Читать книгу А слона-то я приметилъ! или Фуй-Шуй. трилогия: RETRO EKTOF / ЧОКНУТЫЕ РУССКИЕ - Ярослав Полуэктов - Страница 5

ЧАСТЬ 1. СЕМЬЯ ПОЛИЕВКТОВЫХ
Обычные новости из Нью-Джорска

Оглавление

– Сказка – не ложь. В ней не намёк, а живой воды правда.

– Позвольте с Вами согласиться! – прошептал Кощей Бессмертный, вытаскивая из ребер пулю 32 калибра.

– Девятого! – поправила Баба Яга.

– По эрекции не скажешь, – радостно взвыл Кощей.

«Princess country MOD».

1/2 Ektov

Конец октября одна тысяча девятьсот восьмого года.

Сезон в этом году не удался. Дождит и дождит без передышки. По ночам несметными полчищами роятся белые мухи. Безоружные, несчастные, но смелые – у них только один способ борьбы: они застилают своими хрупкими телами вражескую территорию. А с утра хиреют войска, мельчают числом, и позорно ретируются, оставляя на память о себе только мокрые намеки.

То слякоть, то замерзшие лужицы во дворе, за воротами. Черт возьми: никакого комфорта!

В день рождения Михейши, как назло, или, напротив, в его честь, началась то ли пятиминутная и плотная бомбардировка, то ли салют: с неба посыпалась дробь прозрачных шаров. Все шарики абсолютно одинаковые, будто перед самым обстрелом просеяны были через дуршлаг. Отверстия военного ситечка – диаметром с треть голубиного яйца.

Град отбарабанил по крыше ледяную шифровку в стиле морзе, считай конспиративное поздравление. Он заставил дрожать крышную жесть, загнал в хлева живность и начисто – будто во дворе поработал челюстями голодный железный крот – почикал жухлую траву.

В центре двора образовалась воронка глубиной в полтора шестидесятиспичечного коробка, диаметром на все сто двадцать. На дне воронки лежит неразорвавшаяся ледяная Царь—Град—Мина размером в антоновку.

Михейша с остатками зевоты вышел на крыльцо и тут же обнаружил непорядок. Не особенно долго заморачиваясь оригинальностью мыслью, он бросил портфель на ступени. Подобно матросу Кошке в секунду подобрал Царя—Град—Мину. Чуть прицелясь, фуганул Царем под карниз.

Словно редкие зубы опрометчиво залезшей на погодный ринг Старухи—зимы и тут же поверженной изворотливым нокдауном, посыпались из нее сосульки.

Небо потемнело, и затрясся осенний воздух.

То молниеносно выпорхнула из—под кобылок1 и застучала будто окостеневшими лопастями недовольная стаищща продрогших за ночь и толком не выспавшихся тварей. То ли мыши, то ли белки—летяги, то ли без определенного места жительства чертенята – сразу не понять.

От неожиданности переклинило Михейшу. Он вздернул плечи, и по самую маковку вжал голову в воротник, зажмурил от страха глаза.

Стая, между тем, расселась кто куда, образовав вокруг Михейши пустую полянку идеально круглой конфигурации. Чуть переведя дух, принялись ругаться и делиться впечатлениями:

– Тук—тук, перетук! Чирей тебе во всю морду! Съешь тебя ливийский комар! Проткни тебя английская булавка! Мешаешь дремать, хулиганище! А не пойти бы тебе в свою дрянскую школу? Глянь на часы. Вот сторож—то тебя метлой приголубит.

– Воробьи! Какие к бесу черти!

Михейша так славно перевел на свой хулиганский язык птичью болтовню, что мелькнула мысль о трудоустройстве звериным брехмейстером, где бы он, особо не напрягаясь, мог зарабатывать неплохие деньжата.

– Дуры! Я вас понимаю! – крикнул он, – кыш отсюда!

Бесполезно. Для разгона сходки требовалась пушка.

Ближайшие существа подскочили, потрепыхались бестолково, и снова сели на те же места: «Чирик—чик—чик—чирик», что непременно обозначало: «Ругаться—ругайся, а покорми!»

Михейша, совсем по взрослому согнув руку в локте, погрозил варежкой: «Вот вам всем!» – и на пинках, выпрыскивая слезки из—под заледенелых пленок дворового мелкоозерья, погнал портфель за ворота.

Вышла добрая к обижаемым созданиям природы, смирная и сознательная Ленка.

Сыпанула во двор из горсти чем—то заготовленным, мелким. Разглядела в рисунке китайский веер: «Нештяк картинка! Вот так чудо—пшено!» и поскакала догонять братца:

– Миха, черт волосатый! Стой, тетрадку забыл!

Сжался круг пернатых. Соскользнула с заборов и обнаженных веток прочая пегая воробьиная накипь. Переглянулись друг с дружкой и поперли ближе к земле их крылатые коллеги, засуетились враги и конкуренты. Застеснялась спуститься только давеча закрепившая свои внебрачные отношения парочка молодых коршунов. Неужто сыты одной только любовью? Немного не так: просто для свадебной пищи воробьи, не говоря уж про пшено, не годятся. Харч этот – не вкуснее плинтуса – так они рассуждают.

– Чик—чирик, клек—клек! Ах, какие же тут разные жильцы имеются: на любую доброту!

– Р—р—р, гав!

Встопорщились мохнатые уши. Выглянули из будки проснувшиеся по очереди Бублик и Балбес, пораззявили пасти, встряхнулись, лениво повиляли хвостами. Сделали по паре шагов. Понюхали дно плошки с ледяными остатками борща, помацали носами смерзшиеся в нем крест—накрест кости, попробовали на зуб: не «прокотит». Глянули на шумное птичье торжище2. Опять лаконично: – Гав, гав. – И снова забились внутрь, грея друг друга вздрагивающими телами: «И то и то – не еда. Одно название».

Зябко и некрасиво кругом.

Неприветливо осенью детское учебное заведение. Зол на опаздывающих молокососов красноносый сторож.

Никто не помогает в ускорении передвижения джорским ученикам, засунутым на предместные кулички.

«И нет у Шекспира ни дрожек, ни конки,

прям, ять, как у вас, в перемаранной Джорке».

Вильям III—й.

(Четвертое Путешествие Шекспира в Сибирь)

Тем не менее опоздания и следующее за ним доблестное стучание в классную дверь учителями народной гимназии не приветствуются. Лучше пересидеть на ступенях весь детский академический час, копаясь в ноздрях и ища в них изумруды.

Славнее переболтать с дядей Проклом о несправедливостя и новостях в человечестве, чем норовить ворваться бандитом на урок, скользнуть в парту, чтобы согреть свою задницу соседской.

– Что сказали, какую букву терзают? – А, знаю. – Ну и знай себе. – Зря пришел. – Так иди назад. – А я Фенимора вчера… – Нишкни, не мешай.

– Полиевктов!

Попался. Воробьи нагадали.

– Я!

Ты не в армии. Повторяй: «Аарбуз, бэбрюква, вэвишня…»

Повторил.

Только отвернулся учитель, скороговоркой для задней парты: «А я вишен летом целую тарелку…»

– Полиевктов! Дальше.

– Гэгруша… и тихо: «Висит груша, нельзя скушать…»

– Отвали!

– А я брюквы…

– Полиевктов! Не отвлекайтесь.

– Дэ – дыня, е – ель… – а я вчера Матроску ка—а—к…

– Михало! Тьфу, Полиевктов! Продолжайте алфавит.

– Жэжуравлина, зэземляника…

– Сядь пока, балбес.

– Фу, жуть.

– Ай!

– В чем дело?

– Кнопка.

– Бэмс, бэмс! – соседу по башке.

…Могли бы французский учить! Михейша давно уже читает газеты и слегка брешет по—французски. Ему эта русская азбука с начала нуля не интересна. Ему бы сразу в четвертый класс!

На каждую третью задержку пишется письменный выговор. А тихое проскальзывание имеет хоть масенький, но все равно шанс остаться не отмеченным в журнале.

Михейша живет неподалеку от школы: всего—то в пятидесяти узких дворах – каждый по пятнадцать шагов или по десять прыжков вдоль ограды: всего четыреста простых сажен. Но это ему не помогает, а, напротив, расслабляет.

По причине регулярных и весьма им обоснованных «задержек» он выучил долгую жизнь Прокла наизусть и в мельчайших деталях.

Сегодня Прокл неразговорчив, и на михейшино «здрасьте, дядя Прокл», буркнул только «здрась…», а имя михейшино напрочь забылось. А Михейша, между прочим, – внук директора.


***


Бессменный школьный староста, охранник и подметальщик двора Прокл Аверкин «глаза залил» на сорока днях почившей супруги.

Помогали заливать и усиливать боль утраты смурые и не особо разговорчивые, нищие, шустрые, вороватые, нигде не прописанные, беззубые, вонючие друзья—стервятники из Надармовщинскинской провинции, кантон Закисловка… На халяву чего б не побрехать, а чего б не познакомиться, что ж не посочувствовать, не поскулить с очередным вновь образовавшимся вдовцом! Чего б не нагадать ему такой силы квёлости в одиночестве, которую реально снять можно только такой же мощи градусом! Не просыхает Прокл с того тягостного момента уж с неделю.

Не понимает Прокл причины образовавшегося вокруг него кружка сочувственников, не видит результатов лечения. Башку крутит по утрам. Не помогает ни рассол, ни отвар из репы с крапивой от алкогольной лихорадки, ни церемониальная завивка двух ранее бодро торчащих из под носа пучков соломы и поникших теперь безвольно, будто выстиранные, но так и ненадеванные супругой новые чулки, ровно в день утраты – во вторник двадцать третьего сентября.

Голова с самой зари просит свежего, ледяной ломоты пузыря.

Плетутся ноги в обратную от школы сторону.

Словно забыв давний уговор, припасенный на черный день последний целковый сегодняшним утром щекотнул Прокла через штаны, и вежливо напросился вспомнить о нем.

И будто бы как само собой разумеющееся, уже через минуту означенный целковый канул в лету.

А «лета» эта, не имеющая ни рода, ни склонения, еще более подразумевает неминучесть судьбы, от которой не скрыться хоть застарайся, ловко схоронила себя в кассовом ящике трактира «Кути».

Трактир назван так по ласковой форме от имени супружницы хозяина – Якутеринии, в быту Кутьки, и, только добираясь до нежной постельки, становящейся уже милой Кути.

Юморист (кажется, это был Яр Огорошков – вечный студент из Питера) дописал в вывеске фосфорной краской всего два слова: «по пути».

Так что днем трактир был просто «Кути», а ночью становился еще и «Кути по пути». В скверном, насмешливом народце заведеньице зовут незатейливо, но в самую точку: «Прокутилка!»

«Прокутилка» по простоте душевной ее хозяина и в виде исключения порой работает «до самого последнего важного клиента». Категорию «самости и важности» вполне демократически определяет Павел Чешович Кюхель. Он – владелец трактира, он же болтун – каких поискать, он официант, разливальщик, повар, он же коллекционер забытых портмоне, которые уже пустыми выставляются в замкнутой на ключ витрине, и годами дожидаются своих владельцев.

– Так и было, голубчики. Мы внутрь не заглядываем, дорогие пострадавшие претенденты. Возможно, там деньги Ваши есть, …вы, дак тогда угадайте купюры, а мы проверим.

Так что шансы на возврат есть.

Последние, самые незаурядные клиенты указанной категории это, во—первых: иногородний, не молодой и не совсем старый, но, тем не менее, уже бывший полицейский чин Серж Прохорович Долбанек, с богатыми баками, завернутыми на уши, с пенсне на золотой веревочке, с карманными часами швейцарского производства и надписью на них «За боевые заслуги в боях с туркестанскими…»

Каждый вечер он теряет себя в клубах дыма, а следующим днем находит. Будучи дома, он эпизодически полностью растворяет себя в нескончаемо изготовляемых и непрерывно льющихся наливках собственного производства, а утром непостижимым образом возрождается подобно Фениксу и снова хорохорит крылья, оглядывая себя в зеркало: хорош! герой!

Второй: это некурящий, тоже не старый, преданный религии, но весьма падкий на алкоголь человек, совершенно повернутый на душещипательных разговорах о вреде абсолютной нравственности и о семи параллельно—пересекающихся мирах: политическом, бытовом, духовном, полово—биологическом, магнитном, гравита…

Перемножая и сталкивая параллели во всех возможных вариантах, тема эта становится обширной до значка восемь набок. И потому, несмотря на прическу «а ля первый доллар США», он навсегда задержался в званиях «Философ», «Попенок», реже «Купюра», а чаще всего: «А, обалдуй что ли этот».

Мыслитель Попенок—Купюра—Обалдуй – давний, неизменный друг и молодой товарищ по философским кутежам отставного Долбанека.

Поначалу (как всегда) они, посетив Джорку, по традиции договаривались «заглянуть» в Кути. Вечерком, когда проявляется фосфорная «по пути», клюкнуть «еще по махонькой». Потом «еще по одной» на чемоданах, после «стременную» в дверном проеме, перед тем, как залезть в седло, – «на дорожку», а там снова возвращались под крышу: «пить, так пить». А дальше пошлось—поехалось по неизменному и бесконечному без всяких сопровождающих кавычек.

И потому нередко досиживалось до утра. Лилась в бездонные кружки карманная мелочь, превращаясь в пропитый капитал. Шелестели, вытираемые об лица, купюрной величины салфетки, летали и тыкались туда—сюда вилки, звеня, скрежеща. Топорщились на фоне обнаженных фарфоровых вензелей нежные скелеты обглоданных селедочек. Мусолились бараньи ребра, печеные свиные уши, усыпанные золотыми прожаренными кольцами. Радостный череп хряка с загорелою кожей и с пучками лука, пристроенного вместо усов, улыбался гостям. Ложками черпалась икра. Красная. Черная. Нетонущие пятаки клались в пену, проверяя силу напитка и сверяя результат с правильностью древних германо—монашеских технологий. Пользовались рюмками без прикладывания рук, швыряли картами, метали на спор саблю в трефового короля – копию Франца Иосифа, вызывали на дуэль мирно забредшую на звук патефона корову, обнимали половых, сражались на поварешках, жеманно подбоченившись и уставив в пояс лишнюю руку. Объяснялись в любви скрипачу и от переизбытка чувств заливали его слабенькую, старческую, еврейскую грудь горючими слезами.

Приходит сюда Фритьофф, привязывает к коновязи Марфу Ивановну – графинюшку, и щелкает пальцами: – Гарсон! Кутька, подь сюды.

– Я Якутериния, господин месье хороший!

Кутька помнит всех не только по именам, но и суммы чаевых, и то, каким макаром они были поданы, в мельчайших подробностях.

Приходит дед Федот Полиевктов – учитель со шляпой ниже бровей. Не снимая убора, подсаживается к первой парочке, делает вид, что не местный, что из умных он. Наблюдает за кубиками, скачущими в подносе, делает уместные подсказки, жмет руки за удачный бросок. Выпивает чарочку и так же незаметно исчезает.

И снова продолжается праздник.

Словом, испытывался весь тот родной и импортный арсенал питейного гульбища, вместе со ссыльными дворянами и государственными чинами плавно и навсегда переехавшим из столиц в глубинку. И уже не понимали посетители: то ли они зашли в провинциальный кабак, то ли они, сидя в Макао, как давеча, у казиношных вертелок, гребут и тут же пропивают синие, красные, черные фишки. Позже, уткнувшись лбам, кидали в поднос кости, считали отверстия, складывали в уме цифры, бранились, матюгались сердечно, заполняли результатами брани изрешеченные квадратиками листки и, радуясь по—детски, вспоминали двухгодичной давности рекорды. – А помнишь, а помнишь! О—о—о! А это… а стриты подряд, а в «зэт» помнишь как записал, а шесть шестерок! А нуль, помнишь, как добавил! О—о—о!

И так сидится по трое суток подряд.

Фотография этой исперва упомянутой, известной двойни уважаемых клиентов с приспущенными штанами, держащихся одной рукой за столб, другой за кран личного водопровода, на фоне распряжённых, косматых лошадей в забралах, не единожды попадала в оппозиционную газетёнку «Нью—Джорск новостной» в статью «Как у нас иной раз ведут себя разнузданные гости из Ёкска». Или в следующий раз: «Как деньги портят хороших с виду людей». Или так: «… г—н Долбанек С. П. привез с собой из г. Ёкска три новых лавки с резными спинками взамен попорченных им давеча в танцах шести венских стульев…»

Местных военных, гражданских чинов, мещан, запосадских, курящих и не курящих, исключение на предмет «избранных доутрешних клиентов» не касается.

И, вообще, казалось бы, какой прок охранять малоимущих, часами лежащих в тарелках, в облитых пивом штанах, с летающими по залу подобно космическим пришельцам предметами: – эй, половой! гарсон! молодой! офици… словом, мужик, мадам, Кутерина! мне еще пару…. Чего «пару» иной раз забывалось: – Позже подойди.

Забывалось и значительное: покормить бедную лошадку, стреноженную и пришпиленную к коновязи, послать мальчишку—гонца до дому, чтобы испросить у истосковавшейся супруги целковик или даже рублёвку на последний шкалик.

Гони алкашей, и всё тут!

С богатыми по другому! Заколебали уже их часы в залог, шарфы, перчатки, вышедшие из моды, но по—прежнему не дешевые цилиндры индпошива, закладные на дом, золотые шпоры, серебряные колокольца, резные дуги, кожаные плетки, бочки с капустой, высушенные крокодилы, зубатые сомы, астролябии, кактусы и попугаи, каменную статуйку с Пасхи: места уже для этого добра нет, а долги так и не возвращаются. Растет коллекция невозврата!

Долбанек с Долларом каждую встречу строят планы, собираясь посетить обмусоленную на перспективу неутомимую общественную любовницу, а также содержательницу весьма веселого и слегка законспирированного заведения высшей категории с пятью звездами на каждой бутылке, с тремя на каждой двери, с двумя на каждой единице постельного и кружевного бабского белья, с одной, обыкновенной, тощей—притощей, зато раскаленной деревенской звездой под каждой юбкой.

Речь в последнем звездном упоминании идет о деловой, далеко не бедной, но весьма умело скрывающей свой расходно—доходный баланс леди Вихорихе в знаменитом ее приюте для страждущих любви и очарованных гостеприимством странников. Официально то заведеньице называется «Хотелем Таежным». А согласно сарафанной рекламе, попросту говоря «в народе» – это «Таежный Притон». Отстроен хотель в лесу, стоит хотель на берегу полноводного ручья. На карте ручей зовется рекой Чик. Чик (а их в земстве не много и не мало: ровно шестьдесят шесть) вливается в Баба—Чику. Эта старушка всего одна. Одинокая Баба—Чику непринужденно, с высоты птичьего полета падает, губя пустоголовых нерестовых вместе с их обреченным на загубление потомством, в большую сибирскую реку Оба—На!

Полно у Вихорихи не только спальных мест, но и вечного строительства: окружены деревянные трехскребы начатыми пристройками, незаконченными флигельками, хламовниками, заполненными лесной дрязгой. Нет—нет, да занимается какая—нибудь опилочка веселым языком пламени, нет—нет, да уголек выпадает то из камина, то из печи, и сверлит неслышно дубовую плаху. Выпархивает вместе с горячими, мерцающими ночными светляками дым из трубы.

Но Бог и домодельный – из—под топора – «Тотем Тайги» стерегут, охраняют Вихориху. Ни разу пока не случилось большого пожара: так, по мелочам – конюшенка, сарайчик, курительный павильонишко: в трёхскрёбах куренья вообще запрещены. И то хорошо для нас, а то и нечего было бы сказать о деревянном Вихорихином дворце, и, кстати, негде было бы переночевать зимой и погреть озябшие косточки беглому каторжному племени.

Тропинку шириной в Сибирский тракт протоптала эта паскудная категория казенных бегунов от закона. Благодаря Вихорихе ударяться в бега стали не только в сезон. В сараях Вихорихи наряду с обычным деловым скарбом хранятся отпиленные цепи и кандалы с гирями.

Надо сказать специально для иностранцев, основательно пудря им мозги, и чтоб не подумали плохого, и чтоб не прописали в злопыхательской вражьей газете лишнего, что курьезная русская Каторга со столицей Поселение—На это вообще отдельная курортная страна, обустроенная монархами себе на пользу (ради спокою) и непорядочным гражданам для их же блага. А бегство из такого курорта – сплошная прихоть: никто не держит любезного каторжанина там: хочешь, живи, не хочешь – иди. Желаешь – ходи в руднике, устал – отдыхай на лесоповале, надоело однообразие – плотину строй. Прекрасная рабочая сила там! Работают не за деньги, а для души. Едут и едут туда целыми составами, телегами, санями, пёхом, сотнями и тысячами душ, семьями, холостыми, молодыми, здоровыми, побитыми, брюхатыми, с младенчиками, виновными, грешными, обманутыми, оговоренными, случайными, заслуженными. И впрок тоже бывает.

Не хватает гостиниц и бараков для всех приезжих. Коли сбежишь до гостеприимного миллионного Ганга – а это далековато, – за это только спасибо. Но редко кто добегает до места мировой реинкарнации. Полиция делает вид, что ловит избранных счастливчиков, чурающихся местной фортуны. Количество невозвращенцев растет, следовательно, надо расширять штаты и повышать зарплату служивым и всей жандармерии в целом.

В Каторге и Поселении—На текучка, увеличивающаяся в каждые пять лет: с каждым беглым (а бегают они партиями, а не поодиночке) освобождаются места «для свежих». А потребность в отсидочных местах с каждым годом и с десятилетием растет: надо прорезать канал от Оба—Ны до Елисейки, надо вспять повернуть какую—нибудь несчастную реку, надо вскипятить какое—нибудь холодное море, напоить всю Землю Байкалом и осушить кусок тундры под строющуюся дорогу на Ледовитый океан.

Дел в этих краях много: надо продырявить тоннелем вставшую поперек торгового пути гору, по выгодному курсу променять Аляску, побить китов, вытащить из них ус и жир, слегка потоптать Чукотку, накормить моржей, котиков, оленей, уссурийского тигра, потопить лишний Варяг, подружиться с Тибетом, начать копать мамонтов, никель, аурум, снарядить аврал и поглядеть на дыру в Тунгусске, замостить новые ямы и насыпи новыми шпалами и железом. Потом забыть все это. Положить на все сверху! Повоевать вдоволь!

Вихориха принимает на постой не только знатных. Поэтому любит ее вся Сибирь. Пора, пора баллотировать Вихориху на уездного предводителя!

Отсюда до Пришлососедовки (а в ней на каждый дом старожила приходится по три хибары пришлых – отсюда и название) всего—то двое суток конной тряски. А до Таежного Притона еще полдня пути.


***


Но нет, не доехала до Вихорихи соблазненная и перехваченная нью—джорской Прокутилкой двойня гулён. Их, поперек правил, честно повязали и отправили домой согласно прописке.

Лошадок в Джорке не воруют, считая это дело сильно заметным и потому неприличным. А вот кошельки, особенно в Прокутилке, в карманах владельцев подолгу не залеживаются.

Нужные люди в жандармских шинельках, не размышляя долго, загрузили пьяную в дупель, в прах, в дрободан парочку в заказную пролетку. Прицепили «поездом» ихнюю лошадиную собственность и отправили под честное слово свидетелей по прописному адресу. Не поддаваясь на адекватные предложения честного бокса и обшарив кошельки, взяли за собственную услугу десять рублей. Провожатому попутчику Мойше Себайло (не забудьте это имя!) дали из Попенково—Долбанекских остатков другую десятку из тех же кошельков. Поручению попутчик был не особенно рад. Второе чрезвычайно польстило.

Чурающаяся бокса полиция Джорки – лучшая, и, пожалуй, самая добрая во всем мире. Чин—Чин Охоломон Иванович – заместитель начальника всех охранных дел и представитель права всех граждан, любя и оберегая моральные характеристики сих важных чинов, аннулировал корявую, лишенную всякого экономического смысла запись его подчиненных в ежедневном Протоколе чрезвычайных нью—джорских происшествий.


***


– Как жить с пустым кошельком знают только у стен далекого, жаркого Иерусалима, увитого бесплатным виноградом, – уверен Прокл. – Как избежать встречи с директором, чтобы продолжать протирать штаны в насиженном и теплом местечке?

Проклу только и остается теперь, что целовать лбом свое пьяное отражение в облюбованном мухами зеркале, испрашивая ответ. Чтобы не упасть на виду бойких на словцо школяров, упирается Прокл в сучковатые грабельки, изредка оттаскивая от учреждения притулившиеся к цоколю жидкие, осколочные остатки лета.

Меню поменялось у Прокла. Замаливая грех голодом, мочит Прокл высушенный горох, прикусывает семенцем. Снимает с бочки камень, снимает крышку, ворошит палкой укроп. Нанизывает на загребастую вилку огурцы и без хлеба кушает их. Запивает затворницкую еду рассолом, задумчиво хрумкает солеными листышками вишни, лопает запасные квашенья ушедшей на небо супруги, ведет задушевные застольные разговоры с зелеными человечками, журит домовых за бесхозяйственность в хате и хвалит за упадок мышеводства в миниатюрном хлеву. Холщовый мешок в кладовке потому цел и невредим, хоть за два месяца осталось в нем зерна—муки на самом донышке. Не так уж и плохо, если разобраться! Только пучит с чего—то живот, просит жареной картошки, куру и водки. Зарплаты ждать еще месяц. Но, выдержит Прокл. Ему не впервинку.

А до того, когда был Прокл красавцем и трезвенником, втихушку шептали, помаливались и тыкали в Прокла пальцем бабы, удивленные сошествием в их нью—джорский коллектив ангела—праведника: «Живой ли ты человек, али рисунок с иконки?»

В подвале школы у Прокла вторая квартира, давно ставшая основной. В первую он пустил временных жильцов – приезжих на фольклорную практику студентов—литераторов Лизавету Самсониху—Кариатиди с грудями, будто у только что народившей бабы, и Брызгалова Славку – тощего, как продольная половина питерской селедки.

Зато умен и памятлив Славян как три Лизаветы.

Пишет в начале диплома:

«В указанном согласно заданию месте… фольклора очень много. Тут и песни, тут и сказки, тут тары—бары необычные и затейливы традиции народные, чудны ремесла и копотливо художество самодельное. Тут присказки, плачи в смеси со смехом: словно взятые с Востока венчальные шутки, приемы свадебные, похороны ихние наивеселейшие, добрые, назидательные.

– Жизнь хороша, но смерть есть лучшая часть жизни на Родине, – говорят их обряды. И в чем—то они правы.

Нет явной черты между посадской частью и бедной окраиной.

Одинаково любопытна кухня, трактирский быт, способы содержания скотины.

Надо же: тут в центре пасутся коровы. В Нотр—Даме такого нет!

Смешны игры шахтерские, полугородские, где ядро составляют кулачные бои без правил. Тож и зимой после взятии Царь—горы. «Массовость и привлекательность» – девиз директората U.А.«Коpizub & Belg—Frank» и всей его рекламной компании.

Стравливают собак с боевыми петухами, крысиные бега в ходу. Тараканьи в ближайшей перспективе. И то, против тараканьих восстают местные скурпулезные историки олимпиад: «Не наше это, – говорят, – привозное, нет у нас африканских породных скакунов, проиграем любому».

В середине Славян пишет:

«И сексуальные игрища среди неграмотных селян чрезвычайно распространены, а уж как любопытны! Фольк! Голый фольк! В воде, в бане, в кустах чертополоха, в стогах, у костра в ночном. Пугают любящие мельничных крыс и зверей полевых, и только свиньям и кобылам все эти хлевные сношенья до лампочки! Хрюканье да фырканье – вот их ответ на логичное, хоть и несколько шумное человеческое времяпровождение. Видывали они и не такое.

А уж как нелепо оригинальна и бестрадиционна местная архитектура, ни на что не похожая: бездна рукоделия и непрофессиональной, но такой забавной выдумки и безграничной фантазии.

Чокнутые, придурковатые и счастливые все люди! Словно недоступный посторонним и обжитый веселыми аборигенами остров посреди квёлой цивилизации.

Логовища тут деревянные имеются в переизбытке.

Дома узорчато—каменные и просто каменные встречаются значительно реже: в пропорции полтора на сто деревянных.

Растут как грибы землянки, лабазы, сараи, хлева, хранилища. В борах и лесах смешанных – охотничьи домики мелькают в ветвах, числом как гнезда; есть избушки на своих ногах.…

Захаживают в Джорку охотно, как в бесплатную зимнюю столовку, волки, лисицы, медведи. И, судя по частым ночным крикам жильцов, всполохам петушиным и ночным блеяньям, питаются эти нередкие спонтанные гости – те, что не хуже татар – регулярно и по дореволюционным меркам вроде неплохо.

А уж как староста с переулка Феклы—казачки приплясывает с девками – любо—дорого посмотреть.

Вывод: сюда киношку надо везти и съемку делать… хватит на десять американьскихъ серь…»

Пишет ближе к концу (а это сотая страница диплома):

«…и Лизка – дрянь, тоже не станет глядеть, ей бы в стакан заглянуть: совсем попортилась девка в местной глуши. И пошла, кажется, по всем рукам, которые только готовы эту шутиху мацать».

И в конце:

«…и все это полнейшая чепуха, отсев, шелуха, мусор, навоз, пепел пожарища, ни одного явного артефакта… сметет революцией, дождемся. И пошли вы все нахрен, потому что читать наш говняный диплом все равно никто не будет. А я запишусь на войну – всем вам и родителям назло и себе на потеху, матушку вашу! Вон они ходят переписчики с повязками! Хренов вам фольклор, в солдаты иду».


***


Прокл не против, чтоб ревнивый Славка пошел в солдаты. Нравится ему самому Самсониха—Кариатиди!


***


…В подвале школы есть еще склад отжившей срок мебели: там изрезанные ножичками парты и поломанные лавки. Есть слесарный и столярный инструмент. Имеется кухонка – в миру «Преисподня», а фактически она – кофейня директора, и она же учительская на три персоны.

Перед сном Прокл вычесывает шелуху запущенных пяток, применяя нелегально добытый в общественной бане кусок пемзы, на стройке – кусок кирпича, на мостках – морскую вехотку, и у плотины – самоделочный из плоского напильника бандитско—кухонный нож, выдернутый из утопленника. Грызет Прокл без устали желтые ногти рук, ловко перекусывает заусенцы и горестно плюет добытой органикой в окно, удобно расположенное у самой земли. Была б земля плодородной, то вырос бы под окном целый легендарный лес кустистых ногтей и закрыл бы он собою и школу, и солнце.

Из окна видны гимназические ворота, за оградой топорщится облезлая луковка и чуть—чуть более целый гонтовый шатер церкви.

Заигрывает с революционными облаками колокольня.


***


В солнечное утро, ровно в семь тридцать пять, двадцать третьего октября с Рождества Христова по григорианскому календарю, – а безветрие и тучки вчерашние куда—то, надо сказать, словно по заказу расползаются, – тень от колоколенки родится. Стелется, ломаясь, аж по шести крышам, выстроившихся будто по линейке с востока на запад. Конец тени с двумя дырявыми насквозь спаренными арками ровно в семь сорок пять взбирается на известняковую стену раскольничьего, а позже – при Ермаке – казачьего скита. Теневой рисунок арок с точностью до десятинки вершка повторяет рисунок окон упомянутого казачьего охранного дома. Так что, если вы глянете из одного из этих окон, то увидите солнце, обрамленное волшебной изящности аркой. Красотища в раме и вопросище в голове: почему так? Отойдете к следующим окнам: солнце уже сбоку. Да, действительно странно, оченно странно. Не иначе как древняя обсерватория, едреный корень! Не иначе как обсерватория построена как будущий Знак Михейшиного рождения. Не иначе как намекают на важность Михейшиного существования и на бронирование ему места в книге нешуточных Историй Российского государства!

Но волхвы не пришли еще к Михейше в гости. Далеко не Христос Михейша, скорее наоборот: Чрезвычайно хитер, непоседлив, но умен чертенок, этого не утаить! Значит, не обсерватория то была, а простое совпаденьице. Такое же случайное совпаденьице, как план пирамид вкупе с созвездием… Ориона, что в центре Вселенского зоопарка: Стрельцов по Псам, Раков, Лебедя, Щуки. В космических баснях Михейша не силен.

Но свой теневый Знак он вычислил точно. В первые семь лет своей жизни водил по утрам родителей и дедов к приуроченному к чернокнижию природно—искусственному явлению. Там же папенькой и маменькой вручались ему подарки, приговаривая:

– Не будь лапшой, поглядывай в оба,

хитри, завирайся, да не особо!


***


…За воротами школы вторая по главности площадь Нью—Джорска, по вечерам напоминающая своей оживленностью Ёкского производства Сад Буфф. Здесь проистекает совершенно другая – веселая и беззаботная жизнь.

Со скуки и отсутствия денег решил одичавший Прокл лузгать семечки, – вон их целый мешок подсолнухов, – и под щелканье обломков желтых коренных слушать вечерами уличное радио. К сему глашатаю новинок культуры, как только выставили, собирается теперь четверть населения Нью—Джорки. Изрядное число разных новостей о войне и мире, о рождении сто девятнадцатого монарха в Сиаме (что за страна?), о количестве волков в товарищеской Тамбовской губернии, о возрасте дубов и буков в Гайдпарке (где такой?), о количестве армейских дирижаблей (чьих?), привязанных к секвойям (ой, что это?), о зубной пасте из кремния и поташа (что за хрень?); и много чего еще любопытного и таинственного сообщается из радио. А еще больше несется оттуда утешительной народу и горькой православию дикой, разгульной, смущающей музыки. Там мазурки, гопаки, вальсы, кендзы японские, чечетки бетельгейзейские и танги греховные бразильские.

Устроили уездные начальники для увеселения шахтерского народишка уличный клуб с танцульками на булыжных камнях; грузинские пляски, да хохлятские ухватки против всего этого отдыхают в конце очереди.

Для душевных разговоров насадили лопухастых тополей и натыкали вдоль ограды лавок. Для развлечения детского поставили качалку, гигантские шаги, воздвигли карусель, а зимой делают лабиринт изо льда реки Кисловки с прожекторной подсветкой. Подумывают о фонтане с вертящимися гипсовыми лебедями, красноносыми гусями, золочеными петушками напротив простецкой и толстой, как в каземате, Прокутилкиной дверцы.

Хозяин трактира Павел Чешович Кухель готов совместный пай держать там и сям.

Прекрасное руководство в Нью—Джорске. Рай, да и только. Нью—Йорк, Шанхай, судя по количеству расставленного света и…

Стоп: никаких гетт! Никаких краснофонарных кварталов! Нет там света ночью. Никаких намеков на иноземную пошлость!

Гуляй честной народ, пропивай пензию, забудь о голодных бунтах, о сходках, о пожарах и недовольстве! Еды и пития на складах завались! Ну, где еще такого найдешь на восток от столицы!


Дивится неуклюжий, наступленный медведем Прокл красоте звуков и сбалансированности их с посадской звонницей.

Управляет всеми типами музык, дергая спутанные вороха бечевок, крутя вертушки волновых настроек, продвинутый Мирошка—колокольщик с волосами до плеч, скрывающими растопыренные и розовые локаторы его. Мирошка курит еловые иголки, говорит: жутко полезные вещества прут с того в мозги и добавляют знаний в искусствах.

Храм знаний, радиотруба, церковь «Всех сокрушающих преград» с земным Мирошкой, вознесшимся от нужности своей под самые облака, расположены бок о бок.

– Новости! Опять сшибательные новости! Сегодня вечером дадут отменные американские ново—о—сти, – кричат вольные озорные мальчишки – глашатаи: «Финишен Интертеймен! Сэнди Росс едутЪ сюдысь! Синди энд Патрик наслышаны нашего фольклору и тоже готовы со Спарками, Стенлями, Линдслями ехать в Нью—Джорск. Сымать кино про нас будут!»

Ждали артистов с киношниками ровно сто пятьдесят лет.

Сняли—таки. В деревне нашли остатки фона. Половину фона подложили под боевик, другую заменили кактусовыми штакетниками и росписями по павильонной фанере. Получилось неплохо и вроде бы даже смешно. Похоже на Квартальчик Собачьих Драк3. Похоже на мультик: беготня с саблями по всей Руси, пожарчики, кулачные бои, праздники, веселые революции, несбыточные мечты о мире (какому зрителю мир интересен?) и кровавые диктаторы с широчайшими улыбками на лицах и в солдатских кальсонах.

Красота! Ранний пример коммунизма, равенства, братства!

И что же с того?

1

Кобылки – концевые завершения стропил, обычно выполняемые из отдельных дощечек или брусков. Обычно имеют фигурное оформление. (прим. ред.)

2

Рынок, базар. (устаревш.)

3

Ссылка на некоторую территорию в романе «Осень Патриарха» Г. Г. Маркеса.

А слона-то я приметилъ! или Фуй-Шуй. трилогия: RETRO EKTOF / ЧОКНУТЫЕ РУССКИЕ

Подняться наверх