Читать книгу Илюшино детство. Две повести - Илья Григорьевич Коган - Страница 9

Илюшино детство
Глава седьмая

Оглавление

Однако вернусь к портрету. Самой младшей из детей моего деда была Фрима. Вот она стоит рядом с мужем Борисом. Оба молоды и красивы. И нет еще на свете моих двоюродных сестер, Жанны и Веры. И еще впереди война, эвакуация и треугольник «похоронки». В двадцать семь лет она станет вдовой и до самой смерти будет вкалывать на тяжелых и неблагодарных работах, не имея свободной минуты для воспитания дочек. Да и не умея этого.

«Чтоб они гешволн были!» – любимое выражение вечно усталой тетки. До сих пор и не знаю, что это пожелание значит.

С края портрета мои родители. Мама с чопорным видом, в очках с уже толстыми стеклами. И папа, поднимающий меня со своих колен и смущенно улыбающийся. Как гласит семейное предание, в тот самый момент, когда «птичка вылетела», я с перепуга обмочил папины новые брюки. Папа смущен, но не сердится. Любил он своего первенца.

Да, еще на старом семейном портрете, два моих дяди, два папиных брата: Яша и Сюня. Сюня был «абиселе цидрейтер» – ну то есть немного чокнутый.

Мне мама рассказала его историю:


«Что я тебе скажу?.. Знаешь, что такое «а шлехт мазл»? Плохая судьба!.. Она твоему Сюне на роду была написана… Ну, правда, и папа, и твоя тетя Рейзл говорят, что до шести годочков он рос как все. Но тут его старший брат Миля решил ехать в Америку. Далась ему эта Америка!.. Так, мало того, что тащил жену и детей, он придумал везти с собой малолетнего Израиля, ну нашего Сюню то есть… Пока шли сборы, то да се, Сюня успел обегать весь город и прожужжать уши и ближним и дальним соседям: – Я еду в Америку! Я еду в Америку!.. Ну, старики кивали себе бородами: – Такой маленький, а уже едет в Америку!.. Так надо ж тебе! За неделю до отъезда этот мишигаст полез через дырку в заборе… Что его туда потянуло? Вот он и споткнулся, и напоролся на гвоздь. Пробил себе какую-то железу в горле… Был у них в городе старенький русский доктор. Уж чего он только не делал! Жизнь мальчишке спас, а что касается ума – извините!.. А, главное, когда рана зажила, оказалось, что старший брат давным-давно в Америке. А потом началась война, еще та, первая, и Америки как бы не стало. Она превратилась в отрезанный ломоть, отодвинутый на край стола. И далеко, и не укусишь. Таки какой смысл смотреть в ту сторону?..

Так считали все. Кроме твоего дяди. Паренек по-прежнему носился по местечку и приставал к старикам: – Вы знаете, мой брат Миля скоро выпишет меня в Америку!.. Представляешь, жара… надоедливые мухи. И тут этот цидрейтер, который вместо того, чтобы ходить в хедер, сочиняет «а пусты майсенс».

– Чепен зи мих, а коп! – отбрехивались старики.

Я-то его узнала, когда все они появились в Москве, в нашем подвале на Цветном бульваре. Здоровый такой бохер и весь в прыщах, и ум, как у семилетнего. Ни читать, ни писать не умел, по-русски знал два слова: «мать» и «перемать». Зато каждому встречному тыкал в лицо: – О, Форд!.. О, Эдисон!.. Америка!..

Где он этого нахватался?.. Хвейс?.. Сначала-то он думал своей дурной головой, что Москва это и есть Америка. Но сырой подвал, куда пробирались по мосткам над лужей этого самого… карточки на хлеб… работа «подай-принеси»… И никакого брата Мили… А что он хотел?.. Потом твой дед Абрам-Мойше купил часть хибары в Кунцеве. Там и ты прожил первые четыре года. Помнишь, как ты любил кататься на счетах по полу? Дом-то стоял над оврагом. Иногда дом трещал. Счеты после этого катились шустрее. А Сюня подталкивал тебя для разгона и смеялся. Если, конечно, рядом не было тетки Рейзл.»…


Детская память просыпается рано. Мне было около двух, когда умер дедушка Абрам-Мойше. Помню, как таскали в дом кислородные подушки, как мама уводила меня к соседке, тете Хане Краковой… Между прочим, на похороны дедушки меня не взяли. Нас с Сюней оставили дома, сторожить друг друга. «Только смотри, – предупредила мама, – не вздумай показывать дяде пальчик!». Дядя был сильно цидрейтер. Но, когда его не трогали, он безобидно думал о чем-то своем… Я крепился, сколько мог. Мы катали по деревянному стулу мышку на ниточке. Дернешь за ниточку, она втягивается внутрь, и мышка катится на тебя. А потом назад… Но сколько можно возиться с неживой железкой. И я заскучал… И стал посматривать на дядю, который, наверное, тоже был не прочь поиграть во что-нибудь другое. Пальчик как-то сам собой выскользнул из моей ладошки. Сначала я сам долго и тщательно рассматривал его. Потом поднял выше. Потом выставил прямо перед дядиным лицом. Что-то в нем дрогнуло… губы растянулись в улыбке. «Хе-хе-хе…» – еще негромко засмеялся Сюня. Мне тоже стало смешно. И вот мы заливались наперегонки. Я даже не сразу заметил, что дядин смех становится похожим на плач. А когда он совсем зарыдал, забился в слезах, мне стало так страшно, так страшно!.. Я быстро-быстро забрался под самую дальнюю кровать и постарался плакать не очень громко… Когда взрослые вернулись, им пришлось долго искать и будить меня… «Так я и знала! – сказала мама. – Ты все-таки показал ему пальчик!»…

Никто не знает, где он окончил свои дни. Забрали его на лесоповал в войну. Не посмотрели, что по нему дурдом плачет. Нашел ли он свою Америку в глухом сибирском лесу под упавшим не туда деревом? Или застрелил его конвойный, когда замороженные ноги отказались нести нашего шлемазла? Или разыграли его в карты уголовники, которые валили лес рядом с мобилизованными психами?

Нет, самым младшим среди сыновей моего деда был Яша. И, как говорила моя мама, самым похожим на человека. Вот он стоит – молодой и красивый. Может быть, пришедший со свиданья со своей «шиксой», как называли в семье его русскую девушку. Он собирался жениться не ней, пусть родичи и называли ее «шиксой». Мне запомнилось большое родимое пятно на его щеке. А, может, это просто память играет со мной. Он тоже работал в каком-то магазине. Но, кажется мне, он мог бы еще учиться и найти более интересное место в жизни. Но пришла повестка из военкомата. И бравого Яшу забрили в пограничные войска. И надо же так случиться, что служить ему довелось на финской границе. А тут началась война с Финляндией. Какое-то время письма от Яши приходили регулярно. Ему отправляли посылки. Пока последняя из них не вернулась обратно. Я помню, что от бабушки Златы это скрывали. И помню этот фанерный ящичек, на дне которого лежали сухари, тронутые плесенью, и кисет с махоркой. А потом пришло письмо от командира части, в котором рассказывалось, как геройски погиб наш Яша.

Ну вот, я и дошел до тетки Рейзл на семейном портрете. Суровая была тетка. Это видно по ее красивому, но раньше времени отцветшему лицу, на котором застыло выражение постоянного презрения ко всем, кто жил не по ею утвержденным правилам. Не любила она мою маму, считала ее чужой в семье. Книги, театры, опера – все это не входило в круг признаваемых теткой Рейзл ценностей. Всю жизнь проработала она кассиром, и вереницы прошедших перед ее окошком лиц не внушили ей уважения к человеческому роду. Это свое брезгливое отношение она переносила и на близких. И баба Злата, и тетка Фрима терпеливо переносили ее власть, считали ее главой их женской семьи.

Суровой женщиной была моя тетка Рейзл. Это она вышла во двор, когда плотник Паршин явился к нам с топором выяснять отношения. В то утро мама приехала из Москвы с вестью о том, что назначен день суда по поводу нашей квартиры, и что Паршина вызывают туда.

– Дора! – кричал плотник пьяным голосом. – Выходи! Я те косточки пересчитаю! Ишь чего надумала! Из дома меня выгнать! Да я таких как ты!..

Он стучал топором по ступенькам крыльца, ломился в закрытую на ключ дверь.

– Ратуйте! – потеряв от страха голос, сипела баба Злата. – Погром!

Мама дрожала в углу. Одна тетка Роза храбро отвечала плотнику:

– Гей дрерд! Пошел вон, босяцкая морда! Или кипятку захотел!

Она, и правда, схватила с керосинки кастрюлю с кипятком и велела мне открыть дверь.

– Не смей! – останавливала меня мама, но Роза уже вышла на крыльцо.

– Иди, проспись, пьяный дурень! А то в сей момент глаза ошпарю! Тюрьма по тебе плачет!

– Нечего было из Москвы драпать! – все еще выступал плотник. – А теперь понаехали на готовенькое! Судиться вздумали!..

Но он уже не орал. Тем более, что на крик вышел сосед Жолнин, который недавно застрелил парня, воровавшего яблоки у него в саду.

– Что за хамишуцер? – спросил он грозно.

Понаехали на мою голову! – пожаловался Паршин. – Из жилья гонят! Меня, инвалида войны!

– Где ж ты воевал? – ехидно спросила моя тетка.

– На трудовом фронте! Не в Ташкенте же!

– Вот на суде это и скажешь! – посоветовал Жолнин. – А пока дай людям покоя!

Так мы и жили. Мама с Мишей у московских сестер, а я у кунцевской родни. И вот, наконец, настал день суда. Мама, конечно, меня с собой не взяла – «нечего тебе там делать! Учиться надо!». Приехала вечером, счастливая и испуганная. Суд постановил вернуть квартиру нам. «Что теперь Паршин со мной сделает! Не дай бог, узнает, что я адвокату платила! Убьет!».

И, правда, Паршин назавтра пришел под бабушкины окна.

– Дора! – кричал он. – Выходи! Расскажи, сколько ты судье уплатила!

Мама, затаив дыхание, дрожала у закрытой на ключ двери.

– Дора! – не унимался плотник. – Выходи, не трону!.. Просто скажи, сколько судье уплатила!

Все-таки он ушел. Тетка Рейзл сказала, что надо позвать участкового, пусть он выселяет Паршина.

– У тебя же есть решение суда!

Илюшино детство. Две повести

Подняться наверх