Читать книгу Свистун Холопьев. Нет - Юрий Анатольевич Никитин - Страница 5

Глава четвертая

Оглавление

К вечеру напряжение, возникшее было в отношениях между Петром Евграфьевичем и Фелицией, спало. Петр Евграфьевич всегда после умственной работы за письменным столом как-то размякал, будто воспоминания были для него снадобьем, в чьей инструкции, в разделе о побочном эффекте значилось: «Возможно легкое головокружение и раскоординированность в членах». Отмечалось, впрочем, и нечто, не помеченное в инструкции: повышенная сочувственность к другим и критичность к самому себе. Фелиция после происшествия глаз не поднимала, а когда поднимала, то смотрела в сторону, вверх, куда угодно, только не на Петра Евграфьевича, который в свою очередь тоже старался взгляда нигде не задерживать, в особенности если на пути последнего возникала фигура сожительницы, еще более суетливой, чем прежде. Встав из-за стола и проведя привычно по губам мизинцем, что служило знаком умиротворения, Петр Евграфьевич сказал теребившей поясок от фартука Фелиции: «А пирог холодный тоже ничего, съедобный. Даже, может, и лучше, когда холодный. Ты теперь его остужай. Горячий, он на желудок тяжело ложится, сны плохие нагоняет. Я тебе еще давно об этом сказать хотел да все забывал. А теперь вот вспомнил и говорю. Тебе не трудно будет его остужать?» Фелицию от этого теплого тона так разморило, что она какое-то время еще помолчала, не подняв глаз, затуманенных легкими слезами, и лишь потом, когда Петр Евграфьевич уже нервно кашлянул, заждавшись ответа, произнесла скороговоркой: «Та какие же там труды, Петр Евграфьевич? Он и сам остынет. Чего его специально остужать? Его на подоконник поставить, а он и сам остынет». – «Ну, да…» – сказал Петр Евграфьевич и, не обнаружив поблизости других слов, побрел, почему-то прихрамывая, к себе в кабинет. Не было теперь для него лучшего места в мире, чем эта комната, похожая на приютливый карман габардинового пиджака, пошитого из отреза, который подарил ему однажды беспричинно товарищ Ивс. Собственно, мир как таковой мало заботил теперь его. Всякий раз, покидая дом, он уже на полдороге ощущал вдруг какую-то тревожную тоску, за которой стояла не боязнь возможной беды или приключений, а досада на жизненный распорядок, принуждавший почитать условности. Тут он не лукавил, хотя объяви он общественности такие свои резоны, общественность бы ухмыльнулась: поди ж ты, досадливый какой, ему охи-вздохи, ему приветы и ласку, а он, видите ли, в тоске и тревоге. И все же дело обстояло так, как объявлял он. Мир за порогом дома казался ему давно уже чужим и полным неприятностей. Иногда за трехчасовую прогулку по городу, в котором он родился и прожил едва ли не половину отмеренного ему Богом срока, он не мог встретить ни одного знакомого лица; молодые спешили, порой задевая его, как шкаф или стул, принося ему тем самым унизительную боль и синяки; пожилым он был интересен: его разглядывали на манер музейного экспоната, замерев перед ним с прищуренными глазами, в которых он, артритный старик, должен был по прихоти соглядатаев превратиться в добра молодца из послевоенной кинохроники. Тогда его часто показывали, и он поначалу украдкой ходил в «Ударник», нахлобучив на лоб шляпу и приподняв воротник китайского макинтоша. Однажды эти предосторожности не помогли, его узнали на входе, и ему пришлось исполнить перед сеансом, на который он уже не пошел, малоизвестное публике сочинение немецкого средневековика Энгелберта Хампердинка, а также дать сорок семь автографов – преимущественно на билетах. Позднее с Фрейлисом Ивановичем у них вышел даже спор: Фрейлис Иванович при товарище Ивсе, которому Холопьев доложился не без удовольствия, позволил себе усомниться в точности подсчета и дал свою цифру, в полтора раза меньшую, говоря при том столь авторитетно, будто сам и считал. Этот тон более всего и огорчил Петра Евграфьевича. «Что-то я вас там, среди любителей автографов, не заметил, Фрейлис Иванович, – сказал он, глядя п р и я т н о на товарища Ивса. – Прятались вы, что ли, там где?» Товарищ Ивс, дотоле с ухмылкой теребивший бороду, которую начал отпускать еще во время гриппа, переросшего в бронхит, при этих словах бороду свою отпустил на волю и, буркнув что-то вроде «интересно…», перевел взгляд на Фрейлиса Ивановича. Петр Евграфьевич тоже проследовал тем же путем и тотчас обнаружил перемену в лице Фрейлиса Ивановича. Это было какое-то странное, неприятно странное лицо. Лишенное тонких, благородных линий золотой оправы, перекочевавшей с носа в правую руку, лицо Фрейлиса Ивановича с мелкими, воспаленными глазами напоминало маску, при помощи которой можно было бы пугать людей на новогоднем карнавале. И вместе с тем в этом облике проглядывалась беззащитность слепца и ребенка. Пожилого ребенка, непроизвольно отметил для себя Холопьев и, не успев еще подивиться как следует вопиющей неправильности образа, услышал Фрейлиса Ивановича, говорившего тихо и медленно, не размыкая губ: „Я, Петр Евграфьевич, не прячусь. Сделайте себе об этом заметку на будущее. Это от меня прячутся те, у кого совесть нечиста. И еще. Люди, которые у меня работают, считать умеют. Во всяком случае, им не составит труда отличить сорок семь от тридцати четырех. Не надо их оскорблять. А то, что вы ошиблись в оценке количества страждущих получить ваш автограф, объясняется просто: заниматься двумя делами одновременно – и писать, и считать – дано не всем, далеко не всем, Петр Евграфьевич“. Он хотел, кажется, еще что-то сказать, но передумал и остановился. Причиной тому были, скорее всего, очки, которые, как он заметил, находились в ненадлежащем месте. Он их неторопливо возвел на нос, попутно скользнув пальцами по взъерошенным бровям, -и наконец улыбнулся. Ну, может быть…» – сказал Холопьев, чувствуя, как жаром пышет лицо, кажется даже прибавившее в размере. Он с надеждой ждал, что вот теперь заговорит и товарищ Ивс, и заговорит непременно в его пользу, потому что если он, Холопьев, и уступил Фрейлису Ивановичу, то из вежливого почтения к возрасту и общественному положению, а не из признания ошибочности своего подсчета. До сорока семи всяк считать умеет, а

те, кто насчитали тридцать четыре, могли и отвлечься на красивых женщин, коих было немало в фойе. Ему еще директор кинотеатра… «Свидетель вам нужен, Петр Евграфьевич, – промолвил долгожданно товарищ Ивс, гоняя по столу пустую пачку из-под папирос, на пользование которыми врачами был наложен строжайший запрет. – Такой живой, здоровый свидетель. Желательно бы даже, чтоб и румяный, потому что румяным всегда больше веры». -«Есть такой свидетель, – обрадованно поддакнул Холопьев. – Живой, здоровый, с приятным цветом лица. Это директор кинотеатра. Его зовут Мартын Игнатич. Он сам мне сказал, что трех, мол, человек до полсотни не хватило. Стало быть, тоже считал. Пошлите за ним, Фрейлис Иванович. Он подтвердит, то есть засвидетельствует. Тут дело не в количестве людей, а в принципе». Говоря это, Холопьев ощущал внутри себя приятную дрожь, знакомую более всего рыболову в предвкушении крупной добычи. Исполнявший по случаю таковую роль Фрейлис Иванович вел себя соразмерно статусу: ходил кругами вокруг стола, не выказывая намерения противиться фортуне, но Холопьев, проведший детство на реке, знал, сколь коварны бывают рыбы, казалось бы сдавшиеся уже на милость победителя. Фрейлис Иванович был похож, пожалуй, на судака, который, вызнав слабину, разом мощным рывком уходил от плена. Дело, стало быть, упиралось в слабину, а ее, по мнению Петра Евгрвфьевича, уже доставшего сачок, не было. Фрейлис Иванович меж тем, устав от походов, с одышкой опустился на стул, стоявший чуть поодаль от стола, и сказал, сцепив руки за головой: «Как причудливо, однако, устроена наша жизнь… Вот вы, Петр Евграфьевич, попросили меня сейчас послать за Мартыном Игнатичем, а я, хоть вы отцом родным меня теперь нареките и в ноги упадите, просьбу вашу выполнить не смогу. Не проживает более Мартын Игнатич на нашей грешной земле. Я бы и знать об этом ничего не знал, да вот с утра раннего прямо и доложили: мол, Мартын Игнатич, директор кинотеатра, в котором давеча Петр Евграфьевич выступал, кино посмотрел и помер. Я еще хотел вас побеспокоить одним вопросиком: вы ничего такого не заметили, когда в темноте с ним сидели? А то по всем статьям выходит, что живым его последним вы и видели. Но к чему теперь вас вопросиками булгачить? Так что я их все снимаю, а вам выражаю сочувствие по поводу безвременной кончины Мартына Игнатича». – «Да я собственно его и не знал, – ошарашенно проговорил Холопьев. – Это он меня разоблачил, потом представился и выступить попросил…» – «А разоблачил он вас, извините, в связи с чем?» – не дав Холопьеву опомниться, бегло спросил Фрейлис Иванович, поменяв позу, в результате чего она стала более мобильной. «Да ни с чем! – выкрикнул в сердцах Петр Евграфьевич, ощутив, как, огибая лопатки, побежали вниз, к похолодевшей пояснице, две щекотные струйки. – Я шляпу на глаза надвинул и воротник у плаща поднял, чтоб меня не узнали. А с сеанса я вообще ушел». – «Помилуйте, Петр Евграфьевич, а для чего же вы тогда туда приходили?» – спросил, в нетерпении подавшись вперед, Фрейлис Иванович. «А вот не скажу!» -неожиданно для самого себя озорно вдруг ответил Холопьев и заговорщицки подмигнул товарищу Ивсу, который после того, как бросил курить, стал еще задумчивей. Теперь же, вовлеченный игривой гримасой в чужой разговор, товарищ Ивс почел невежливым и далее отмалчиваться. «Легкомыслие, дорогой Петр Евграфьевич, -издалека начал он, – украшает женщин. Мужчинам же от него одни убытки. Вы думаете, Фрейлиса Ивановича устроит ваш ответ? Он вот сейчас обидится на вас и повестку вам выпишет на вечернее время – у него повестки всегда при себе, я знаю. Все с работы домой пойдут к жене, к каше, к тапочкам, а вы – прямиком к следователю- дурынде. Тут уж Фрейлис Иванович вам по старой дружбе и личной симпатии самого остолопистого дознавателя подсудобит. Станете вы ему до утра показания свои сбивчивые переписывать, а как солнечный зайчик запрыгает по столу с привинченными к полу ножками, так следователь-дебил вообще последнего ума лишится – не любит он солнечных зайчиков, и все тут! Как начнет ногами топать и показания на мелкие кусочки рвать, как заорет в трясучке: «Зачем, мать твою, в кино ходил?!», так сразу все вспомните». Начав натужно, будто каждое слово ему приходилось из себя выковыривать, товарищ Ивс к середине повествования вполне освоился с речью, а в конце вещал уже торжественно и громогласно. Громогласие его, впрочем, было условным – просто на фоне традиционно тихого звучания громкости несколько прибавилось. Холопьеву же показалось даже, что товарищ Ивс прямо- таки кричит – пусть в образе другого человека, но кричит. Этого он никак не ожидал. Этого никак нельзя было допускать. Чувствуя, как новые ручьи потекли с верховьев плеч, он начал исправлять положение. «Я ведь потому так ответил Фрейлису Ивановичу, что хотел в шутейное русло разговор перевести, – пояснил Холопьев товарищу Ивсу, -а коли по форме ответить требуется, то я отвечу. – Тут он полез в карман, достал аккуратно сложенный носовой платок, промокнул им лоб, затем откашлялся и, поднявшись со стула, продолжил говорить, глядя теперь не на товарища Ивса, а куда-то в угол, где доживала свой век старая качалка, покрытая пледом. – В кинотеатр, Фрейлис Иванович, я пришел с целью просмотра киножурнала, в котором в числе прочего содержалось и мое выступление на смотре- конкурсе, вам известном, а также и запись разговора со мной. Больше по существу вопроса мне добавить нечего». Завершив речь, он сел и, как мусульманин четки, принялся тревожить платок, потерявший уже былую форму. Впечатление, произведенное речью на присутствовавших, разнилось – и весьма. Если товарищ Ивс продолжал сидеть с тем же неизменным сочувственно-отсутствующим выражением лица, то Фрейлис Иванович, быстро поднявшись, снова заходил кругами вокруг стола. По нетерпеливой задумчивости, с которой он это делал, было ясно, что им готовился отклик на вы-ступление Холопьева, и отклик этот своевременно поступил – на третьей всего лишь «кругосветке». Продолжая прогулку таким образом, что на всякий шаг приходилось по слову, Фрейлис Иванович говорил: «Я у вас, Петр Евграфьевич, прощения поначалу попросить бы хотел за вторжение в область в некотором смысле интимную, но так как мы люди не чужие, я было и подумал… Собственно, сейчас совсем не в этом дело – зачем вы в кино вечером пошли… это ваше, личное, тут я еще раз извиняюсь, но коли ответили по форме, то честь и хвала вам за это». Где-то на первой паузе Фрейлис Иванович сбился с шага и дальше понес ахинею, не имея возможности соотносить движение с мыслью. Помолчав, он огляделся и затем направился в угол, к креслу-качалке. «Мда… – сказал он, усевшись в нее осторожно и пытаясь сохранить равновесие. – Я же приказал Шимпанзину отвезти ее на склад, а она все здесь стоит. Интересно…» – «Сойди-ка с нее, Фрейлис Иванович, не расшатывай ее своим кабаньим весом, – сказал товарищ Ивс, сопровождая слова жестами. – А твоего Шимпанзина я откомандировал куда следует. Ты, кажется, там что-то говорил да не договорил – так договаривай, а то мы с Петром Евграфьевичем томимся в неведении». Фрейлис Иванович сошел с кресла так же осторожно, как и пришел в него. Реплика товарища Ивса, казалось, его не смутила; он только неприязненно глянул на кресло и вернулся к стулу. «Однажды мы взяли одного пастуха на Южной границе, в Азербайджане, – продолжил он все в той же неспешной манере, задавая теперь темп не шагом, а размеренным покачиванием правой ноги, оседлавшей левую. – Между нами говоря, у нас на него ничего не было, кроме наблюдений его одноаульца. Этот одноаулец сообщил по инстанции, что пастух, назовем его Галиев, каждый вечер в одно и то же время стоит на берегу небольшой речки и смотрит в сторону сопредельного государства. Если бы пастух был обыкновенным человеком с двумя глазами, то сам факт смотрения подозрения бы не вызвал. Но пастух был одноглаз, и мы напряглись. Галиев, у которого, помимо глаза, не хватало еще двадцати восьми зубов и трех пальцев на правой руке, на первых порах, конечно, все отрицал – мы поняли это из его мимики и жестов, так как по-русски он не говорил, а по-азербайджански его невозможно было понять, хотя мы привлекли к делу двух профессоров и одного академика. Перед нами было два пути: либо отпустить его, либо запастись терпением и продолжить работу с ним. Мы выбрали второй путь и не прогадали: Галиев в конце концов начал давать показания. Выяснилось, что он был агентом «Интеллидженс сервис», а на территорию Азербайджана англичане забросили его через Иран». Он еще, видно, что-то собирался сказать, но, пока спешивал правую ногу с левой и менял их местами, молчал, и этого было достаточно, чтобы товарищ Ивс и Холопьев тоже вы-сказались. Товарищ Ивс сказал коротко и емко: «Вот ведь что бывает…», глядя зачарованно на то, как ловко манипулирует своими короткими ногами Фрейлис Иванович. Холопьева же доклад Фрейлиса Ивановича ошарашил и сбил с толку. И при всем при том породил массу вопросов, пугавших его даже более ответов. С одной стороны, непонятно было, зачем Фрейлис Иванович вообще рассказал о пастухе Галиеве и, уж коль на то пошло, какая связь была между историей с кинотеатром и поимкой шпиона. С другой стороны, непроясненной осталась сама процедура признания. Однако поинтересовался Петр Евграфьевич совсем иным. «И где ж теперь этот оборотень?»

– спросил он заинтересованно. «Умер», – с позевотой ответил Фрейлис Иванович, косясь на плед. – Ему было восемьдесят три года, когда его арестовали. Тюрьма, конечно, подкосила его здоровье. Он признался и умер. Так часто бывает с упертыми людьми. И в этом смысле, Петр Евграфьевич, очень приятно сознавать, что вы к числу таковых не относитесь. Вот сами, без понуждения все и рассказали нам об истинных причинах своего культпохода. Это хорошо. Это здорово». Холопьев вновь зарделся: похвала Фрейлиса Ивановича многого стоила. Он даже собрался поблагодарить Фрейлиса Ивановича, однако в тот момент, когда рот Холопьева раскрылся, вместо него заговорил товарищ Ивс. «А я вот, Фрейлис Иванович, ничего не знал про этого твоего пастуха-шпиона, – сказал он, обнюхивая пустую пачку. – По-моему, это все липа. С таким набором достоинств много бы он нашпионил для англичан… Значит, стоял старик на берегу речки, смотрел одним глазом на природу, радовался последним дням долгой и трудной жизни, ждал, когда барашки травки наедятся, а вы ему, значит, статью расстрельную и позорную для труженика припаяли! Кто вел дело?» – «Шимпанзин», – ответил четко Фрейлис Иванович, одним движением поднявшись, а другим подтянув брюки, расслабившиеся от вольготного сиденья. «Ко мне его немедленно», – приказал товарищ Ивс, засовывая нос в коробку, отчего голос его зазвучал объемней и глуше. – «Никак невозможно», – печально склонив голову, сообщил Фрейлис Иванович, задав такой темп будущему диалогу между ним и товарищем Ивсом, что Холопьев едва поспевал вертеть головой. «Отчего же невозможно?» – спросил любезно товарищ Ивс. «По причине, зафиксированной в акте о смерти гражданина Шимпанзина, последовавшей от общефизического недомогания», – веселее, чем прежде, объявил Фрейлис Иванович. «Так я ж его третьего дня своими глазами видел, – сказал возмущенно товарищ Ивс. – Он был такой полный и жизнерадостный». – «Так здоровый человек разве может быть полным и жизнерадостным?» – подхватил Фрейлис Иванович. – Вот его полным и жизнерадостным и схоронили». – «Как схоронили? Когда схоронили?» – швырнув на пол пачку, вскричал товарищ Ивс. «А вчера и схоронили, – охотно пояснил Фрейлис Иванович. – Аккурат на третий день после того, как вы его видели полным и жизнерадостным, то есть накануне кончины. Вы его откомандировали, а он пришел к себе и помер. Мы решили с вас показаний не снимать, потому что он и так на ладан дышал». – «Очень вам признателен за это, Фрейлис Иванович, – прижав руку к сердцу, сказал товарищ Ивс. – И еще больше буду признателен, если вы познакомите меня с теми, кто скрывается за этим таинственным местоимением «мы». Не смею вас дольше задерживать. И последняя к вам просьба: постарайтесь все-таки между задержанием стовосьмидесятилетних шпионов и похоронами своих жизнерадостных сотрудников подыскать квартиру для Петра Евграфьевича, а то слишком частое и плотное общение с нами может пагубно сказаться на его творчестве». Холопьев вздрогнул при упоминании своего имени. Он так как-то растворился в беседе между товарищем Ивсом и Фрейлисом Ивановичем, что забыл о себе. Беседа эта увлекла его не какой-то особой затейливостью, а напротив-удивительной доступностью. И главенствовала здесь более интонация, недомолвка, пауза. Без всего этого сама по себе беседа выглядела бы по-домашнему обыденно, что было скорее достоинством, чем недостатком. Простота и искренность, предлагаемые ему в общении Фрейлисом Ивановичем и в особенности товарищем Ивсом, давали душе столько тепла и покоя, что хотелось в благодарность расплакаться светло и счастливо. Он был уверен, что товарищ Ивс и Фрейлис Иванович поняли бы его правильно. Шла уже двадцать вторая неделя пребывания Петра Евграфьевича в гостях у товарища Ивса. Избушка, в которую они приехали с товарищем Ивсом после заключительного концерта, оказалась, по выражению артиллеристов, ложной целью, потемкинским строением, камуфляжем. Предназначение ее заключалось в том, что она охраняла от дождя и стороннего взгляда шахту лифта, который в считанные секунды достигал жилых помещений. Ловец мух, очутившись в лифте, тут же начал привскакивать и хватать воздух руками, угрожающе при том мыча. Товарищ Ивс хотел было дать ему подзатыльник, но, наткнувшись на удивленный взгляд Петра Евграфьевича, передумал и со вздохом погладил мальца по стриженой голове. Холопьев же удивлен был вовсе не намерением товарища Ивса, хотя и заметил, как стартовала его рука в сторону бестолковца. Для него все, что с ним происходило, напоминало восхитительный сон, один из тех снов, которые всегда заканчивались на полуслове или полужесте. Все здесь было символично: и товарищ Ивс, и лифт, уносивший их в подземелье, и неприятный мальчик, которого следовало бы пожалеть по его убожеству, но делать это почему-то не хотелось. А ведь не товарищ Ивс с лифтом, но именно глухонемой мальчик был ключом к разгадке сна. Петр Евграфьевич, выйдя из лифта следом за товарищем Ивсом, крепко взял паренька за руку и так предстал перед жилищем товарища Ивса. В следующую же секунду что-то липкое и противное медленно поползло по ладони Холопьева, он попытался отдернуть руку, но мальчик не по-детски крепко держал его и зло исподлобья смотрел тщетные попытки Петра Евграфьевича высвободиться. «Ну, вот мы и пришли», – сказал товарищ Ивс и обернулся. Мальчик тотчас отпустил Петра Евграфьевича, который, не успев с облегчением вздохнуть, вновь почувствовал мелкое движение в низовье левой ладони, направленное в сторону безымянного пальца. «Что-то не так, Петр Евграфьевич?» – участливо осведомился товарищ Ивс. «Руки бы помыть…» – обозначив на лице виноватую улыбку, ответил Холопьев. Малыш хмыкнул и покачал головой, как будто понял, что сказал Петр Евграфьевич… Подземное жилище товарища Ивса хотя и нравилось Холопьеву своей функциональностью и скромностью убранства (отсутствие ковров, единообразная мебель из дуба, небогатые рожковые светильники), однако успокоения душе не приносило. То есть это успокоение не приходило даже в спальне, оснащенной помимо кровати, заправленной по-армейски тщательно (при позднем рассматривании пододеяльника Холопьев обнаружил аккуратнейшую латку), еще и платяным шкафом с тумбочкой. В первый же день, вернее в ночь, Петр Евграфьевич, лежавший с открытыми глазами и при свете в ужасающей тишине, вдруг понял, чего недостает уютному жилищу товарища Ивса. Окон, сказал он себе, здесь не хватает окон. Простых, глупых окон с залапанными стеклами, которые сколько не три, все одно, ни до чего хорошего не дотрешь. Окон, из которых видна мостовая с трамвайной колеей посредине, парикмахерской и баней на противоположной стороне, с вереницей теней, стоящих в очереди на помывку и жмущихся друг к другу в зыбких морозных сумерках предночья, с ватагой пацанов, шумливо спешащих по осени к обильным луковским садам и виноградникам с обязательным привалом на старом армянском кладбище, черном от мраморных плит, из под которых нет-нет да и высунется череп какого-нибудь старожила, с весенним дождем, под перезвон которого так славно клюет лопушок, с июльским зноем, терзающим воздух, заставляя его дрожать от жара… Он заснул под утро и перед тем, как проснуться от головной боли, увидел во сне огромного дождевого червя, чинно сидевшего в мужском зале прибанной парикмахерской. Наяву же вместо противного, ослизлого червя в изголовье у него сидел товарищ Ивс в тюрбане, сочиненном из объемного полотенца; в руке он держал большую кружку и печально глядел на нее. «Здравствуйте, – сказал Петр Еграфьевич. – Вы, что же, из-за меня на работу не пошли?» – «Морса клюквенного не желаете? – прежде чем ответить, сам спросил товарищ Ивс и протянул Холопьеву другую кружку, стоявшую на тумбочке. – Фрейлис Иванович теперь год мне будет вспоминать, он мужичок злопамятливый. Да я тоже не лыком шит: взял да и вами прикрылся. Не бросать же вас в самом деле на произвол судьбы? Пейте, пейте морс. А как в себя придете, в одно место поедем. Я такое место знаю, где хорошо, легко дышится». Целый день потом Холопьев, как хвост у побитой собаки, волочился за товарищем Ивсом, который после морса стал бодрее и свежее. В месте, где должно было дышаться легко и хорошо, Холопьеву вообще никак не дышалось. Это был какой-то пригородный лесок, и воздух там был так насыщен хвоей, точно сначала его вываляли в колючках, а уж затем пустили для разнообразия на свет божий. Петра Евграфьевича даже одно время начало мутить, и он, обливаясь потом, быстро спустился в низину, где был строго остановлен г р а ж д а н и н о м, собиравшим грибы. Первый день пребывания в гостях у товарища Ивса завершился тихой беседой двух уставших и невыспавшихся людей.

Свистун Холопьев. Нет

Подняться наверх