Читать книгу Россия молодая - Юрий Герман - Страница 33

Часть первая
В Архангельск!
Глава четвертая
5. Потонул топор

Оглавление

В давнее лето дождливым субботним вечером от нечего делать кормщик Рябов заглянул в слободу на Мхи, искал, где бы повеселее, пошумнее погулять…

У высокого глухого тына, за которым лаяли цепные псы, возле крепких резных ворот, стояла, словно бы не замечая дождя и ветра, незнакомая девица. Волосы ее были неприбраны, тонкие руки сложены на высокой груди, взгляд задумчив и строг.

Кормщик заговорил с нею, как заговаривают двиняне с женками, спросил сиповато, неуверенно:

– Здорово ли ваше здоровье на все четыре ветра?

Она метнула на него взгляд, исполненный пренебрежения, не ответила ни единым словом, покачиваясь тонким станом, ушла в усадьбу; было слышно, как со скрипом въехал в пазы деревянный засов калитки. Псы долго еще лаяли, чуя чужого человека, – кормщик ушел не сразу. И с того мгновения образ ее преследовал Рябова неотступно и на берегу, и в море, и на промыслах, и в чаду кружала; и даже в церкви, когда пробовал он молиться, виделись ему спутанные, мокрые от дождя волосы, точно бы летящий взор, тонкие в запястьях руки, колеблющийся стан.

Исподволь, осторожно, жадно стал узнавать о ней, кто такая. Узнал все – дочка кормщика Антипа Тимофеева, звать Таисьей, горда не в меру, женихов всяких гоняет с пренебрежением и над ними насмехается, в церкву ходит редко, рукодельница искусная, хозяйка одна в доме. Батюшка был добрым кормщиком в старопрежние времена, да напужался моря, поторговывает на берегу, накопил горшок золотишка, крутит покрутчиков, без себя посылает в море за свою снасть, приглядывать за наемным народом, бывает, отправляется и Таисья Антиповна…

Узнал еще, что любит безмерно птиц и что повсюду в горницах висят у нее клетки.

Летом, когда пришли иноземные корабли, Рябов заместо денег спросил желтую, в малиновых разводьях птицу. Шхипер посмотрел на кормщика недоумевая, но птицу дал. Рябов взял диковинное, горластое, настырно кричащее существо в руки и охнул. Проклятая птаха так впилась клювом в ладонь, что он едва ее отодрал. И в посудинке, пока переплывал Двину, и в Архангельском городе, и покуда шел на Мхи, к заново отстроенной Тимофеевой избе, – птица терзала его руки. Поначалу он терпел, потом побежал бегом. Были сумерки, шел дождь. Не спросясь, Рябов вскочил в чужую избу, где горела свеча, сказал, задохнувшись от бега:

– Клетку давай! Изгрызла меня, ведьма!

Таисья дикими глазами посмотрела на взлохмаченного, измокшего под дождем мужика, на его руки, с которых капала густая, словно бы черная кровь, принесла клетку. Потом тихо сказала:

– Умен больно. Кто ж его в руках носит, зверя этого?

Руки саднили, Рябов посмотрел на девушку, на тонкий ее стан; в тишине было слышно, как на чистый, выскобленный пол капает кровь. Таисья тоже на него посмотрела, засмеялась, повела умыться, намазала ладони мазью, завязала чистыми тряпицами. Кормщик стоял как истукан.

– Чего столбеешь? – спросила она. – Иди теперь.

– А куда мне идти?

– Куда вы все ходите? В кружало! Винище трескать!

Он пошел, но она его окликнула.

– Боязлив больно. Кто сам-то будешь? Откуда свалился?

– Кормщик, – тихо ответил он. – Ну, рыбак…

– Здесь, почитай, все рыбаки. Звать-то как?

– Иваном.

– Рябов?

– Рябов, – смиренно подтвердил он.

– Ты, что ли, об прошлом годе клад нашел на корабле?

– Было! – ответил он.

Оттого, что она заговорила о кладе, ему стало словно бы легче на душе. «Все они Евины дочери! – рассуждал он. – Всем золотишко, да жемчуга, да яхонты надобны. Что ж, будет тебе гостинчик. Сама попросила». В тот же вечер он отправился к бабиньке Евдохе и сказал, что надобно ему немного из того, что принес когда-то, на гостинец.

– Кому на гостинец?

Рябов не ответил.

– Чего молчишь-то, детушка?

Кормщик вздохнул и ничего не ответил. Врать он не любил, а правду говорить не хотелось. Бабинька легонько хлопнула его по лбу сухой своей ладонью, сказала с угрозою:

– Дурное надумал, кормщик! Я-то знаю, чего говорю!

– Ладно там… – угрюмо ответил он. – Не маленький я, чай!

Бабинька принесла запрятанную, зарытую на огороде половину добра и, с насмешкою поглядывая на кормщика, проводила его до двери. Четыре дня кормщик ходил в церковь, наконец подкараулил Таисью.

Жемчуга, перстни, подвески, цепочки были в тряпице, он молча развернул узелок, загородил собою тропиночку на взгорье, сказал почти шепотом:

– На-от, принес гостинчика… что давеча говорила-то… клад корабельный…

Таисья оттолкнула его тонкой рукой, щеки ее вспыхнули, глаза сразу налились гневными слезами. Словно маленький, шел он за нею, вжимая голову в плечи, бормотал вздор:

– Таинька, лапушка, да ты што… да ведь сама давеча… ты зачем же, ластонька…

Она шла, все ускоряя шаг, шелка ее свистели на ветру, гордая маленькая голова была высоко вскинута, и только гневные слезы одна за другой падали на грудь…

Он отстал, остановился, отдуваясь, не зная, что делать, в полном отчаянии.

Из-за березок, чинная, строгая – она всегда из церкви приходила строгая, – появилась бабинька Евдоха, оглядела с ног до головы своего кормщика, спросила:

– Подарил подарочка?

Он хотел было ответить погрубее, да не нашелся, в глотке у него лишь что-то пискнуло. Бабинька потрепала его по могучему плечу, вдруг пожалела, отобрала обратно для сирот узелочек и привела в свою избу для беседы. Сели друг против друга: Рябов – весь поникший, словно бы меньше ростом, бабинька – спокойная, строгая, ясная.

– Ты как об нашей сестре думаешь? – спросила она негромко, но так, что кормщик ужаснулся. – Худо ты думаешь, Иван Савватеевич?

Рябов не ответил, собираясь с мыслями. В углу, ссорясь с хромым петухом, зафырчал старый еж, ударил лапами заяц. Бабинька прикрикнула на них – они притихли.

– Гостинчика принес, дурашка, – уже не строго, с жалостью в голосе сказала Евдоха. – Подарил девицу?

Он промолчал, сгорая со стыда, весь мокрый от внезапно прошибившего пота.

– Теперь походишь! – сказала старуха. – Теперь поизносишь сапогов за нею. Пока простит, пока все изначала почнешь…

– Взглянет ли? – спросил кормщик.

Старуха засмеялась, даже слезинку утерла платочком.

– Ох, Ванечка, Ванечка… взглянет ли… Надо быть, взглянет… когда только?..

– Не скоро?

– А тебе к спеху?

Старый петух взлетел на стол, посмотрел на Рябова одним глазом с насмешкою. Кормщик отвернулся от петуха, повздыхал, утер пот бабинькиным вышитым полотенцем, с усердием слушал бабинькины слова:

– Яхонтами да жемчугами приманиваешь, дураково поле, а потом косу на кулак, да ну куражиться? Нынче сидит эдакий увалень кувалдой, посмотришь – и впрямь тише овцы, а овца про себя такое думает: дай, думает, только попу окрутить, уж я ей припомню. И мается потом горемычная всю-то жизнь с извергом, – мало я их от вашего брата, звероподобного пропойцы, отбирала? Ты слушай меня, Иван, слушай: Антипова Таисья – таких полсвета обскачи, не сыщешь, ноготка ты ейного не стоишь, под ноги ей лечь, и то велика тебе честь, думай – каково ей за тобой-то будет? Кто ты? Ну, кормщик добрый, друг честный, уродился не трусливой дюжины. А еще кто? Ты для нее гордость свою забрось, – она, Ванечка, поморка, ей море не в диковинку, и, я чай, сама непужлива…

– Какая уж там ноне, бабинька, гордость, – молвил Рябов. – Быть бы живу…

Старуха с усмешкою на него взглянула, повела плечом, покачала головою.

– А видать, и в самом деле разбирает тебя, дитятко. Ну что ж, давай бог. Голову-то ты перед ней пониже клони, пониже… Когда девице и повидать счастье, как не ныне…

Она не досказала, но такой огонь вдруг мелькнул и погас в старых ее выцветших глазах, что кормщику сразу полегчало на душе. «Повидала бабинька на своем веку, – думал он, выходя из ветхого ее дома, – повидала и сама знает, каково мне… По-глупому не присоветует…»

Дважды набивался он кормщиком к Тимофееву, шел за любой алтын, но не брал Антип; на третий взял весельщиком, – уж больно было лестно Антипу: первый по здешним местам кормщик за честь принял наняться к нему. Об ту пору самого Антипа забрало колотье, для лечения надо было достать рыбу-ревяка, вынуть из воды искусно, так чтобы проревела рыба колдовской свой рев. Рябов ревяка вынул, все вокруг слышали, как проревел ревяк трижды, потом засушил, положил под постель Антипу. Покуда был в избе, Таисья на него не взглянула; когда вышел, догнала на дворе и, глядя в глаза, сказала, как почудилось ему, с ненавистью:

– Отцепись, слышишь? Все равно в море не пойду, коли ты пойдешь! Не пойду с тобой!

– Ан пойдешь! – ответил Рябов и железными руками взял ее за плечи. – Пойдешь, лапушка, везде со мной пойдешь, умирать станем – и то вместе, не отпущу тебя…

День был холодный, еще не стаяли снега, еще не поломался лед на Двине. Оба они стыли на ветру, и в тот час поняла Таисья: не тот Рябов человек, чтобы можно было выгнать его вон, как гоняла она всех до нынешнего утра.

– Весельщиком покрутился! – сказала она жестко. – Первеющий кормщик за девкин подол держится, не оторвать. Не пойдешь весельщиком! В зуйки бы еще нанялся…

Но он пошел весельщиком, пошла и она на весь длинный летний промысел. Одна женка между покрутчиками, была она с ними как мужик, огрызалась на всякое слово, ела то же, что и все, спала на камнях, как спали другие. Как все покрутчики, она по двое, по трое суток не смыкала глаз, да и как уснешь, когда шибко идет на яруса рыба и трясут тряску по пять раз в день. Под незаходящим солнцем покрутчики пластали треску. Таисьино дело было отбирать для сала максу, руки у нее почернели, кожу саднило. По ночам за камнем-горбылем она плакала, словно маленькая. Рябов заглядывал за горбыль, она кидала в него щебнем:

– Уйди, не лезь!

Покуда рыба сохла двенадцать недель, покуда солили треску в ямах, покуда вытапливали сало, Рябов не замечал времени. Все катилось словно один день – взглянула Таисья али не взглянула, отворотилась али слово сказала, запела али сердитая вышла, – все было: и радость, и горе, и счастье, и беда – все словно в один день. А когда пришли обратно – вот тогда сделалось худо. Как ее не видеть? Как ее не слышать? Как с ней не разговаривать?

Незадолго до Оспожинской ярмарки – рыбной – он, да Таисья, да еще весельщик Семка, да тяглецов шестеро пошли на промыслы за рыбой. Теперь он шел уже не весельщиком, а кормщиком, суденышко было изрядное.

На пути ударил шквал такой силы, что лодья поднялась кормой. Рябов, прихватив к себе Таисью, чтобы не смыло водой, пустил в парус топор – жалом вперед. Парус лопнул, шквальный ветер разодрал его пополам, посудинка встала на волну ровно.

– Сбрасывай парус! – крикнул Рябов.

Судно пошло спокойно, Семка готовил иглу – штопать пробитую топором прореху.

Небо светлело, шквал ушел далеко, пылил теперь у норвегов. Кормщик поискал вокруг глазами, покачал головой:

– Топор неладно кинул, потонул теперь топор. Ругаться будешь, хозяйка?

– Любый мой, кровиночка моя… – услышал он.

То был ее голос, но он не поверил, да и как мог поверить! Оглянулся, посмотрел: Таисья стояла, отворотившись от него, смотрела на море, на пенные буруны, летящие по волнам, какая была – такая и есть. Уж не помрачение ли нашло на него?

Пришли на промысел, завалили посудину бочками, односолку закидывали слоями в судно, сушеную наваливали где попало. Под тяжелой бочкой подломился шест, бочка побежала назад, ударила Рябова в грудь, он упал навзничь, поднялся, но идти не смог. И тогда опять услышал:

– Любый мой…

Не ища, откуда, кем сказано, он закрыл глаза и подумал: «Скажи еще!»

Никто ничего более не сказал. Отплевавшись кровью, отлежался до вечернего солнца, поднялся, пошел и за камнем наткнулся на Таисью. Все лицо ее было мокро от слез, глаза смотрели странно, такого взгляда он еще не видел: то ли испуганно смотрела она, то ли не узнала.

– Ты что? – спросил он.

Она молчала. Тихо, слабыми руками, он осторожно обнял ее и спросил:

– Не люб я тебе?

– Люб! – громким и ясным голосом ответила она. – Люб! С того дня, как батюшке ревяка принес, – люб! То и света мне, что ты. Ты един мне люб, и никого мне не надобно, и ничего мне не надобно…

Закрыв глаза, улыбаясь, она передразнила:

– Топор потонул… Ругаться будешь, хозяйка?

И засмеялась, откинув назад голову, милым, едва слышным смехом.

– Ничего мне не надо, – говорила она потом, ночью, когда стоял он на корме шняки и ветер свистел в парусах, – ничего, слышишь, медведушка? Батюшка не благословит – все едино уводом меня уведешь, ты кормщик, я не велика боярыня, прокормимся. Да ты слышишь, Иван Савватеевич?

Он слышал и не слышал, понимал и не понимал.

Россия молодая

Подняться наверх