через десять минут. Сидел на склоне замка, трясся и тихо всхлипывал. На нем была куртка, а в окровавленных руках он держал тротуарную плитку. В тот же вечер его привезли в СИЗО. Обвинения выдвинули за двадцать четыре часа.

Гизмо постоянно, без перерыва, говорил о женщине с головой Дарьи в руке. Говорил, что хотел от нее сбежать, что пытался ее остановить.

Прокурор потребовал двадцать пять лет. Назначенный от государства адвокат только пожал плечами. Доказательства были железными. Гизмо провел в изоляторе двое суток, оттуда его отвезли в психиатрическую больницу в приступе тяжелого психоза. Прокурор начал поговаривать о том, чтобы сменить двадцать пять лет тюрьмы на пожизненную психиатрическую больницу.

На похороны Дарьи пришел весь город. Почти весь. Не было ее матери, которая тогда тоже лежала в психиатрической больнице. И не было ее парня, Миколая Гловацкого. Люди за это обижались на него до сегодняшнего дня – и не только за это.

Психолог, которая обследовала Гизмо, сперва диагностировала тяжелую параноидальную шизофрению с серьезными психотическими эпизодами, вызванными злоупотреблением лекарствами и наркотиками. Заявила, что Гизмо утратил всякий контакт с реальностью, не способен оценивать, кто он и где находится, а состояние его требует многолетней терапии, если он вообще излечим. На вопросы об убийстве Дарьи он всякий раз утверждал, что ничего не помнит, или вообще не обращал на них внимания.

Гизмо ждал процесса в психбольнице. Если он что-то говорил, то исключительно о женщине с головой в руке.

Неделей позже он совершил самоубийство, перерезав себе вены куском стекла. До сих пор никто не понимал, как Гизмо, в смирительной рубашке, сумел это сделать.

Не было виноватого, а потому не было и ответственности. Осталась только дыра, черная и бездонная, в сердце города. Никто о ней не говорил, все знали, где она находится, обходили ее далеко по дуге.

Гизмо уже нет и никогда не будет. Нет и не будет и Дарьи. Наверняка кто-то в Ольштыне, в Варшаве, в Лондоне, а универах, кабаках, по домам, на улицах, утром, ради шутки, смеха ради, ради ужаса рассказывает историю о наркошах над рекой, которые увидели женщину с головой девушки, и о девушке, с которой через неделю случилось именно то, что случилось. Может, теперь люди изменяют эту историю, добавляют к ней разные подробности, говорят, что Гизмо сбежал из психушки, говорят, что Дарья тоже видела ту женщину в Картонаже. Но это уже выдумки, это все неправда.

После всего этого уже никто не ходил в старую картонажку.

Дятел уехал, как и почти все остальные. Неизвестно куда. Якобы работает в Англии, на стройке.

Семья Гизмо уехала. Как и Дятел.

На могиле Дарьи кто-то положил снимок в рамке, где она стоит с Миколаем перед Психозом, держа его за руку. Надпись, накарябанная Гизмо черным спреем на темно-серой стене, виднеется за ними, черные каракули словно отклеиваются от стены, кажутся подвешенными в воздухе, режут его на резкие фрагменты, как куски разбитого стекла.

38

Прозвище героя происходит от имени могвая-гремлина, героя комедийного фильма ужасов «Гремлины» (1984).

39

Известный польский рэпер, лидер катовицкой группы Kaliber 44, входил в тридцатку лучших польских рэперов.

40

Формат реалити-шоу, с которого скопировано, например, шоу «За стеклом». Название отсылает к «1984» Оруэлла и к системе тотального контроля за частной жизнью героев романа через камеры.

Холм псов

Подняться наверх