Читать книгу Солнцепоклонница - Юлия Негина - Страница 4
Часть I.
К центру лабиринта
Узел 1.
The House with a Graveyard
ОглавлениеMary, Mary, quite contrary,
How does your garden grow?
With silver bells, and cockle shells,
And pretty maids all in a row.
(English nursery rhyme)
Уж и не вспомнить, как и почему я поселилась в этом доме. Все окна тут на север, и зимой комнаты такие сырые, промозглые, что не согреть ни камином, ни электрообогревателем, хоть костер разводи. Ветер так завывает под крышей, так гудит в вентиляционных трубах, что не отличишь от лязга дверных защелок и стонов местных привидений, а их здесь хватает. За домом – кладбище. Небольшое, на шесть могил.
Весной там буйно расцветает сирень, и я не могу удержаться от искушения вынести туда столик и пить чай по утрам. Весной тут больше жизни, чем в центре мегаполиса. Щедрое великолепие ошарашивает после полугода безжизненных сумерек, вымораживающих за ненадобностью способность осязать и обонять. И вот здесь, все вместе, одновременно – бело-розовые яблони, жемчужины ландышей, канделябры каштанов и, конечно, сирень – изысканное, ароматное подношение в награду за пережитую зиму. Каждый куст – гигантский букет, белый, сиреневый, лиловый, россыпь мелких, как рис, цветочков или крупные, породистые, тяжелые грозди. Преодолевая смущение и уколы совести, ломаешь ветки, воровски уносишь в дом, ставишь в воду и вдыхаешь, зажмурившись, каждый раз проходя мимо.
Здесь лежат художник, поэтесса, архитектор, кинорежиссер и пианист. Их замшелые надгробья – обитель юрких ящерок. Их тут десятки всех мастей, то прячутся в расщелине, то выползают погреться. Зарисовать бы, но их едва успеваешь сфотографировать. Мне не известно, чья шестая могила. Она самая старая, с камня почти полностью стерлась гравировка, и он так просел в землю, что его уже едва видно.
Тихим утром, когда пьешь чай, закусываешь булкой с медом, все тут кажется безмятежным. Но это лишь временная иллюзия, потому что мертвецы мои беспокойны. Я не знаю о них почти ничего, только то, что болтают соседи: всех бедолаг вырвало из жизни несчастье, без покаянья, не закончив дел, они покинули этот мир, но не до конца – бродят теперь по дому и кладбищу, неприкаянные, ищут успокоения. От этого жизнь здесь временами становится невыносимой, и, честно говоря, все меньше друзей продолжают навещать меня; раз или два будучи напуганы шорохом или стоном в ночи, они найдут потом кучу срочных дел, чтобы не приезжать: «Давай-ка ты к нам!» Разве станешь их за это винить! Я и сама не понимаю, почему не съеду из этого сомнительного местечка. Какое мне дело до чужих могил!
Художник умер совсем маленьким, еще мальчишкой. Говорят, он был веселым, кудрявым, убегал спозаранку играть в лес, в поле, там и сгинул. Заблудился, наверно, может в болоте утонул, мало ли здесь вокруг топей. Его даже не искали, а если искали, то быстро успокоились – пропал без вести и все тут. Говорят, его отец, пройдоха и ловелас, бросил их и подался в матросы, после чего мать сидела дни напролет, уставившись в горизонт, а в полнолуние гуляла по карнизу. Впрочем, этому нет подтверждений, только досужие домыслы. По сути, я ничего о нем не знаю, кроме того, что на дощечках, которые он раскрасил, до сих пор не потускнели краски, а сколько лет прошло! Лошади, цирковые гимнасты, кукольный театр. Не пойму, чем выполнено, кажется, теми же красками, что на полу и стенах в тех частях дома, куда не заглядывали мои маляры. Я нашла рисунки на чердаке, засмотрелась, отнесла себе в комнату, думала при случае съездить, оценить у антиквара. С тех пор и начался морок.
Сижу за письменным столом, погружена в дела, а в ухо голос: «А сегодня каштан расцвел. Розовато-кремовые свечки, а сердцевинки – желтые, как яйцо наших кур». Смотрю в окно: и правда – чудо! Этот каштан растет прямо посередине кладбища. Посадили дерево, видимо, в тот день, когда похоронили мальчишку, и оно по мере роста опрокинуло надгробную плиту, как будто пытаясь его освободить.
Обдумываю план презентации, а в ухо: «Тебе надо выучиться на флориста. Посадишь ирисы, туберозу, гортензию, лизантус, будешь составлять букеты. Знаешь, сколько прилетит бабочек!»
Так, малыш, стоп! Какой, к черту, лизантус, какие бабочки?! Я взрослый, серьезный человек, я работаю. Ты вообще в курсе, сколько стоит содержать этот дом?! Вот и отстань со своими глупостями!
И он умолкает на время, как будто напугался, мне даже стыдно как-то бывает. Бедная сиротка! Зимой он поправляет банты на елке. Я наряжу кое-как, а утром смотрю – все переделано: тут золотые шары, тут красные барабанчики, между ними, каскадами – бусы, и как красиво стало! Я слышу его смех, особенно в период цветения сада. Птицы поют с четырех утра, и лягушки надрываются в пруду, и этот хохот колокольчиком, как будто из-за куста сирени. Я даже подходила проверить, так было правдоподобно. Нет никого, конечно. Морок.
Поэтесса умерла в юности. Наряду с акварелями мальчишки на чердаке в старых секретерах пылилась тетрадка. Традиционно засушенная роза между страниц, старательным девичьим почерком – строфы о крыльях, мечтах, дороге… На обложке – бурые пятна. Мне рассказывали, что она слыла дурнушкой, но отличалась остроумием и была щедра на шутки. Однажды она влюбилась, что нередко случалось в ту пору с девицами ее возраста, и призналась в чувствах. Возлюбленный не только отверг ее, но и посмеялся, а отец отчитал за разврат, и она в отчаянии от стыда взяла ножницы и отрезала себе язык. Ее нашли утром за письменным столом, залитом кровью, которой она и захлебнулась.
Я видела ее только один раз, когда сама была влюблена до головокружения, и хотелось петь. Мы должны были утром лететь на море, у дверей стояли чемоданы, в отдельном пакете – соломенная шляпа с широченными полями. Среди ночи я услышала хрип. Сквозь сон подумала, что это он уже заехал за мной, и скрипит входная дверь. Проспала! Неужели мы опоздаем на самолет? Когда я открыла глаза, в дверях увидела ее. Бледная, тонкая, почти прозрачная фигура в белом викторианском платье. Необыкновенной длины черные волосы разбросаны по телу, как саван, лицо в слезах, рот искривился в беззвучном вопле, а вместо языка – черная дыра.
У меня спина похолодела, хотелось закричать, но я была не способна произвести ни звука, так же, как и отвести взгляд. Видение растаяло, стоило лучу света пробиться из-за колыхнувшейся занавески.
Утром я никуда не поехала. Позвонила, сказала, что планы поменялись, отключила телефон, интернет, накупила в местной лавке шоколада и смотрела три дня сериалы. Больше самоубийца не появлялась, и я даже как-то забыла о той страшной ночи. Дела, проекты, новые знакомства все разметали, развеяли; должно быть мне это просто приснилось, решила я в итоге. Но совсем недавно мертвая дева напомнила о себе. Все из-за птицы.
Недалеко, на утесе стоит маяк. Во время сезонных миграций птицы иногда принимают его за луну и разбиваются о прожектор. Сотни пернатых трупиков устилают побережье. Не знаю, какими судьбами, но одна птица умудрилась врезаться в мое окно, хотя оно ну никак не похоже на маяк. Я подобрала ее раньше кошки и принялась выхаживать. Как помешанная, ловила ей мух, собирала в саду червяков, меняла воду в блюдце. Однажды утром захожу к ней со свежей личинкой в пинцете, а в коробке никого нет. Сначала грешила на мурку: не запрыгнула ли она в окно, что, если оно было неплотно закрыто. Но я нигде не нашла ни перьев, ни костей. Неужели улетела, вот так, не попрощавшись? Я так привязалась к этой птице, что даже загрустила о ней и между делом начеркала пару строк о привязанности и разлуке на полях ежедневника, прямо под балансом доходов и расходов за квартал. Ночью мне почудился сдавленный крик и звук шагов в прихожей. Думала, приснилось, пошла на кухню выпить воды, а вдоль коридора – кровавые следы босых ног. Смотрю на стол – прямо на отчете лежит отрезанный язык в лужице запекшейся крови.
Утром в окно постучала птица. Посуетилась на подоконнике и упорхнула прежде, чем я успела рассмотреть, моя ли.
По сравнению со зловещей поэтессой, от которой кровь стынет, архитектора трудно и привидением-то назвать. Не призрак никакой, а так, добрый ангел. Он появляется только во время ремонта, и, скорее всего, это он шепчет на ухо и подбивает меня заказывать на Amazon все эти бесконечные книги по истории балконов, декорацию антревольтов, а потом я хватаюсь за голову: кто меня дернул спустить столько денег на подшивку номеров Architectural Digest за год!
Когда я въехала в дом, штукатурка здесь отслаивалась, паутина свисала простынями, полы прогнили, в мебели царствовали жучки. Два или три года маляры сменяли штукатуров, плотники делали замеры, мебельщики охали над антикварными буфетами, обсуждали лаки, пружины, текстиль. Дом постепенно прогрелся, запахло древесиной и свежей краской, а потом и выпечкой; зимними вечерами я устраивалась у камина и под треск огня продолжала изучать типы винтовых лестниц, рисунки паркетной кладки, состав ковров, значение орнаментов на итальянской керамике. Когда я разгибала спину и поднимала глаза, рядом со мной с карандашом за ухом сидел мужчина с бородой, седой от штукатурки. Встретившись со мной глазами, он улыбался, подмигивал, мол, отличное решение ты придумала для веранды, одобряю; и исчезал, оставив после себя клуб пыли, от которого я непременно начинала чихать.
– Нужно хорошенько вытрясти новые ковры на снегу. Завтра придет мальчик чистить двор, скажи, чтобы выбил как следует. Не хватало еще, чтобы началась аллергия.
Однажды летом в столовую заползла гадюка. Черно-коричневые чешуйки выкладывали на спине зловещий узор. Она лежала посреди комнаты, как потерянный шнурок с ботинка великана.
– Сделай к ней шаг, – услышала я сзади. Это был кинорежиссер. Указание, несмотря на его абсурдность, прозвучало очень убедительно, и я, как под гипнозом, шагнула вперед. Змея не шелохнулась.
– Еще. Еще шаг. И еще чуть-чуть. Стой!
Змея приподняла голову, напряглась и испытующе уставилась на меня.
– Дальше ни шагу! Это зона змеи. Она ее охраняет, – прозвучало сзади, – Так и с людьми. Они подпустят тебя к себе только на строго определенное расстояние, у каждого – свое, и ни на шаг ближе. Задача режиссера – суметь войти в зону змеи, только тогда ты сможешь показать интересную историю.
Эээ, гадюка в моем доме – это перебор! – решила я, когда здравый смысл вернулся. Я сдернула со стола скатерть, набросила на тварь и со всей силы принялась колотить сверху сковородкой. Когда я решилась заглянуть под ткань, ожидая увидеть там кровавую отбивную, змеи не было. То ли ей удалось ускользнуть, то ли мне все от начала до конца привиделось. Однако голос возвращался снова и снова, заставляя меня всматриваться в туман над заливом, цвет носков человека, уходящего навсегда, муху, застрявшую в разбитой кнопке лифта, как в капле янтаря. «Запоминай мелочи, детали, цвета и формы; именно они передадут и чувства, и события, и избавят тебя от заботы называть их напрямую», – умничал кинорежиссер мне над ухом дни напролет, и я отслеживала все новинки, зарекомендовавшие себя в Каннах, не пропускала ни одного фестиваля короткометражек.
В одной из комнат, самой дальней и неухоженной, стояло раздолбанное пианино. Даже не стояло, что подразумевает какую-то самостоятельность, а, точнее сказать, громоздилось наряду c сундуками, разбитыми люстрами, скелетами винтажных кресел без обивки. Когда-то, безусловно, оно было шикарным, и я давно отвезла бы его в антикварную лавку, если бы не отсутствие нескольких клавиш в самом центре. Так выглядела бы инфографика частоты звучания нот в репертуаре владельца. Какие это были ноты, мне все равно не определить с моим музыкальным слухом. Инструмент я не выбрасывала, как и большую часть хлама в доме, и он продолжал служить прибежищем пауков.
Последнюю зиму я пережила с трудом. К весне во мне теплилось не больше жизни, чем в бесприютных духах, что слонялись по дому. Безусловно, кое-что от меня осталось, но даже динозавры не исчезли бесследно, их кости, подпертые металлическими штырями, красуются в музее естественных наук. Траектория моего маршрута представляла зигзаг: кровать – ванная – кухня. Когда звонили коллеги или знакомые, они бормотали что-то про солнце, молодую листву и птиц, но это звучало как далекое эхо. От всего вышеперечисленного я настойчиво отгораживалась плотной занавеской, виртуальной реальностью кинематографа и в итоге свела дни и ночи в монотонную мрачную бесконечность. Постепенно я перестала утруждать себя тем, чтобы перебраться на кровать, отрубалась прямо за компьютером, на котором смотрела фильм, и к утру на лбу или щеке отпечатывалась клавиатура.
Я пыталась представить свое будущее, но оно выглядело как блеклые пятна на стекле в дождливый день – суета и скука. Иногда казалось, что, потеряв надежду, я наконец стала свободной от изматывающих страстей, которые обречена была разжигать и тушить, разжигать и тушить долгие годы. Свобода представляла собой бескрайнее поле, глазу не за что зацепиться, горизонт утопает в тумане. Нет ни обязательств, ни предпочтений, любая возможность одинаково допустима и одинаково не вызывает ни восторга, ни сопротивления. Куда ни глянь – везде монохромная равнина, наполненная тоской по человеку, которым я не стала.
Однажды посреди ночи я услышала музыку. Сначала она была частью сна, но потом прогнала его и подняла меня из постели, и я, не обуваясь, пошла на звук. Он вел в ту отдаленную гостиную, где жило пианино. Что за мелодия? А ведь она мне знакома. Gnossienne Эрика Сати! Gnossienne – от греческого gnosis – знание. Первая, вторая, за ней третья, не спеша, одну за другой, как будто в его распоряжении целая вечность, на пианино без клавиш Гноссиены играл юноша. Тонкий, высокий, невесомый, бесстрастный. Словно выточенные из белого мрамора тонкие губы, заостренный нос, идеальная линия бровей. Его вызывающую худобу прячет под собой свободная клетчатая рубашка и широкие брюки. Из-под коротких рукавов торчат убийственно тонкие бледные руки, как куски арматуры; они пронзают мое воображение, и оно кровоточит фантазиями о его ребрах, доступных для пересчета, выпирающих лопатках, впалом животе, склонной мгновенно покрываться мурашками коже, сквозь которую просвечивают голубые венки. У него длинные, ровные пальцы, из-под них льется музыка, ни на какую другую не похожая, странная, задумчивая, будто настойчиво напоминающая о чем-то, что я знала когда-то, но забыла, заблудилась, потеряла.
Он замечает меня, и его полупрозрачная кожа меняет оттенок. Взгляд, почти осязаемый, теплый, как разогретое на солнцепеке молоко с медом, течет на меня из внимательных, улыбающихся глаз. Я чувствую прикосновение теплой руки к своему затылку, от чего меня накрывает волна восторга, я ощущаю, как греется ледяной каменный пол под босыми ногами.
Сквозь жалюзи проступает утро, лает собака, хлопает дверь, шумит душ – бледнеет, отдаляется, необратимо растворяется в свете нового дня музыкант. Постой! Не исчезай! Сжимаю веки, тасую в памяти, как карточную колоду, картинки: живое фортепиано, летающие над клавишами белые пальцы, долгий, внимательный взгляд зеленых глаз. Прикасаюсь к нежной ладони, что все еще лежит на моем затылке – замкнуть электрическую цепь счастья. Нет тока! Безжалостным розовым светом обжигает дом возвратившееся солнце. Выбегаю во двор. Сад и кладбище захлебнулись в тумане. Один, два – провожу рукой по влажному мху надгробий, три, четыре, пять – камень, дерево, мрамор. Приседаю у шестого камня, разгребаю нападавшие листья и ветки, протираю мокрой травой, нащупываю буквы, читаю подушечками пальцев, как алфавит Брайля, и, наконец, впервые за тысячу прожитых здесь лет, понимаю, чья… это… могила…
DEAD WOMAN’S DIARY
26.02.
Сколько часов своей в жизни я могу продать? От этого зависит, сколько счетов мне удастся оплатить. Сегодня американцы купили двадцать за прекрасную сумму, которую я завтра пойду получать через Western Union. С американцами я занималась бы хоть до полуночи, до полного изнеможения и полуобморочного состояния. Благодаря курсу доллара, это самый выгодный проект.
– А что, это ваша работа – вот так преподавать онлайн? – утром с экрана на меня смотрело симпатичное лицо шестнадцатилетнего пацана в огромной золотой шапке волос. Электроник из советского фильма!
– Да, моя работа.
– Так это ж тупо!
– Почему же «тупо»?
– Ну, таких же, как я, мало. А что вы в остальное время делаете?
Электроника усыновляли американцы и, чтобы преодолеть языковой барьер, оплатили ему курс английского.
– Чем ты хочешь заниматься после школы, Паша? У тебя уже есть идеи о будущем? – я делала шаги к сближению.
– Это мое дело, и об этом не надо вам знать.
Сэнди, будущая приемная мама, договаривается со мной о расписании, выглядит немного испуганной. Они сейчас в Киеве, в процессе оформления документов.
– А тупо они разговаривают, да? – комментирует Электроник английскую речь приемной мамы.
– Почему «тупо»?
– Ну, быстро так, слова не проговаривают. Мамку я еще как-то могу понимать, а батьку вообще никак.
– Ему очень нравятся Ваши уроки, – Сэнди лучезарно улыбается, оплачивает блок занятий.
– «Spider» – це буде «паук», да? У нас тут богато спадеров. Шо це «postman»? А! – почтальон! Так бы и сказали. Они каже: «art and design»? – шо це «art and design»? А! Це малеванье! А я уже был в Америке три раза. Нормально. Раньше я в другой семье жил. Так там у батьки имя такое было: Билл. Мы его звали Билл-дебил. И его жене это так понравилось, что она тоже его все лето звала Билл-дебил, Билл-дебил. Прикиньте, да! Мы только, когда уезжали в августе, признались ей, что это означает. Це ноутбуки у них тупые! Как можно было придумать такой ноутбук – эппл! Во дают!
С каждым следующим занятием Электроник нравится мне все больше: замечательный мальчишка, энергичный, смешной, добрый.
– Поверить не могу, что отменяю уроки, – пишет Сэнди в скайпе, – но Паша не сможет быть сегодня онлайн. Мы надеемся продолжить на следующей неделе.
– Да, конечно. Может быть, вам неудобно время? Мы передвинем.
– Нет, дело совсем не в расписании. И уроки прекрасные. Тут все серьезнее. У Паши никогда не было родителей, и для него это очень трудно – строить отношения. К сожалению, не все гладко… Но мы надеемся продолжить на следующей неделе, когда все придет в норму. Мой муж сломал ключицу, и он сейчас в больнице. Он выздоравливает, думаю, все будет хорошо.
– О, жаль это слышать. Скорейшего выздоровления. Буду ждать информации. До связи!
DEAD WOMAN’S DIARY
НЮАНСЫ ВОСПРИЯТИЯ
– Ты у себя живешь или опять с родителями? – спрашиваю у подруги, проверяю соотношение депрессия/адаптация на данный момент. Она делит диск пиццы Primavera на ровные сектора, вздыхает:
– С родителями. Одной скучно.
– Как мама? Еще работает учителем химии в лицее?
– Нет, она уже на пенсии. Вот руку сломала. Поскользнулась. Ходила с гипсом шесть недель, потом ей что-то опять исправляли, операцию делали, и еще надо ходить шесть недель с гипсом.
– О, сочувствую. Пусть выздоравливает побыстрее. А какая рука?
– Хм, а это хороший вопрос. Кажется, правая. А может быть, левая… Я не помню…
Невнимательность – бич человечества. Мы смотрим на мир и не видим его. Я читала о старообрядцах, неспособных разглядеть европейскую живопись: где голова, где ноги и что это вообще такое. Они крутят репродукцию Мадонны в руках, не понимают, где верх, где низ. Поколениями живя в лесах в отрыве от цивилизации, они не развили способность воспринимать плоское графическое изображение, нарисованное оказывается в их слепой зоне. Узнавать – дело привычки. Знать и видеть – взаимоисключающие состояния.
Я в очередной раз убеждаюсь, что и мое восприятие реальности имеет феноменальное искажение и ограниченность. Недавно звонили с «Авито» по поводу настольной игры, которую я решила продать. Я условилась о встрече. Но в назначенный час не смогла отыскать игру, хотя пересмотрела все уголки в доме. Через несколько недель игра была обнаружена – она лежала на открытой полке в моей комнате прямо перед глазами. Я смотрела на нее каждый день и не видела.
Это полбеды. В понедельник я поняла, что у Артема нет и никогда не было пирсинга в носу. Ни единого колечка! Я была уверена, что у него пирсинг в носу на все сто, и только на третьем уроке увидела, что у него по два колечка в обоих ушах. Он сидел слева от меня на первом занятии, и у меня по какому-то закону кривых зеркал сложилось впечатление, что кольца – в носу. Я пребывала в заблуждении во время следующей встречи, когда созерцала его в анфас. Мои глаза открылись только на третий сказочно-магический раз.
Если в конце курса я пойму, что в группе три девчонки и один парень, а не наоборот, как мне показалось в начале, удивляться уже не придется – я закалена.
DEAD WOMAN’S DIARY
ПОСЛЕДНИЙ ДЕНЬ ЗИМЫ
Я живу, стиснув зубы, застыв, подвергнувшись пластификации, и словно не имею права расслабиться, а даже если захочу, то утратила способность. Наверно, она лежит где-то глубоко, под слоями льда и камня, моя неспешность и мягкость, но снаружи голос резок, высказывания быстры, жесты четки и напряжены. Наверно, где-то в недрах звучит моя приглушенная песня, поет мое «хочу», но либо я оглохла, либо песнь немая. Только ледяное «надо» звенит в ушах, и тело вытягивается согласно его команде, равняется на выживание, марширует. Я похоронила в себе женщину, и никого не позвала на ее поминки.
Я читаю книгу «Исцеление травмы». На антилопу нападает тигр. Если удар неизбежен и антилопа понимает, что убежать она уже не может, у нее наступает состояние иммобилизации, она теряет чувствительность и как будто бы умирает, и это одна из защитных реакций организма, наряду с выбросом адреналина для борьбы или бегства, третий способ поведения, столько же естественный, как и первые два. Если тигр ее съест, она уже не почувствует боли, если он примет ее за падаль, может уйти, и потом антилопа встанет, встряхнется (тряска, по мнению автора, очень здесь важна) и убежит, а потом продолжит жить как ни в чем не бывало, без травмы. Этот механизм есть у большинства организмов, в том числе у людей, им управляет рептильный мозг, и он никак не контролируется неокортексом. То есть, если соответствующий древний отдел мозга посчитал, что была угроза жизни, он сработает автоматически, включив соответствующие инстинкты (например, замереть, как в случае с антилопой). Это может произойти и в тех случаях, когда лобные доли подают сигнал, что риска для жизни нет. Например, ты соглашаешься на операцию, ты знаешь, что все хорошо, но для твоего рептильного мозга тебя разрезали, твоему телу нанесены травмы, плохо совместимые с жизнью, и он сработает в ответ на этот стимул соответствующей реакцией.
Именно поэтому не стоит винить себя за недостаток ума, мудрости или силы воли в плане управления какими-то аспектами своего поведения. Только сейчас я это поняла, когда прочитала биологическое объяснение. Метафизического мне было недостаточно, оно было неубедительным.
Это еще раз подтверждает мое убеждение в том, что люди по сравнению с животными имеют крайне неустойчивую, не самодостаточную нервную систему, неспособную к саморегулированию. Потому что (по книге) животные всегда выходят из состояния иммобилизации (если их не съедают), а люди по причине другого устройства головного мозга – не всегда, они могут оставаться травмированными много лет.