Читать книгу Трагедия в крепости Сагалло (сборник) - Юрий Пахомов - Страница 17
Гражданин мира
2
ОглавлениеИ опять снился Гриша Снесарь, но не заматеревший, в форме советника, а совсем юный – худенький, в клетчатой рубашке, коротковатых брюках. Мы шли с ним по улице южного города, нас обтекала толпа, угрюмая, молчаливая, у всех были знакомые и вместе с тем трудно узнаваемые лица. Гриша сказал: «Видишь, их давно уже нет, а они все идут и идут». Затем тускло освещенные аллеи парка, между деревьев неясные фигуры людей, они возникают, исчезают и появляются вновь…
Я лежал во тьме, в отдалении шумело море. Второй день дул северо-западный ветер, но он не принес на побережье Адриатики прохлады. Сквозь серую пелену проступило лицо тети Поли. Она была чем-то недовольна, губы поджаты. «Ты поставь Григорию свечку, ему там и полегчает», – сурово сказала она. Это был не сон, а скорее видение. У меня на лбу выступили бисеринки пота.
…Мне было два года, когда семья переехала из Кишинева в Краснодар и там, в столице Кубани, я наконец вырвался из пестрого хаоса младенчества, где определяющими были яркие цвета и запахи. Первое постижение жизни, родства: мать, отец, домработница тетя Галя. Муж Галины Ивановны умер от ран после войны, она работала уборщицей в городской бане, что на Красноармейской улице. Семья жила впроголодь. Я не помню, кто порекомендовал моей матушке Галину Ивановну в качестве домработницы, но мои занятые родители вздохнули свободно, когда в доме появилась эта улыбчивая, работящая женщина. А чуть позже появился и ее сын Гриша, черноглазый, худой, большеротый мальчишка, ставший для меня единственным другом.
Мои мудрые родители сделали все, чтобы я ничем не отличался от Гриши. Мы вместе ходили в детский сад, потом в школу, учились в одном классе. И ели мы всегда за одним столом. Нас считали братьями. Гриша с матерью жили в доме на углу улиц Ворошилова и Леваневского. После нашей розовой пятиэтажки, где обитали семьи крайкомовского начальства, двор Гриши Снесаря поразил меня своим уютным захолустьем. Сложенные из кирпича домики лепились один к другому, во дворе стояли беленные известью печки, на которых летом готовили еду, посреди двора торчала чугунная водопроводная колонка, а в конце щели между оббитыми бурой жестью дровяными сараями помещалось «удобство» выгребного типа.
Населен двор был интереснейшими людьми. Там был свой сумасшедший, свой толстяк – самый толстый человек в городе, обитала колдунья и ворожея, жила тайной жизнью воровская семейка Пашенных, компанию дополняли бывший командир подводной лодки и самоубийца Ленька-моряк, постоянно убегавший из дома и застрелившийся из нагана, когда я учился во втором классе. Разнообразие характеров, сложность взаимоотношений, терпимость, взаимовыручка, добро и зло обозначены были в этом дворе просто и четко.
Мама иногда разрешала мне ночевать у Гришки. И как необычно было засыпать на жестком топчане в крошечной горнице, особенно летней ночью, когда в распахнутое окно затекал запах влажной земли, слышались приглушенные голоса и смех укладывающихся во дворе на ночлег жильцов. Часов в пять утра тишину раскалывал грохот – сумасшедший Игорь выкатывал со двора тачку, отправляясь на вокзал на заработки. Железные колеса лязгали по булыжникам мостовой. Как часто в Париже в своей студии на рю Лафайет я вспоминал краснодарские ночи, вставал, шел к бару, выпивал глоток бурбона, а утром просыпался с мокрым от слез лицом.
Иногда мы с Гришкой отправлялись в дальние путешествия. На велосипедах мы уносились по шоссе в сторону Энема, мост гудел под колесами, а внизу пласталась могучая река Кубань. В лицо бил упругий ветер, он пах перезревшими помидорами и нагретыми за день початками молодой кукурузы. Иногда мы срывались на рыбалку.
В 1966 году отца перевели на работу в Москву, я скучал по Гришке, но через три года переписка оборвалась, и я до поры ничего не знал о судьбе друга.
Чиркать карандашом в блокноте я стал с детсадовского возраста, в начальных классах оформлял школьную стенгазету, в Москве, когда я стал ходить в кружок рисования при Доме пионеров. Учился я средне, четверки, пятерки по гуманитарным предметам, легко давался французский, а по математике и физике плелся на троечках. Физику, помнится, вел желтолицый раздражительный старичок, с копной жестких, как проволока, седых волос, торчащих в разные стороны. По школьной традиции ему дали прозвище Швабра. Как-то раз я одним росчерком нарисовал карикатуру на Швабру. Сосед по парте Костя Лялин восхитился: «Гениально! Сделай несколько зарисовок, я покажу их матери, она работает художником в издательстве, книжки оформляет. Давай после уроков ко мне. Я тебе кое-что покажу».
Лялин жил в мрачном доме на Дорогомиловке. В квартире-мастерской царил невообразимый хаос: вдоль стен громоздились картины, подрамники, рулоны бумаги, у широкого окна громадный стол, заляпанный краской. Часть комнаты выгорожена ширмой – там обитала мать Кости. В уголке однотумбовый стол, за ним Лялин делал уроки. Витая железная лестница вела на антресоли, там кто-то громко храпел. В комнате-мастерской стоял бражно-кисловатый запах, словно недавно открыли бочку с капустой. Я, с детства приученный к чистоте, когда за порядком в квартире следит домработница, паркетный пол натерт мастикой, хрусталь в горке отбрасывает на стену солнечные зайчики, а цветы в горшках издают едва различимый аромат, опешил и замер на пороге.
– Проходи, чего ты?
– Никого нет?
– Нет. Мать с эскизами у автора.
– А кто же храпит?
– Федор Константинович, портретист, любовник матери. Третий день в запое. Не обращай внимания. Да не снимай ботинки, кругом гвозди валяются.
Лялин, сдвинув тюбики с красками, разложил на огромном столе мои рисунки, прищурился:
– А что, здорово. Во всяком случае, необычно… Ты, где учился?
– Нигде. Так, сам.
– Приходи к нам в кружок рисования при Доме пионеров. Ведет кружок Семен Семенович Ципко. Не бог весть какой педагог, но руку поставить может.
Откуда мне тогда было знать, что мои карикатуры будут охотно публиковать ведущие иллюстрированные газеты и журналы Старого и Нового Света и что я буду оформлять книги нобелевских лауреатов.
Отцу некогда было заниматься мной, мама умерла, когда я учился в седьмом классе – за два месяца сгорела от острого лейкоза, – единственным человеком, кто серьезно отнесся к моему увлечению рисованием, была тетя Поля.
Полина Силовна Морозова появилась у нас незаметно. К тому времени в квартире уже хозяйничала приходящая домработница Зинаида Павловна, полная дама с обвисшими щечками, подкрашенными губками, которые она постоянно облизывала, отчего казалось, что она сосет леденец. Говорила она, жеманно сюсюкая: «Коклетки, мяско, крикаделечки, борщик». Белый фартук, кружевная наколка на вытравленных перекисью волосах, оттопыренный мизинец. И пахло от нее какой-то сладкой, прилипчивой помадой. Я возненавидел Зинаиду Павловну с первых дней, ревновал к тете Гале, матери Гришки. Готовила домработница отвратительно. Отец дома только завтракал, а давиться «супчиком» и «мяском» приходилось мне. Зинаида Павловна была обидчива, плаксива, к тому же я заметил, что она стащила у покойной матери дорогую косметику.
Полина Силовна была ее полной противоположностью. Первое, что мне пришло в голову, когда я ее увидел, это поразительное сходство с портретом Софьи Ковалевской из учебника математики. И одета так же. Отец пригласил Морозову на роль репетитора, чтобы подтянуть мой французский язык и дать уроки английского. Таков был наказ моей покойной матушки. Раньше Полина Силовна преподавала в педагогическом институте.
Я не запомнил, как исчезла Зинаида Павловна, зато отпечаталось в памяти, как воцарилась в нашей семье Полина Силовна, мне казалось, что ее слегка побаивается даже отец. Тетя Поля никогда не повышала голоса, вполне хватало ее интонации, отец не надевал галстук без ее совета, она же следила за его гардеробом, звонила при надобности управделами, ходила в цековский распределитель. Самой уничижительной фразой ее была: «О нет, это моветон». В десятом классе я свободно говорил на французском и мог недурно объясниться на английском языке.
Отец к моему решению поступить в Строгановку отнесся неодобрительно:
– А оно тебе нужно?
– Больше меня ничего не интересует.
– Ну, положим, ты еще сам себя хорошо не знаешь. Художник, к тому же прикладник, какая-то несерьезная профессия. Впрочем, решать тебе. Как ты понимаешь, в качестве протеже я выступать не буду.
– Догадываюсь.
Меня срезали уже на творческом конкурсе. Профессор в замызганном пиджачке сказал:
– У вас, молодой человек, искаженное сознание. Графика – сплошные модернистские выверты.
Костя Лялин с его тщательно выписанными кубами, гипсовыми обломками и слащавыми акварелями легко преодолел конкурс и так же легко поступил в институт.
Из Строгановки я возвращался пешком. Зашел в рюмочную и первый раз в жизни выпил две рюмки водки, закусив высохшими до картонной твердости бутербродами с килькой. Когда после блуждания в сумерках я вернулся домой, тетя Поля встретила меня нейтральной полуулыбкой и сказала, что у нас гость.
В гостиной в кожаном кресле сидел солдат с красными погонами. Я узнал Гришку Снесаря.
– Привет, Петро. Если бы я не был в форме, меня не пустил бы охранник внизу. Хорошо выглядишь.
– Почему ты, скотина, не писал? Почему не звонил?
– Прости, обстоятельства, брат. Мама умерла, из института выперли за драку. Потом армия, занимался радиоперехватом в тьмутаракани.
– Ты в отпуске?
– Что-то в этом роде. Приехал поступать в Военный институт иностранных языков.
– Куда, куда?
– В ВИИЯ. Он в Лефортово.
– Занятно. Ну что же, будем поступать вместе.
– Как? Мне Полина Силовна сказала, что ты в Строгановское училище нацелился.
– Отпадает. Художник – несерьезная профессия.
В понедельник утром я отправился в институт сдавать документы, ехал до станции метро «Бауманская», дальше – трамваем в Лефортово. Отец был в командировке в Болгарии, не думаю, чтобы он стал меня отговаривать.
Столько лет прошло, а я хорошо помню тот день. С утра было жарко, поливальные машины обдавали мостовые водой, в веерах брызг на мгновение возникали радуги. На перекрестках улиц торговали газировкой, разноцветные цилиндры с сиропом ярко отсвечивали на солнце. И как-то особенно хороши были девушки в легких платьях. Рабочий люд схлынул, пассажиров в трамвае немного, о мутное стекло упрямо бился крупный шмель, тревожно пахло духами. И этот запах, и шмель, с зудящим звуком соскальзывающий со стекла, навсегда запечатлелись в памяти.
Институт я разыскал без труда. За железным забором угрюмо проступали старые казармы, за ними, в глубине двора, виднелись две современные многоэтажки.
Документы у меня принял гладковыбритый лысый майор. Когда я сказал, где работает мой отец, майор коротко глянул на меня и сделал пометку в блокноте. Как потом выяснилось, среди абитуриентов было много сыновей крупных военачальников и партийного руководства.
Абитуриенты, прибывшие из округов и с флотов, сдавали экзамены первыми, гражданские, вроде меня, после них. И я, и Гришка сдали экзамены на «отлично», нас распределили на западный факультет во вторую языковую английскую группу. Снесаря как старослужащего назначили командиром группы. Кроме западного факультета был еще и восточный, куда более многочисленный. Слушателей этого факультета называли коротко – «арабы». СССР в ту пору принимал участие в войнах на Ближнем Востоке – в Египте, Сирии, Йемене. Еще не было ни Афгана, ни Чечни, но «арабы» возвращались из командировок с боевыми наградами, советскими и иностранными. А иногда их доставляли в запаянных цинковых гробах, которые устанавливали в актовом зале института для траурной церемонии.
До поры мне, вчерашнему десятикласснику, поступление в институт казалось чем-то вроде забавы, отвлечением от недавней неудачи со Строгановкой. Но когда захлопнулась железная дверь КПП, а меня переодели в курсантские шмотки, я испытал что-то вроде потрясения. Выяснилось, например, что наш институт не отыщешь ни в одном списке высших учебных заведений страны. Более того, из туманных намеков старшекурсников я уяснил, что ВИИЯ – одно из подразделений разведки, замыкающихся чуть ли не на ГРУ. Каких только языков ни изучали в институте! Европейские – понятно, но были еще индийский, амхарский, японский, китайский, фарси и даже иврит. Кроме западного и восточного факультетов, был еще факультет спецпропаганды, на котором учились только офицеры. Кого он готовил, я так и не узнал. Институтом тогда руководил генерал-полковник Антонов по прозвищу Дедок – седовласый старик, герой многочисленных легенд, историй и анекдотов. Порядки в институте царили суровые, уже во время начальной подготовки нам дали понять, что «служба не мед». Строевые и тактические занятия, марш-броски, кроссы в противогазах, плюс все радости казарменной жизни, где каждый твой шаг регламентирован. За полтора месяца из нас вышибли вольный дух. Когда начались занятия, положение не улучшилось. Увольнение в город раз в неделю. Если схватил двойку или нарушил дисциплину, сиди в казарме и не рыпайся. Изменились отношения между людьми. Гришка Снесарь, друг детства, едва ли не брат, в служебной обстановке держался со мной холодно и сухо. Спуску не давал. Правда, если наказывал меня за нарушение дисциплины, то и сам не ходил в увольнение. Караулы, дневальства, наряды на кухню.
Наконец все потихоньку притерлось, встало на свои места, мы вошли в служебный ритм. Основное – изучение языков. Военными предметами слушателей института особенно не терзали, разве что на кафедре оперативно-тактической подготовки, где преподавали седовласые мастодонты с армейской выправкой. Доставали занятия по физической подготовке, где среди прочего изучались приемы боевого рукопашного боя.
Институт по статусу приравнивался к военной академии, три года в казарме, затем вольная жизнь, москвичи – дома, иногородние в общаге, которую именовали на западный лад «Хилтон». Нас и называли слушателями, а не курсантами. И все же казарменные годы были скорее курсантскими, когда сплачивается боевое братство. Были и драки, и «темные» устраивали, и в самоволки отрывались ребята, не без того. Уже со второго курса каждый слушатель должен был сдать экзамены на права вождения автомобиля. Документ выдавался только во время командировок и после окончания института, все остальное время они мирно лежал в сейфе начальника факультета. В этом ограничении была своя логика. Учитывая, что факультеты, особенно западный, состояли из сынков начальства, около института нужно было оборудовать специальную автостоянку. Слушатели бы приезжали на автомобилях, а преподаватели – на трамваях и автобусах. Непорядок.
Слушателей института английских языковых групп регулярно использовали в качестве бортпереводчиков. За пределами Союза все радиопереговоры с землей велись на английском, летчики языка не знали, потому подсаживали нас. Летали в основном в Сирию и Египет. Режим: перелет, отдых и назад, в Крым, Подмосковье. Летали по гражданке, на самолетах Ан-12, Ан-22. Заграничными командировками такие полеты не считались, потому валюту нам не платили, перелеты над Турцией частенько сопровождались встречей с американскими «фантомами»…
Время, время… Неужели все это было? Стоит мне закрыть глаза, как я вижу погруженную в сумрак улицу, голубые вспышки над дугами трамваев вдалеке, строй слушателей, грохот сапог по мостовой и вдруг ударяющая в небо молодецкая песня: «Генерал-аншеф Раевский сам сидит на Взгорье, в правой ручке держит первой степени Егорья!»