Читать книгу Сквозное действие любви. Страницы воспоминаний - Сергей Десницкий - Страница 21

Из второй книжки воспоминаний
«По коням!»
(июнь 1958 г. – сентябрь 1962 г.)
Крах и восстание из пепла

Оглавление

В аэропорту Внуково отец встречал меня на служебной машине. К этому времени жизнь его совершила крутой разворот. Глеба Сергеевича назначили главным редактором журнала «Вестник противовоздушной обороны». И хотя до этого он никогда не занимался литературной работой, сумел успешно проработать на этой должности вплоть до ухода в отставку. Отца даже приняли в члены Союза журналистов СССР.

Весь июль 1958 года отец целиком и полностью посвятил моему поступлению в институт. Дела журнала сами собой отошли на второй план. Из аэропорта отец отвез меня к Галине Ивановне Землянской, у которой мы с мамой должны были остановиться и в этот наш приезд в Москву. Мама собиралась приехать через неделю.

Сколько было жильцов в необъятной коммуналке на третьем этаже, не могу сказать, потому что забыл сосчитать количество кнопок звонков на входной двери, но в этой квартире можно было устроить двустороннее велосипедное движение. Чтобы дойти из кухни до двери комнаты Галины Ивановны, требовалось потратить несколько минут. Сама ее комната была треугольной формы: от входной двери стены расходились в разные стороны к огромному окну под углом не менее 45 градусов. Было удивительно, как в этом неудобоваримом пространстве мог поместиться даже концертный рояль.

Отдавая ключи от квартиры, отец распорядился: «Сейчас же позвони Астангову и только после этого ложись спать.

Надеюсь, ты не забыл: он ждет твоего звонка. Я освобожусь к обеду, – продолжал Глеб Сергеевич. – Как только пройдешь второй тур, немедленно звони. Вот номер телефона, а это пятнашки. – Он протянул мне листок бумаги и горсть монет. – Специально для тебя наменял, чтобы всегда были под рукой. Ну, отдыхай. Завтра очень ответственный день». И, расцеловав меня, стремительно исчез.

Меня ждали. Постель была застелена чистым бельем, а на столе лежала записка: «Еда в холодильнике. Ложись спать. Буду дома после шести. Г.И.». Стало быть, в моем распоряжении было целых пять часов, чтобы выспаться после бессонной ночи. Но как только я почистил зубы, принял душ и сел у телефона в раздумье, звонить Михаилу Федоровичу или нет, дома появился Володя. Он нарочно удрал с работы, чтобы встретить меня раньше родительницы и поболтать. Естественно, начались расспросы, разговоры…

Сам Володя был заядлым театралом, и думаю, в глубине души тоже мечтал о театральной карьере. Но его интересовала опера. В те времена на сцене Большого выступали два выдающихся тенора: С. Лемешев и И. Козловский. Их поклонники, среди которых преобладали лица женского пола, делились на два враждующих лагеря: «козловки» и «лемешевки». Володя принадлежал к «лемешевцам» и яростно спорил с моей мамой, которая конечно же была «козловкой». Поклонницы солистов Большого театра носили неблагозвучное прозвище «сырих», поскольку их «штаб-квартирой» была площадка на улице Горького возле магазина «Сыры».

Когда у мамы с Володей заходил спор о том, кто лучший Ленский, страсти закипали нешуточные. Его увлечение музыкой было очень серьезным. В 1969 году мы пришли в гости к Землянским. Они получили многокомнатную квартиру в старом доме на Арбате, в одной из комнат размещалась коллекция пластинок и классный проигрыватель. Помню, там было полное собрание всех опер Дж. Верди, не говоря уже о П.И. Чайковском, С. Рахманинове и других корифеях российской музыки. Володя утверждал, что может продирижировать с оркестром любую оперу Верди.

В шесть часов пришла Галина Ивановна, следом за ней Глеб Сергеевич, который первым делом спросил, звонил ли я Астангову. «Звонил, – соврал я, – но к телефону никто не подошел. Завтра позвоню». Я действительно решил позвонить на следующий день и похвастаться, что я прошел на третий тур в Щукинском училище. В том, что это будет именно так, я ни секунды не сомневался. Галина Ивановна накрыла стол, и тут уж совсем стало не до сна. Пришлось подробно рассказывать о нашей жизни в Риге, о моих планах, и в этот вечер я лег спать далеко за полночь. Утром проснулся с тревожным ощущением: что-то произошло! Посмотрел на часы и понял: катастрофа!.. До начала второго тура в Щуке оставалось чуть больше получаса. Я просто не услышал звонок будильника. Как ошпаренный вскочил с постели и, даже не почистив зубы, стремглав бросился к станции метро «Кировская».

В училище вбежал, когда тур уже начался. Пришлось врать секретарю приемной комиссии, что я только что прилетел из Риги. На мое счастье, меня допустили к прослушиванию. Почему я решил читать «Нунчу», до сих пор не понимаю. Мы с Женей Солдатовой договорились, что это не мой материал, и вдруг на вопрос: «Что будете читать?» – я, не задумываясь, выпаливаю: «Горький, из „Сказок об Италии", „Нунча"!..» За длинным столом комиссии кто-то саркастически хмыкнул. Понимаю, делаю что-то не то, но остановиться уже не могу, меня несет…

«Достаточно! – слышу я устало-равнодушный голос. – Басню, пожалуйста». Как – «басню»? Ведь я прочитал всего два абзаца!.. Ощущение надвигающейся катастрофы охватывает меня все сильнее и сильнее. «А может быть, я прочитаю вам…» И устало-равнодушный голос превращается в угрожающий: «Вы не слышали, о чем мы вас попросили? Басню!..» Это означает только одно: провал! Не с треском – с грохотом! Ни Блок, ни Достоевский, ни тем более Сережа Десницкий их в данном случае не интересовали.

Что я наделал!..

Значит, зря весь последний год я готовился к поступлению, зря ночами учил отрывок за отрывком, стихотворение за стихотворением, зря так бесчестно и подло ввел в заблуждение Михаила Федоровича, зря доводил маму до слез. Все зря!..

Впервые в жизни я ощутил такое отчаяние. Сидел на банкетке, уставившись в одну точку, ни о чем не думал, ничего не чувствовал, кроме одного – глухой безысходности. Надо было встать, поехать на вокзал и купить обратный билет в Ригу… Сколько я так просидел, не знаю. По-моему, целую вечность.

«Что грустишь? Прокатили? – услышал я над собой звонкий мальчишеский голос, поднял голову и увидел вихрастого паренька небольшого роста с веселыми голубыми глазами. – Меня тоже бортанули. Пошли во МХАТ, там сегодня последняя консультация перед первым туром».

Меня поразило не то, что он без тени смущения заговорил совершенно с незнакомым ему человеком, а то, как он обратился ко мне. Неужели можно вот так легко говорить о несчастье, что обрушилось на наши головы?! «Прокатили, бортанули…» Уничтожили! Убили!

«Кончай киснуть! Не удалось здесь, в другом месте прорвемся! Пошли!..» Парнишка весь светился оптимизмом и невольно заразил и меня.

Как ни странно, абитуриентов в Школе-студии было немного. Мы подошли к столику, за которым сидела молоденькая девушка. Она заполняла консультационные листы. «Бабятинский Валерий», – назвал себя мой новый знакомый. Следом за ним представился я. Так мы и познакомились.

Когда нашу «пятерку» завели в 7-ю аудиторию, я ахнул от неожиданности. Напротив двери за столом, покрытым зеленой материей, сидела моя старая знакомая – Евгения Николаевна Морес. Она меня тоже узнала и вызвала читать первым. Теперь-то я знаю, что читать или играть лучше всего «с устатку» и голодным, а тогда поразился, откуда во мне такая легкость и свобода. У голодного и уставшего человека нет сил наигрывать, что-то изображать. «Ну, вот теперь вы готовы несравненно лучше, – сказала Евгения Николаевна после того, как я закончил, и огласила приговор: – На первый тур».

Это была крохотная, но победа! И день 25 июня, начавшийся для меня так ужасно, все же закончился небольшим успехом. Выйдя из Школы-студии, я вспомнил, что забыл позвонить отцу, и кинулся к телефону-автомату. На том конце провода никто трубку так и не взял. «Ох и влетит же мне!» – подумал я и позвонил на квартиру Землянским. «Не пытайся оправдаться! – прозвучал в трубке суровый голос Галины Ивановны. – Немедленно домой!»

На Мархлевского меня уже ждали. Оказывается, Глеб Сергеевич сам поехал в Щукинское училище и узнал, что сын его на третий тур не прошел. Мое исчезновение всполошило всех Землянских не на шутку.

«И где ты пропадал? – набросилась на меня Галина Ивановна, едва я переступил порог. – Мы тут с ума сходим, а он шатается неизвестно где!.. Мать три раза звонила, места себе не находит!.. Что молчишь?»

«Есть хочу», – пролепетал я. Со вчерашнего вечера у меня во рту не было ни крошки.

Меня усадили за стол, и я рассказал о своих злоключениях, не преминув прибавить, что мое чтение очень понравилось Е.Н. Морес.

Когда я пошел провожать отца на троллейбус, мы заговорили о том, как быть дальше: звонить М.Ф. Астангову или погодить? И пришли к выводу, что сейчас звонить глупо: в Щуке я произвел неблагоприятное впечатление, и просить Михаила Федоровича, чтобы он упросил кого-нибудь из педагогов прослушать меня еще раз, просто некрасиво. Посмотрим, как у меня сложатся дела во МХАТе.

На следующее утро я позвонил Жене Солдатовой. Она тут же примчалась ко мне, и началось!.. Наша репетиция перед завтрашним первым туром во МХАТе длилась пять часов без перерыва! Так долго я никогда еще не работал. В половине шестого мы решили закончить, и я в знак благодарности повел Женю обедать. Денег на ресторан у меня, естественно, не было, пришлось угощать ее в столовке у Сретенских ворот.

Мы прошли с Женей всю мою программу от начала до конца, выбрали репертуар, который следует читать, а также запасные варианты на случай, если комиссия попросит прочитать что-либо еще. «Хорошо бы тебя к Карлычу определить», – в задумчивости проговорила Женя, допивая яблочный компот. «Какому Карлычу?» – дрожащим голосом спросил я. «Есть у нас такой педагог – Виктор Карлович Монюков, – объяснила Женя. – Мне кажется, ты в его вкусе… Ладно, там видно будет». Она поставила пустой стакан на стол. «Встречаемся завтра в Школе-студии в 12 часов!..»

Народу на этот раз в Школе-студии было не протолкнуться. И на третьем этаже, где проходили прослушивания, и на втором – возле раздевалки, и даже на лестнице гудел, шумел встревоженный абитуриентский улей. Я с трудом разыскал Женю. «Все в порядке, – успокоила она меня. – Я договорилась, пойдешь к Карлычу». Это был добрый знак.

Ждать пришлось довольно долго, прежде чем я услышал свою фамилию и вместе с остальными членами «пятерки» направился в уже хорошо знакомую мне 7- ю аудиторию. За столом экзаменатора сидел импозантный, красивый мужчина средних лет. За его спиной, у окна, человек пятнадцать студентов. Любовь к педагогу проявляется у студентов в том, что они с удовольствием присутствуют на всех занятиях мастера, даже если это всего-навсего первый тур приемных экзаменов. Карлыча в Школе-студии любили. Попытался найти среди зрителей Женю, не нашел и от этого страшно разозлился. На кого? Не знаю. Разозлился, и все!

Монюков мне понравился: строгий, серьезный, без тени позерства или самодовольства. Он принялся просматривать экзаменационные листки, изредка коротко взглядывая на дрожащих абитуриентов. Была в нем эдакая барская стать, в каждом движении ощущалась порода.

Я читал четвертым. Тех, кто читал до меня, я слушал вполуха, стараясь не глядеть в их полные ужаса глаза. Наконец Монюков назвал мою фамилию: решительный момент наступил.

«С чего хотите начать, Сергей Глебович?» – никто еще не называл меня по имени-отчеству, и я смутился, а смутившись, разозлился опять. «С Достоевского!» – с вызовом ответил я. «Весьма похвальная дерзость, – успокоил меня Виктор Карлович. – Прошу».

Я заранее решил, что моим основным партнером в «Игроке» будет игровое поле рулетки – в данных условиях стол экзаменатора, тем более что покрыт он был зеленой скатертью. Прежде чем начать, мысленно нарисовал на этой скатерти все сектора, как тому следует быть в настоящем сasino, и, когда все цифры и надписи встали на свои места, начал: «Прямо передо мной, на зеленом сукне начертано было слово „Passe"…» И рукой указал туда, где, по моим представлениям, оно должно было находиться. Получилось это у меня довольно реалистично: кто-то из студентов за спиной Карлыча даже привстал, чтобы получше разглядеть, куда я указываю. Это меня воодушевило, и я понял: «Серега, ты на верном пути!»

По темпераменту и по натуре своей я не игрок, но понять, что такое азарт, кажется, могу. Конечно, этот мальчишеский азарт не идет ни в какое сравнение с той болезненной страстью, которую испытывают настоящие игроки, но я был искренен, и этого оказалось довольно. Лихорадочное состояние, по-моему, довелось испытать каждому, мне-то уж точно, поэтому никакого насилия над своей психикой я не совершал.

«Я тогда ощущал какое-то непреодолимое наслаждение хватать и загребать банковские билеты, нараставшие кучей предо мной…»

Я вспомнил, как, играя с Виталиком в «фантики», я однажды обобрал его до нитки. Какое же фантастическое удовольствие я тогда испытал!..

«Я бросился на билеты, скомкал их в карман, не считая, загреб все мое золото, все свертки и побежал из вокзала…»

Я закончил и осторожно взглянул на Карлыча. Он сидел, чуть подавшись вперед, и, как мне показалось, с интересом разглядывал меня. «Так… А сейчас давайте послушаем в вашем исполнении басню. У вас, я надеюсь, Крылов?» И далась им всем эта басня! «У меня, конечно, Крылов, но предупреждаю заранее: басни я читать не умею, – решил я стоять до последнего. – Давайте, я вам лучше Блока почитаю». – «Блока мы обязательно послушаем, но басню, Сергей… – Монюков заглянул в бумаги, – Глебович, вам все равно прочитать придется. Прошу».

«Эх!.. Двум смертям не бывать, одной не миновать», – сказал я сам себе и набросился на Крылова с таким остервенением, что во рту даже оскомина появилась.

«По улицам слона водили, как видно, напоказ…»

Прочитав первую строчку, я, вероятно, скроил такую постную рожу, что среди студентов послышались смешки. А что? Так мог бы читать эту басню человек, который принципиально не одобряет вождения слонов по городу и бездомных собак на улицах оного. И если бы у меня хватило ума прочитать в этом ключе всю басню, мог бы родиться интересный актерский ход. Но тогда я бубнил слова Крылова, не слишком вдаваясь в житейские проблемы Моськи. Карлыч сразу понял это. «Достаточно, – остановил он меня. – Вы правы, басня не ваша стихия». Я вздохнул с облегчением и, даже не дав педагогу предложить мне продолжить, объявил: «Александр Блок. Без названия».

Тут я чувствовал себя как рыба в воде. Читал и получал удовольствие от Блока, от стихов, от самого себя. Да, вот каким наглецом я был!.. Все благополучно катилось к концу, как вдруг после последней фразы: «Неужели и жизнь отшумела? Отшумела, как платье твое…» – в аудитории раздался смех. Виктор Карлович даже обернулся к студентам, давая понять: такая реакция ему не нравится. Те тут же смолкли.

Я решил обидеться, но, поразмыслив, пришел к выводу, что подобная реакция вполне правомерна. Такие суровые, горькие слова может говорить человек, много испытавший на своем веку, а не семнадцатилетний пацан, у которого только позавчера молоко на губах начало обсыхать. Они правы – это смешно.

После меня читала еще одна девочка. Маленького роста, со вздернутым носиком, она изо всех сил пыталась доказать, что ей всего лет пять, не больше. У нее это не очень получалось, и, чтобы прекратить муки исполнительницы и зрителей, Монюков произнес: «Благодарю вас. Все свободны». Девочка с носиком заплакала и выскочила из аудитории, мы встали со своих мест и направились к выходу. «Десницкий, задержитесь!» – раздался за моей спиной голос Виктора Карловича. Я с сильно бьющимся сердцем подошел к столу.

«Я направляю вас на второй тур, но хочу, чтобы там вы читали комиссии, в которой буду присутствовать я. – Он показал мне мой консультационный лист. – Видите, я написал: «Ко мне». Накладки не должно быть, но все же… Если вас направят к другому педагогу, напомните об этой надписи. Желаю успеха!»

Я поблагодарил и, не чуя под собой ног от радости, направился к двери. «Об одном прошу, басню больше никому и никогда не читайте. Вы правы, это не ваша стихия». Я осторожно закрыл за собой дверь 7-й аудитории.

Женя поджидала меня в холле возле доски объявлений. Я было собрался наброситься на нее с упреками, почему она не пошла слушать меня, но не успел. «Молчи, я все знаю, – остановила она меня. – Читал ты сегодня на крепкую четверочку. Значит, есть, куда расти». – «Откуда ты знаешь? Ведь тебя там не было». – «Ошибаешься, была! Просто боялась помешать тебе и спряталась за ширмой».

В учебной части мне сказали, что второй тур будет где-то в середине следующей недели, о дне прослушивания я сам должен справляться по телефону Б-9-39-36. Ну надо же!.. До сих пор номер телефона помню.

И наступили дни томительного ожидания. Каждый день я звонил по указанному номеру и слышал один и тот же ответ: «День прослушивания пока неизвестен». Между тем из Риги приехала мама. Семья отца уехала в Киев к родственникам, Глеб Сергеевич обрел свободу, и впервые за очень долгие годы мы проводили время втроем: папа, мама и я. Это было замечательно. Не передать как!..

Постепенно рана, нанесенная мне провалом в Щукинском училище, стала затягиваться, и я обрел душевный покой, который мне был так необходим. Мы ходили по музеям, на выставки, ездили на ВСХВ и обедали однажды в тамошней «Чайхане», пошли на футбол в Лужники: играл мой любимый «Спартак» и «Кайрат». Наши выиграли, и мама радовалась вместе со мной, как девочка. Жизнь была прекрасна и удивительна, если бы не одно тревожное обстоятельство: прошла неделя, а второй тур по-прежнему маячил где-то вдали, в туманной неизвестности.

С Женей все это время я не виделся: решил сделать перерыв в наших занятиях. Иногда излишек репетиций хуже, чем если бы их совсем не было. Я боялся «заболтать» свой репертуар и избегал встреч с Солдатовой и разговоров по телефону. Решил: буду терпеливо ждать.

И дождался. Второй тур назначили на 11 июля.

Женя поджидала меня в проезде Художественного, возле стеклянных дверей дома под номером 3а. «Напрасно ты избегал встреч со мной. Я только хотела кое-что поправить». В ее голосе звучала неподдельная обида. «Прости. Очень не хотелось тебя беспокоить. Я и так отнял у тебя слишком много времени», – начал я оправдываться. «Ладно, пойдем. – Она была само великодушие. – Посмотрим, как ты без меня справишься».

Еще накануне я загадал: если второй тур будет проходить в 7-й аудитории, успех мне обеспечен. И как вы думаете, в какую аудиторию нас повели? Правильно. В 7- ю. Я ликовал. А рядом со мной шла красивая девушка, которая дрожала мелкой дрожью и без устали повторяла: «Я провалюсь!.. Вот увидите, я обязательно провалюсь!..»

На этот раз за экзаменационным столом рядом с Монюковым сидели Е.Н. Морес и молодой человек с круглым добродушным лицом и веселыми глазами. Как я узнал значительно позже, это был начинающий критик Б.М. Поюровский, с которым у нас позже сложились очень добрые отношения.

Когда мы вошли в аудиторию, Виктор Карлович что-то тихо сказал на ухо Евгении Николаевне, шепнул два слова Борису Михайловичу и вышел за дверь. Вот те раз! Он же хотел, чтобы на втором туре я читал именно ему, а сам взял и… покинул меня в самый ответственный момент.

Расстроился я ужасно и уже представлял, как мы с мамой поедем на вокзал, чтобы покупать обратные билеты в Ригу.

Евгения Николаевна вызвала читать какого-то мальчика из нашей пятерки, а я сидел, уставившись в щербатые паркетины у себя под ногами, и… страдал. Я все понял: за две с лишним недели, что мы не виделись, Карлыч успел разочароваться во мне, и в Школе-студии меня ждет такой же грандиозный провал, как и в Щуке.

Мальчик закончил читать, а Монюков в аудитории так и не появился. Следующей читала девочка с длинной тощей косой и таким же длинным тощеньким голосом. «Бедные люди» Достоевского выходили у нее такими несчастными, что хотелось сказать ей: «Отпусти бедолаг на волю!.. Быть может, на свободе, без твоего участия, им станет чуточку легче…»

Вдруг дверь в аудиторию отворилась, и Карлыч пропустил вперед невысокого человека с совершенно круглой головой, наподобие баскетбольного мячика. Лишь светлая тонзура обрамляла череп необыкновенно правильной формы. Студенты, сидевшие у окна в качестве зрителей, вскочили как по команде. Сразу стало ясно: в аудиторию вошел очень важный человек. «Садитесь, товарищи. Садитесь». Вошедший мягким движением руки усадил всех на места. И вообще все движения у него были какими-то плавными, успокаивающими. Как будто он хотел нас всех обласкать, утешить. «Мне продолжать?» – робко спросила несчастная девочка. Монюков вопросительно взглянул на Евгению Николаевну. Та, в свою очередь, обернулась к пришедшему. «Почитайте нам, пожалуйста, басню», – попросил тот тихим, вкрадчивым голосом. Ну вот! Опять! Чуть что, сразу басню!.. Как будто все они сговорились!

И тут на наших глазах случилась невероятная метаморфоза: тощий дистрофик ожил. Девочка подпрыгнула на своих ножках-палочках и закричала так, что, наверное, ее услышали случайные прохожие в проезде Художественного театра: «Стрекоза и Муравей!» Прокричав название, она стала прыгать по аудитории на одной ножке, как будто играла в «классики», потом сделала фуэте и стала танцевать, словно заправская балерина… «Попрыгунья стрекоза… лето красное пропела…» Она остановилась, сложила руки и… запела! Это был самый настоящий вокализ! Зрители от хохота легли вповалку!..

«Спасибо! Достаточно… – Виктор Карлович не мог говорить, только утирал глаза клетчатым платком. – Вениамин Захарович, – обратился он к важному гостю, которого привел с собой, – может быть, хотите еще что-то послушать?» То т тоже достал из кармана платок: «Я думаю, и так все ясно». Казалось, несчастная девочка комиссии понравилась, но в списке допущенных на третий тур я ее почему-то не нашел.

Карлыч вызвал читать девушку, которая убеждала нас, что обязательно провалится. «Простите, как вы сказали? – спросил таинственный Вениамин Захарович. – Я не расслышал». – «Вуркина», – громко и даже с вызовом ответила девушка. «Что?! – удивился Карлыч. – Вуркина?» – «Да не Вуркина, а Вуркина!..» – поправила его девушка и покраснела. О-о-о!.. Оказывается, у этого прелестного создания очень серьезные проблемы с дикцией. Таких, насколько я знаю, в театральные институты не принимают. «Врач-логопед уверен: дефект моей речи легко устраним. Я уже две недели с ним занимаюсь. И принесла справку… Она должна быть у вас!..» – заволновалась Лиля. «Не волнуйтесь, пожалуйста. – Монюков протянул какую-то бумажку Вениамину Захаровичу. – Вы нам лучше скажите, что будете читать».

«Роберт Бернс», – звонким, дрожащим голосом ответила то ли Журкина, то ли Вуркина, и мне стало страшно: а вдруг она сейчас опозорится? В свои неполные девятнадцать Лиля была так хороша, что у любого представителя сильного пола возникало труднопреодолимое желание защитить ее, помочь этой слабенькой, беззащитной, но такой очаровательной женщине.

Ты свистни, тебя не заставлю я ждать!

Ты свистни, тебя не заставлю я ждать!

Пусть будут браниться отец твой и мать,

Ты свистни, тебя не заставлю я ждать!..


Она читала потрясающе!.. Огромные, широко распахнутые глаза звали любимого, молили его, обещали столько радости, столько счастья!.. И никаких дефектов речи я, например, не услышал. А если они и были, то придавали ее облику какую-то дополнительную прелесть! Чистый, хрустальный голос звучал под сводами 7-й аудитории звонко и уверенно. Браво, Лиля Вуркина! То есть, Журкина!

Так я познакомился со своей будущей однокурсницей.

Никогда еще я не волновался так страшно, как в этот раз: коленки мои ходуном ходили, а во рту появился противный металлический привкус. Не хватало еще, чтобы я здесь в обморок грохнулся. Однако, как оказалось, это лихорадочное состояние очень помогло мне, когда я начал читать Достоевского. Пожалуй, это было мое лучшее исполнение «Игрока». Даже Женя меня похвалила. «А кто этот человек, которого Карлыч привел с собой?» – спросил я. «Ты что! Это наш ректор, Вениамин Захарович Радомысленский. Ему твой «Игрок», по-моему, понравился». Это было приятно слышать, но… К сожалению, больше читать мне этот отрывок не довелось.

Мы были последней «пятеркой». Мастера довольно долго совещались при закрытых дверях, а когда вышли, Монюков сам подошел ко мне: «На третьем туре начинай с Блока. Даже если кто-то попросит читать Достоевского или Беранже, никого не слушай. Ты меня понял? Если надо будет, я тебя поддержу». Конечно, я все понял и страшно обрадовался. Значит, я прошел на третий тур, который должен был состояться послезавтра. Оставался последний рубеж, который я должен во что бы то ни стало преодолеть.

«Теперь ты просто обязан позвонить Астангову, – даже не сказал, а распорядился отец. – Нехорошо столько времени держать человека в неведении».

И я позвонил.

Михаил Федорович сразу же набросился на меня: «Сережа, куда вы пропали? Мы с Аллочкой специально отложили отъезд в Рузу, ждем вашего звонка, а вас все нет и нет!.. Поймите, может быть, вы уже опоздали!» Я с трудом смог вклиниться в негодующий словесный поток великого артиста и рассказать ему все с самого начала. И о том, как прилетел в Москву сразу после выпускного бала, и о том, как проспал и как помчался в училище и все же опоздал, и о том, как ни с того ни с сего решил читать «Нунчу» и потом долго сидел в коридоре, понимая, что случилась катастрофа, что я навредил не только себе, но и подвел такого замечательного человека, как Михаил Федорович… И о том, наконец, как с отчаяния пошел на консультацию во МХАТ и вот завтра должен читать на третьем туре. Астангов молча выслушал меня, как-то странно хмыкнул и уже спокойно произнес: «Замечательный урок!.. Ну что же, дорогой мой, если завтра провалишься во МХАТе, звони.

Я все-таки попробую тебе помочь. Ну а если победишь мхатовских монстров, значит, так тому и должно было быть. Поверь, мхатовская школа ничуть не хуже вахтанговской. Желаю успеха и жду завтра твоего звонка. Когда начало тура?» – «В семь часов вечера», – ответил я. «Ничего. Мы ложимся поздно. Звони!» И повесил трубку. Слушая короткие телефонные гудки, я вдруг сообразил, что впервые Михаил Федорович говорил со мной на «ты»!.. Для меня это тоже стало событием.

Третий тур проходил в Большом зале. Так называлось не слишком просторное помещение на втором этаже, где проходили дипломные спектакли выпускных курсов. И где, кстати, родился театр «Современник», первые спектакли его ставились именно на этой сцене. Но сейчас занавес был закрыт, все стулья для зрителей убраны, а у входа вытянулся стол для приемной комиссии, И вот сверху по широкой лестнице начали спускаться вершители наших судеб: В.З. Радомысленский, В.О. Топорков, В.Я. Станицын, П.В. Массальский, А.М. Карев, Г.А. Герасимов, С.С. Пилявская, Д.Н. Журавлев, Е.Н. Морес, В.П. Марков, А.А. Скрябин, И.М. Тарханов, К.Н. Головко, В.Н. Богомолов, конечно же мой «талисман» В.К. Монюков и педагоги-стажеры Е. Радомысленский, О. Герасимов и иже с ними.

Это сейчас я могу назвать каждого из них, а тогда эти важно шествующие люди казались мне сонмом корифеев Художественного театра. Эдаким Ареопагом. Точь-в-точь полное собрание Брокгауза и Эфрона на театральный манер.

Нас завели в зал и рассадили на стулья. Момент торжественный.

«Десницкий Сергей Глебович, 17 лет, окончил школу в этом году», – возглашает Вениамин Захарович.

Вот те раз! Выхожу на середину зала к одиноко стоящему стулу, берусь за его спинку правой рукой и, следуя совету Карлыча, объявляю: «Александр Блок. „Без названия"». Набираю в легкие воздух, чтобы начать читать, как неожиданно в зал с грохотом врывается человек. Опрокидывает стул, чуть не сбивает с ног студентку с кипой бумаг в руках, но при этом крадется на цыпочках, пытаясь остаться незамеченным.

И комиссия, и мы, абитуриенты, как по команде, поворачиваем головы в сторону двери.

«Александр Михайлович!.. Мы уже начали!..» В голосе Радомысленского столько осуждения и справедливой укоризны, что вошедший весь скукоживается и свистящим шепотом умоляет: «Извините, опоздал!..» Ну, конечно же это он! Небольшого роста с прической, которая так и не решила, с какой стороны у нее пробор: слева или справа?.. А волосы на затылке встали дыбом. Комиссаров! Мое поколение кинозрителей помнит, как смешно Александр Михайлович играл в кинофильме «Цирк» роль Скамейкина.

Наконец все успокаивается. «Можно начинать?» – не слишком уверенно спрашиваю я. «Да, да… Конечно, начинайте», – великодушно разрешает Вениамин Захарович, но я вижу, что он недоволен. «А позвольте спросить вас, уважаемый Сергей Глебович, – вдруг раздается из-за стола вальяжный барский голос Массальского (его я тоже узнал по кинофильму «Цирк»), – как вы закончили среднюю школу?» – «Нормально», – отвечаю я. «А что сие „нормально" означает?» – не отстает от меня Павел Владимирович. Зачем ему понадобилась моя успеваемость? Бред какой-то. «У меня в аттестате четыре четверки», – отвечаю я, почему-то разозлившись. «А остальные тройки?» – не унимается Массальский. «Нет, пятерки!» Я раздражаюсь все больше. «Вот как! Отличники в артисты подались. Страшновато!»

Я понимаю, это острота, но никто вокруг не смеется, и мне, признаюсь, становится тошно и обидно. Надо мной тут просто потешаются. «Надеюсь, больше у вас нет вопросов?» В голосе Радомысленского звучит явное недовольство. «Нет, нет… Благодарю вас. Я удовлетворен», – не меняя вальяжной осанки, отвечает Павел Владимирович. «Друг мой, – обращается ко мне Вениамин Захарович, – надеюсь, вы не сердитесь, что возникла такая ненужная пауза?» Только этого не хватало, чтобы я сердился! Я!.. «Вот и хорошо. – Голос ректора все так же покоен и ласков. – Если вы готовы, можете начинать».

Это было поразительно! Вениамин Захарович обладал удивительным даром подбодрить, поддержать, вселить уверенность, и он проделал это со мной после такого неуместного допроса. Кстати, за все время нашего общения на сцене и за кулисами между мной и Массальским ни разу не возникло чувства хотя бы издали напоминающего человеческую приязнь. Друг к другу мы были холодно-равнодушны.

Я вдруг совершенно успокоился и начал читать. Не знаю, как это выглядело со стороны, но чувствовал я себя… хорошо. А в зале стояла плотная напряженная тишина. Не сочтите за похвальбу, но ведь из-за чего-то меня все-таки приняли в студию Художественного театра?..

«Неужели и жизнь отшумела, отшумела, как платье твое?..» – закончил я читать и посмотрел прямо в глаза Радомысленскому. Он сидел точно напротив меня. Возникла пауза, в которой я не знал, что делать. Продолжать свою программу или дождаться пожелания кого-то из комиссии? Меня выручил А.М. Карев. «А как у нас обстоят дела с голосом? – рявкнул он. – Есть у вас что-нибудь не такое интимное?» – «Маяковский. „Разговор с товарищем Лениным"», – громко отрапортовал я. Об этом мы с Женей договорились заранее: если попросят послушать голос, буду читать Владимира Владимировича. «Давайте Маяковского!» Бас у Карева был знаменитый. «Но я не с начала начну, потому что там начало тоже не очень…» Договорить он мне не дал: «Начинайте, откуда хотите! Не тяните кота за хвост!»

И прямо в лицо Александру Михайловичу я гаркнул, что есть мочи: «Товарищ Ленин! По фабрикам дымным, по землям, покрытым и снегом, и жнивьем, вашим, товарищ, сердцем и именем думаем, дышим, боремся и живем!..»

Карев даже отпрянул. Лицо его искривила гримаса, которая выражала все, что угодно, но только не восторг, и он прогремел: «Молодой человек, я не глухой!» А потом добавил, но уже гораздо тише: «Я думаю, довольно. Все ясно». – «По-моему, тоже, – поддержал его Вениамин Захарович. – Спасибо. Садитесь».

Как! А Достоевский? А Беранже? А Тютчев? А Пушкин?..

Я сел на свой стул, не понимая ничего… Хороший это знак или дурной?.. Понравилось мое исполнение или нет, хорошо я читал или ужасающе?.. Началась самая настоящая мука: набраться терпения и ждать окончательного приговора после того, как прочитают все мальчики, все девочки. Сколько это продлится по времени? Бог весть.

Других ребят из нашей «десятки» я слушал вполуха. Как вдруг… «Владимир Привальцев!» – вызвал Радомысленский. На площадку вышел невысокий парень: волосы «дыбиком», брови «домиком», в печальных небесно-голубых глазах застыло недоумение: а я сюда как попал и зачем? «Сергей Есенин. „Песнь о собаке"», – просто сказал он и начал читать. Тихо, спокойно, как говорится, без выражения, но с таким содержанием, с таким спрятанным глубоко под сердцем настоящим чувством, что все, сидевшие в зале, притихли, боясь пропустить в этом негромком чтении малейший нюанс. А когда он так же невыразительно произнес: «И так долго, долго дрожала воды незамерзшая гладь…» – я не выдержал и заплакал. Ничего не мог с собой поделать, только вытирал ладонями слезы, ползущие по щекам.

Так я познакомился еще с одним будущим моим однокурсником Володей Привальцевым. Потом, уже в театре, он станет для меня настоящим другом.

Благодарю Господа, что Он распорядился так, чтобы я читал в этой «десятке» первым. После Привальцева, я бы не смог произнести ни слова.

Мы покинули зал, и началось мучительное ожидание. Ждать пришлось долго. Результаты мы узнали только где-то около одиннадцати.

Родители волновались ужасно, и мне приходилось каждые полчаса бегать на первый этаж и звонить из телефона-автомата, чтобы сообщить: ждите, пока ничего не известно.

Наконец из дверей Большого зала потянулись уставшие, но довольные собой, исполнившие долг педагоги, а за ними с заветной бумагой в руках заведующая учебной частью Школы-студии Наталья Григорьевна. Мы все гуртом побежали за ней по лестнице на третий этаж. В холле она остановилась и, чуть грассируя, прочитала то, чего все ждали с таким нетерпением: «К общеобразовательным экзаменам допускаются…»

Я не ослышался? Она назвала фамилию Десницкий! Значит, я прошел! Но это невероятно! Этого не может быть!.. Первой поздравлять меня бросилась Женя. Она обнимала, целовала меня, кричала в ухо какие-то слова… А я, совершенно ошалевший, не мог до конца понять, что же произошло. Открыто выражать свой восторг было неудобно, да и сил, честно говоря, для этого не осталось. И, странное дело, самого восторга я почему-то тоже не ощущал. Была только страшная усталость и… пустота. Я сам удивился своему состоянию. Все вокруг стало неважным, и волна полного равнодушия накатила на отупевший мозг.

Из телефона-автомата позвонил сначала на Мархлевского, чтобы сообщить радостную новость. Потом набрал номер Астангова. Алла Владимировна тут же сняла трубку. «Простите, что так поздно, но нам только что объявили…» – начал я заранее заготовленную речь, но договорить она мне не дала: «Прошел?». – «Да!» – выпалил я. «Ну, слава Богу!» Даже по телефону я услышал, как она обрадовалась. Трубку выхватил Михаил Федорович: «Молодец! Ведь ты сам… Понимаешь, сам! Стать студентом с чьей-то помощью просто, а вот стать хорошим артистом по протекции – невозможно. Поздравляю! Что молчишь?!» Я растерялся и промямлил: «Спасибо вам большое… За все». Астангов расхохотался: «Ты представляешь, Аллочка, он не понимает, что выиграл миллион!» Умом-то я понимал, но поверить в реальность свершившегося не было сил. «Ну, все!.. Завтра мы уезжаем в Рузу, до осени уже не увидимся. В сентябре, как приедешь, звони. Обнимаю тебя, будь здоров, студент!..»

«Кому это ты звонил?» – поинтересовалась Женя. «Астангову», – скромно ответил я, испытывая огромное наслаждение при виде вытаращенных от изумления карих глаз моей добровольной помощницы.

Мы пошли на Мархлевского пешком. Была теплая июльская ночь, и звезды на безоблачном небе едва пробивались сквозь мутный свет уличных фонарей. Вот бы и моя будущая жизнь в театре была бы такой же безоблачной… Ах, если бы!..

Нас с Женей ждали: стол в комнате Галины Ивановны был празднично накрыт. Глеб Сергеевич успел до нашего прихода на четверть опустошить бутылку коньяка. Мама сидела на диване под высоким торшером и… плакала. «Мамочка! Что ты? – удивился я. – Радоваться надо, а ты слезы льешь!» Мама громко всхлипнула и, вытирая намокшие глаза, виновато посмотрела на меня: «Прости, но я только что, вот в эту самую минуту, поняла, что в сентябре ты уедешь от меня…» Иногда родители капризничают хуже младенцев.

Галина Ивановна была вне себя: «Веруня! Ты хотя бы понимаешь, что говоришь?! Твой сын поступил в лучший из всех театральных вузов. А она нюни распустила!.. Глеб, открывай шампанское! Ох и напьюсь же я сегодня!..» Мама попыталась сопротивляться: «Тебе же завтра с утра на работу». – «Плевать! Ну, Сережка, за тебя!.. И за твою мать – дуру набитую!»

Утром следующего дня я проснулся со странным ощущением: вчера произошло что-то очень хорошее. Но что?.. В голове шумело от выпитого накануне шампанского. Три бокала на пустой желудок оказались для меня суровым испытанием. Потому я не сразу вспомнил подробности вчерашнего вечера и слова, сказанные Натальей Григорьевной: «К общеобразовательным экзаменам допускается Сергей Десницкий». Перевожу на нормальный человеческий язык: «Товарищ Десницкий, мы принимаем вас на первый курс актерского факультета Школы-студии им. Вл. И. Немировича-Данченко при МХАТ СССР им. Горького». Ура!!! Тупая боль в затылке заставила меня умерить телячий восторг. И мне вдруг стало казаться, это случилось не со мной, а с кем-то другим, а я наблюдаю за этим другим как бы со стороны.

Лишь через три дня, когда я ехал на консультацию по литературе, ко мне пришло реальное осознание. Я стоял в вагоне метро и от нечего делать разглядывал свое отражение в стекле. И вдруг!.. В голове мелькнула мысль: человека, которого я вижу в отражении, три дня назад приняли в Школу-студию. Счастливчик! Но ведь это же я отражаюсь, этот счастливчик – я!..

И счастье вдруг нахлынуло на меня и стало заполнять всего, так что я даже испугался: как бы оно не выплеснулось наружу.

С этого мгновения каждый день стал для меня праздником. Кто хоть раз в жизни испытал радость осуществленного желания, тот наверняка поймет меня.

Оба экзамена я сдал на «5», оформил какие-то бумажки в учебной части, написал заявление с просьбой принять меня в Школу-студию. 24 июля, то есть ровно через месяц после того, как я сошел с трапа самолета во Внуково, мы с мамой уже на поезде поехали домой, в Ригу, чтобы подготовиться к окончательному переезду новоиспеченного студента в Москву.

Здравствуй, новая жизнь!

В ночь на 1 сентября 1958 года я спал крепко, без снов, проснулся бодрым, готовым «на труд и на подвиг». Быстро проглотил ненавистную овсянку и пошел первый раз на первый курс. По Малой Бронной, мимо Патриарших прудов, переулками до Пушкинской площади и по улице Горького вниз к телеграфу, напротив которого находится самое заветное место в Москве – Художественный театр.

И хотя я пришел задолго до девяти часов, на улице возле дверей Школы-студии уже толпился веселый гомонящий народ. В день сбора труппы любого театра перед началом нового сезона артисты с нечеловеческим восторгом обцеловывают дружка дружку чуть ли не с ног до головы. В студии этой откровенной фальши еще нет, но все же будущие артисты в чем-то напоминают старших товарищей. Все чувства выражаются искренне, но с изрядным перебором и чуточку напоказ. Я этого никогда не умел и не любил и потому протиснулся сквозь перевозбужденную массу будущих звезд и поднялся на третий этаж, чтобы посмотреть расписание занятий.

В графе «1-й курс» было напечатано: «10 час. Мастерство. Весь курс. № 7». Непонятная радость вдруг охватила меня. Звучит-то как!.. «Ма-стер-ство! Это вам не фунт изюма!» – подумал я. К тому же первое занятие будет проходить в 7-й аудитории. На все годы учебы в Студии и вообще на все времена эта аудитория стала для меня самой любимой: в ней со мной уже случилось и случится еще много хорошего.

«Вот он где! – услышал я за своей спиной. – А я тебя повсюду ищу!» Это был голос моей благодетельницы Жени Солдатовой. Она схватила меня за руку и потащила на лестницу: «Скорее в Большой зал!.. Надо места получше занять!» Перепрыгивая через ступеньки, мы бегом спустились на второй этаж. И вовремя. Студенческая братия стала подтягиваться с улицы, и нам достались места только где-то после десятого ряда.

Гомон не прекращался ни на секунду, но что началось, когда длинной цепочкой в двери зала под водительством Вениамина Захаровича вошли педагоги! Уму непостижимо!.. Рев, визг, истошные крики оглушили меня. Захваченный общим энтузиазмом, я орал вместе со всеми. И такое поведение студентов явно нравилось педагогам. Они снисходительно улыбались, а некоторые даже помахивали ручкой, как это во дни торжеств народных любили делать члены Политбюро на Мавзолее.

Наконец по знаку Радомысленского все успокоились, и он начал: «Друзья мои!..» Сколько раз за время учебы в Школе-студии я слышал это его обращение к нам и никогда не забуду характерный жест – правой рукой, зажатой в кулачок и развернутой в сторону слушателей, он как будто отводил в сторону от себя что-то неприятное, злое и нехорошее. Как правило, свои выступления Вениамин Захарович начинал тихо, спокойно, но потом голос его постепенно крепчал, интонации становились резкими, решительными, и заканчивалась речь нашего ректора всегда на высокой ноте. Ораторским искусством ВэЗэ владел в совершенстве.

«ВэЗэ» – одно из подпольных имен Радомысленского, но суть этого замечательного человека и педагога отражало нежное, ласкательное «папа Веня». Он был настоящим «папой» для всех без исключения воспитанников, включая давно покинувших стены родной Школы-студии. Если посчитать, у папы Вени окажется не одна сотня детей.

Так вот, 1 сентября 1958 года ВэЗэ говорил очень серьезно о предстоящем юбилее: в октябре МХАТу должно было исполниться 60 лет. Мне повезло: я застал Художественный театр в ту пору, когда еще не все «старики-основатели» покинули этот мир и традиции, заложенные его создателями в основание творческого метода, театральной этики и организации дела, были еще живы.

И вот прозвучало знаменитое: «По коням!» – так папа Веня всегда отправлял в новый учебный год и студентов, и педагогов вот уже четырнадцать лет подряд, и мое обучение актерской профессии началось.

Не сговариваясь, все первокурсники потянулись к 7-й аудитории. Только Володя Привальцев и Лиля Журкина были мне знакомы больше остальных. Я чувствовал себя очень неуютно: просто так подойти к человеку и сказать: «Давай знакомиться. Меня зовут Сергей Десницкий» – я не мог. Стеснялся. Ко мне тоже никто не подходил. Думаю, по той же причине. Только ребята, живущие в общежитии, держались отдельной группой. Они успели перезнакомиться и общались друг с другом свободно, без нашего интеллигентского зажима.

Пришла Наталья Григорьевна и объяснила нам, что на занятиях по актерскому мастерству стулья должны быть расставлены полукругом лицом к окну. Для педагогов два стула слева от стола и в центре, а для художественного руководителя – два стула справа. Но один лицом к нам, а второй повернуть так, чтобы на него можно было опереться, как на подлокотник кресла. «Он так любит сидеть во время занятий», – пояснила она.

Пришло время рассказать о наших мастерах.

Руководил курсом Георгий Авдеевич Герасимов, артист Художественного театра. Он не был знаменит, играл небольшие и эпизодические роли, но педагогом был замечательным. Это нам рассказали его вчерашние ученики Юра Ершов и Владимир Заманский, когда через несколько дней пришли к нам на занятия. Хотели посмотреть, кто занял их место в Студии. В справедливости их слов мы очень скоро убедились. Георгий Авдеевич поразительно походил на своего однофамильца – кинорежиссера Сергея Аполлинариевича. Когда Женя Солдатова еще в Риге показала мне фотографию нашего будущего худрука, я решил, что они братья. Тем более что вторые инициалы тоже совпадали – Г.А. и С.А.

Вторым педагогом был Владимир Николаевич Богомолов, выпускник Школы, получивший актерское образование, но ставший режиссером. Долгое время все афиши Художественного театра были подписаны следующим образом:

«Художественное руководство театра:

народный артист СССР М.Н. Кедров,

народный артист СССР Б.Н. Ливанов,

народный артист СССР В.Я. Станицын

и режиссер В.Н. Богомолов».

Мне это очень напоминало антипартийную группировку «Маленков, Булганин, Молотов и примкнувший к ним Шепилов». Глядя на афишу театра, я никак не мог отделаться от мысли, что Владимир Николаевич – «примкнувший» к первой троице. По правде сказать, именно так и было. «Старики» относились к Богомолову, мягко говоря, иронично, при случае гнобили и не давали делать то, что он хотел. Он стоически переносил такое отношение и работал. Когда мы поступили в Студию, он затевал новую, очень интересную работу – «Три толстяка» Ю.К. Олеши. Однако прошел не один год, прежде чем она состоялась. Для репетиций «Толстяков» даже не хватило места в театре, и, когда пришло время выхода на сцену, дирекция арендовала помещение клуба КГБ на Лубянке. Богомолову пришлось выпускать спектакль «на стороне» под недремлющим оком чекистов.

Владимир Николаевич был очень талантливый человек и мог бы добиться гораздо большего, чем ему удалось сделать. Постоянно находясь под прессом «народной» троицы он слишком часто шел на компромисс, а это всегда чревато изменой творческим да и человеческим принципам тоже. Какой другой режиссер всерьез стал бы хвалиться тем, что его обругали в печатном органе ЦК КПСС? А Богомолов хвалился: «Те бя „Правда“ ругала? Нет? А мне вот, пожалуйста, целый подвал посвятила». Ему всегда не хватало чуть-чуть. Чуть-чуть смелости, чуть-чуть нахальства, чуть-чуть удачи, чуть-чуть бескомпромиссности. Пожалуй, лишь о его первом спектакле «Три толстяка», о «Селе Степанчикове» и о трилогии по романам Валентина Распутина можно говорить как о работах режиссера состоявшегося, а не только «примкнувшего». Если оглянуться назад, прошлое МХАТа хранит много историй о несостоявшихся личностях, о загубленных судьбах, о человеческих и актерских трагедиях. Можно считать, что Владимиру Николаевичу еще повезло.

И наконец, третий педагог курса, вернее, педагог-стажер Е.В. Радомысленский. Евгений Вениаминович приходился Вениамину Захаровичу сыном.

Евгений окончил училище им. Щукина, но вскоре оставил актерское поприще и посвятил себя преподавательской деятельности. Наш курс был первым, на котором он пробовал свои силы в данном качестве, и нам предстояло прожить вместе все четыре года.

Мы расставили стулья, как указала Наталья Григорьевна, и уселись полукругом в ожидании педагогов. В дальнейшем каждый из нас сидел на том месте, которое занял в первый день занятий.

Увидев, как поставлены для него стулья, Георгий Авдеевич удовлетворенно ухмыльнулся и сел на приготовленное для него место. В.Н. Богомолов, подложив под себя правую ногу, устроился на правом стуле. Потом мы убедились, что это его любимая манера сидеть. Самый молодой из наших учителей Евгений Радомысленский оказался в центре. Как будто самый главный здесь он, а двое, что по бокам, – его ассистенты. Кто-то из нас хмыкнул, но под строгим взглядом Герасимова мгновенно смолк. «Прошу», – барским движением руки Георгий Авдеевич предложил нам сесть. С шумом и вразнобой мы расселись по местам. «Ну-у!.. Это никуда не годится!.. – недовольно проворчал наш художественный руководитель. – Постарайтесь запомнить, дорогие мои: вы будущие актеры, а не стадо бизонов. Вставать со стула, равно как и садиться на него, следует тихо, не елозя ножками по паркету. В приличном доме вас за дверь могут выставить, если будете вести себя подобным образом».

Занятия по мастерству актера начались! Реплика Герасимова оказалась кратким вступлением к четырехлетнему практическому курсу. «Плечи расправить и опустить!.. Трусы к спинке стула!..» Не все сразу сообразили, что он имеет в виду, а поняв, рассмеялись. «Шутки в сторону! – сурово оборвал смех Георгий Авдеевич. – Сделали, как я сказал!» Курс расправил плечи, придвинул арьергардную часть своих тел к спинке и… преобразился неузнаваемо: перед педагогами сидела не «куча биндюжников с Привоза», а стройный полукруг красивых молодых людей. Нам самим понравилось. Осанка – великая вещь.

«Теперь учимся вставать, – распорядился руководитель курса. – Я покажу, как это делается». Он поставил стул посередине аудитории и, комментируя свои действия, поднялся со стула: «Одну ногу тихо задвигаем под стул, тяжесть тела переносим чуть вперед и, не торопясь, выпрямляемся». Это вышло у него легко, грациозно, а ведь он был весьма грузным человеком. Мы проделали тоже самое раз десять, но добиться того изящества, с которым Георгий Авдеевич продемонстрировал нам такое простое задание, не смогли. После этого наш мастер показал нам, как надо садиться на стул, и мучения наши продолжились. Потом мы учились без малейшего звука поднимать стул с пола и так же беззвучно ставить его на место. Выяснилось, что это тоже совсем непросто, через 15 минут все взмокли от жуткого напряжения. Не ожидали мы, что обучение мастерству актера начнется с подобной ерунды.

После перерыва мастера решили поближе познакомиться с нами. Герасимов попросил, чтобы каждый из нас прочитал что-нибудь из того репертуара, с которым поступал в Школу-студию. Я прочитал то, что принесло мне успех на третьем туре – Блока.

«А вам не кажется, что это стихи?» – спросил меня Георгий Авдеевич, когда я закончил. «Конечно, стихи, – ответил я. – А что же еще?» – «Почему же вы читаете стихи, словно прозу? У поэзии свои законы – ритм, мелодика, цезура после каждой строки…» – не сдавался мастер. «Не могу же я читать Блока, как это делают поэты». – Я пытался сопротивляться. «А как они это делают?» – поинтересовался Герасимов. «Завывая». И я показал, что имею в виду. Все засмеялись, и это меня приободрило: «Я старался передать смысл». – «Похвально, – улыбнулся Георгий Авдеевич. – Благодарю вас, можете сесть на место». И вызвал следующего студента из списка. Я сел на место, не понимая, зачем он при всех… Нет, не то чтобы унизил, но дал понять, что гордиться мне особенно нечем. Но ведь я для того и поступил в Студию, чтобы меня научили играть на сцене, читать стихи… И вообще… Никого я не собирался поразить своим «немыслимым» талантом, а сделал все так, как понимаю, как умею на данный момент. И уж если меня приняли на 1-й курс, значит, я не так уж плох. Честно сказать, я обиделся. В молодости я частенько обижался. А зря.

Прозвенел звонок. «Что ж, завтра продолжим», – заключил наш мастер, и педагоги встали, чтобы уйти. Мы с шумом, как обычно, поднялись с мест. «Это что такое?! – остановил всех Богомолов. – Чему вас учил Георгий Авдеевич? Столько времени потратил!» Мы замерли в недоумении: урок-то закончился. «Ну-ка, сели на места! – Оказывается, Владимир Николаевич рассердился не на шутку. – Встали!.. Сели!.. Все вместе, одновременно, а не вразнобой!.. Встали!.. Сели!..» Он повторил с нами это упражнение раз десять и лишь после этого улыбнулся и умиротворенно сказал: «Если когда-нибудь увижу, что сегодняшний урок не пошел вам впрок, можете быть уверены, годовая отметка по мастерству будет снижена на балл!» Конечно, он пугал нас, но месяца два мы даже в столовке садились за стол и вставали, как по команде. Посетители с недоумением смотрели на нас, а мы гордились своей необыкновенной выучкой.

После мастерства у нас был часовой перерыв на обед.

В 1958 году Камергерский не был нашпигован заведениями общепита, как теперь, но недостатка в них и тогда не было. Во-первых, поесть можно было на первом этаже, не выходя на улицу. Там, где сейчас учебная сцена Школы-студии, размещалась столовая самообслуживания с довольно разнообразным меню. Она считалась дорогой, далеко не все студенты могли питаться в ней регулярно. Ближе к улице Горького, в нынешнем помещении банка «ВТБ», была другая столовая, но она считалась «невкусной», и мы туда не ходили.

На другой стороне проезда, напротив дверей дома 3а – кафе «Артистическое». Или, попросту говоря, «Артистик». Но до поры до времени переступать порог этого заведения нам было нельзя, это было место для преподавательского состава Студии. Многие педагоги, особенно рано утром или вечером после занятий, забегали туда и вскоре выходили, сладко пахнущие коньяком, шампанским или тем и другим одновременно. Студентам не полагалось быть свидетелями того, как их мастер выпивает как минимум 50 граммов коньяка и закусывает кружком лимона или карамелькой. Нехорошо, неэтично. К тому же меню этого кафе не отличалось разнообразием. Там подавали блинчики с мясом и бульон с крутым яйцом, которое свободно плавало в большой широкой чашке с двумя ручками. Интересно, как и когда полагалось есть это яйцо? После того, как бульон выпит, «на закуску»? Или в процессе поглощения оного? Однажды я попытался столовой ложкой разделить загадочное яйцо на кусочки и страшно оконфузился. Белый снаряд, как регбийный мяч, вылетел из-под моей ложки, проделал в воздухе дугу, упал на пол и покатился к двери. Пришлось мне вскочить из-за стола и на глазах у всех ловить его в ногах у швейцара. Посетители кафе веселились вовсю. Может быть, воспоминания об этом позоре заставляли меня обходить заведение стороной. За всю жизнь я был в «Артистике» раз пять, не больше. И то не по собственной воле, а подчиняясь обстоятельствам или желанию друзей.

И наконец, налево вниз по проезду находилась «Закусочная», куда мы наведывались чаще всего. Здесь подавали пельмени и сосиски с зеленым горошком. Но нас привлекали не кулинарные изыски, а доступные цены. А после того, как я начал копить на поездку в Ригу на Первомай и Октябрьские праздники, я купил абонемент на обеды в студенческой столовой МГУ. Винегрет, жиденький борщ, котлетка с макаронами и компот стоили всего 36 копеек, и меня это вполне устраивало. Другое дело, что выходил я из этой столовой не с легким чувством голода, как рекомендуют французы, а с ощущением, что меня надули и пообедать мне так и не удалось. Скоро у меня начались проблемы с желудком, и я понял: продолжать издеваться над ним за 36 копеек в день не стоит.

Кроме того, по заданию мамы я посетил всех ее московских подруг – с тайной надеждой: сердобольные женщины накормят несчастного студента. И ни разу в своих ожиданиях не обманулся.

Но 1 сентября я был настолько переполнен счастьем и непрекращающимся ощущением праздника, что обедать не стал и даже, насколько помню, не вышел на улицу, словно опасался: вдруг выяснится, что приемная комиссия совершила чудовищную ошибку и я занимаю в Школе-студии чужое место, вследствие чего мне укажут на дверь. Это ощущение зыбкости моего положения продолжалось до тех пор, пока нам не выдали студенческие билеты.

Когда занятия в тот «исторический» для меня день закончились, мне было жаль покидать стены дома 3а в проезде Художественного театра и зачем-то идти в Кудрино. Как-то сразу он стал для меня родным и долгие годы таковым оставался – вплоть до переезда Школы-студии в новое помещение, которое уже не вызывает у меня былого трепета и кажется чужим.

Ощущение того, что ты находишься дома, в семье, возникало еще и потому, что старшекурсники относились к нам, «первоклашкам», уважительно и тепло. Выпуск 1959 года был воистину великолепен. Назову имена тех, кто учился тогда на 4 курсе: Алла Покровская, Татьяна Лаврова, Елена Миллиоти, Наталья Журавлева, Маргарита Жигунова, Нина Веселовская, Юрий Гребенщиков, Алик Филозов, Владимир Кашпур, Вячеслав Невинный, Евгений и Александр Лазаревы, Геннадий Фролов, Анатолий Ромашин… Подобного курса на моей памяти больше не было и вряд ли когда-нибудь будет. И всякий раз, сидя в зрительном зале и глядя, как они играют, я думал: «Как мне повезло, что я провалился на втором туре в Щуке». Только великая театральная Школа могла выпускать таких замечательных актеров, какими уже были… Да!.. Безусловно были, несмотря на свой не очень солидный возраст, студенты четвертого курса!

Как я их всех любил!.. Они были для меня тем идеалом, о котором я мечтал в своих театральных грезах. И первый их дипломный спектакль «Огни на старте» по пьесе Т. Раттигана стал моим любимым спектаклем в Студии на все времена. Если я был свободен от занятий, я бежал на спектакль и всякий раз получал огромное удовольствие. Как они играли!.. Нет, не играли, а жили на сцене по-настоящему, без скидок на неопытность и не слишком роскошные декорации. Действие происходило в Англии на авиабазе в годы Второй мировой. И когда Саша Лазарев в своем костюме цвета спелой вишни выходил на сцену, я верил: передо мной известный английский киноактер. А какой трогательной была Аллочка Покровская! Или Гизо Гамреклидзе! Да все без исключения. Их курс отличался удивительным чувством ансамбля, а ведь это были яркие, незаурядные личности!.. Ради общего дела они способны были свои личные амбиции спрятать в самые отдаленные уголки своей души или просто оставить за кулисами.

Даже студенты, не выходившие на сцену, помогали своим товарищам, как могли. Действие пьесы происходило в доме рядом с аэродромом. Найти запись шума авиационных моторов ребята не смогли, и тогда на выручку постановщику А.М. Кареву пришел не занятый в этом спектакле Слава Невинный. Он придумал трюк, который своей простотой и гениальностью потряс меня. Никто из зрителей не догадывался, что натуральный гул турбовинтовых моторов создает Слава при помощи студийного рояля, стоящего за кулисами. Пальцами он нажимал на клавиши самого нижнего регистра, создавая абсолютную иллюзию пролетающих над головами тяжелых бомбардировщиков. Голь на выдумки хитра! При этом Слава как настоящий художник импровизировал, и звуки взлетающего и садящегося самолета у него отличались друг от друга. Невинный никому не доверял этой ответственной работы и был полноправным участником каждого спектакля, хотя на сцене так ни разу не появился.

На примере этого курса я понял, что такое «сверхзадача» и какой поразительный эффект возникает, когда все и все на сцене подчинены осуществлению этой сверхзадачи в каждую секунду сценического времени. Мы учились не только у своих педагогов, но и у старшекурсников тоже.

Третий курс под руководством П.В. Массальского тоже был богат яркими актерскими индивидуальностями. Имена говорят сами за себя: Марина Добровольская, Гена Ялович, Валя Буров, Леночка Ситко, Валя Попов, Гена Портер, Роман Вильдан, Валя Никулин и конечно же самый знаменитый впоследствии студент этого курса Володя Высоцкий.

Один из дипломных спектаклей этого курса до сих пор сохранился в моей памяти – «На дне» М. Горького. Пройдет всего семь лет, и на сцене Художественного театра я сам буду играть Актера в знаменитом спектакле К.С. Станиславского. Эта роль станет моей самой любимой на долгие годы. С 1966 года и до тех пор, пока спектакль не снимут с репертуара, я сыграю ее больше двухсот раз. А в дипломном спектакле Школы-студии, поставленном П.В. Массальским, Актера играл Никулин, и играл замечательно. Я вообще считаю, что Валя – недооцененный артист. Он обладал уникальной индивидуальностью. Бывало, подойдет, положит руку тебе на плечо и эдак многозначительно, словно от того, что ты скажешь, зависит его дальнейшая судьба, спросит: «Ну что, старичок?..» А услышав в ответ такое же многозначительное: «Ничего, старичок…» – покачает головой и отойдет от тебя с таким видом, будто только что выяснил для себя что-то очень значительное, жизненно важное. Совсем как у Гоголя в «Ревизоре»: «Бывало, спросишь его: „Ну, что, брат Пушкин?" – „Да так, – отвечает, бывало. – Так как-то все…" Большой оригинал!»

И хотя многие считали, что большую часть своей оригинальности Никулин играет напоказ, мне кажется, что, даже если это и так, лучше подобный наигрыш, чем скучное, однообразное пребывание на сцене. Рассказывают, что однажды О.Н. Ефремов запретил Никулину его «штучки». И что же? Валя стал таким неинтересным и потерянным, что Олег Николаевич смирился: «Ладно, продолжай… выпендриваться». Последнее слово, как утверждает источник, было иным, но Валя обрадовался так, словно выиграл миллион: его «штучки» стали его органикой. Без них он уже не мог существовать.

Блистательно играл Барона Роман Вильдан. В кино я видел Качалова в этой роли, на мхатовской сцене – Массальского и Владлена Давыдова, и должен сказать: исполнение Романа ничуть не уступало игре знаменитых актеров. Посмею предположить, что в нем было больше истинного драматизма, чем, скажем у В.И. Качалова, который восхищал прежде всего яркой характерностью. Вильдан же вызывал в зрительном зале сопереживание. Настену играла Аза Лихитченко, хорош был Жора Епифанцев в роли Васьки Пепла. А Володя Высоцкий в роли Бубнова, как живой, стоит у меня перед глазами, и его знаменитая реплика: «А ниточки-то гнилые…» – до сих пор звучит у меня в ушах.

Высоцкий еще не был знаменит на всю страну, но уже начал писать стихи и перекладывать их на музыку. Первая песня, которую я услышал в его исполнении, была: «На Тишинском на базаре шум и тарарам…» Осенью во всех театральных вузах устраиваются вечера первокурсников. На этих вечерах каждый курс должен показать свой «капустник». В «капустнике» 58-го года 3-й курс Школы-студии сыграл театрализованный вариант именно этой песни. Мы не знали, кто автор музыки и стихов, впечатление было такое, будто третьекурсники исполняют какую-то блатную песню.

Но самое большое удовольствие мы получали, когда в Школу-студию приходил ее недавний выпускник Женя Урбанский. Приходил с одной-единственной целью – попеть. К нему присоединялась потрясающая компания: Гена Фролов, Валя Никулин и Володя Высоцкий. Укрывшись от любопытных глаз на черной лестнице между вторым и третьим этажом, а точнее, между мужским и женским туалетом, они пели. Но как!.. Сердце замирало от восторга. Пели русские народные песни, негритянские блюзы и первые песенные опыты Высоцкого… Я вспоминаю об этом и сам себе завидую: неужели я живьем слушал этот уникальный квартет? Невероятно!

И еще одно объединяло всех студентов в одну семью независимо от порядкового номера курса – ЧИКИ-РОМА! Это был любимый вид спорта всего мужского населения Школы-студии. Правила и инвентарь были просты. В аудитории расчищалось от мебели игровое пространство, ставились два фанерных ящика, в которых по почте совграждане пересылали из города в город продуктовые и галантерейные посылки. Две команды, по два спортсмена в каждой, старались при помощи ног забить теннисный мячик в эти импровизированные ворота. Силовые приемы, кроме подножек и ударов по ногам, были разрешены. Эдакая смесь нынешнего мини-футбола и хоккея без клюшек.

Долгое время чики-рома находилась под запретом. Если кто-то из ответственных лиц заставал студентов за этим занятием, начиналось выяснение отношений с завхозом, руководителями курсов и, наконец, с ректором. На доске объявлений появлялись суровые приказы папы Вени с предупреждениями, что, «в случае повторного нарушения дисциплины, будет поставлен вопрос о дальнейшем пребывании в стенах Школы-студии». Далее шел список провинившихся. Но предупреждения не помогали. В чики-рому играли и, казалось, будут играть вечно последующие поколения будущих актеров. Но, как говорил А.П. Чехов: «Все на этом свете пропадало и будет пропадать». И чики-рома ушла в небытие, как и те, кто стоял у ее истоков: народный артист СССР В.М. Невинный, народный артист РСФСР Анатолий Ромашин, заслуженный артист Юрий Гребенщиков и многие-многие вошедшие в историю советского театра люди.

Наступил момент, когда положение стало нестерпимым. Нужно было либо уволить почти весь мужской состав Школы-студии, либо разрешить недозволенное. Комитет комсомола обратился к ректору с просьбой придать увлечению студентов официальный статус. После споров и препирательств Вениамин Захарович разрешил-таки провести 1-й чемпионат по чики-роме. Официальными чемпионами стали студенты 2-го курса В. Шибанков и И. Соловьев.

Мастерством мы занимались утром с 9 до 12 часов или с 19 до 22. В 12 – часовой перерыв на обед, потом лекции, а с 14.30 до 18 часов – занятия по сценической речи, сцен-движению и танцу. Педагоги у нас были замечательные. Вениамин Захарович обладал даром собирать вокруг себя людей талантливых, в своем роде выдающихся.

Представить Школу-студию конца 50-х – начала 60-х годов без Веры Юлиановны невозможно. Хотя для меня так и осталось тайной, какую должность она занимала. Эта маленькая женщина была в курсе всех наших дел. Когда на третьем курсе я решил жениться, но, насколько помню, ни с кем этой новостью не успел еще поделиться, она завела меня в «Парткабинет» (так называлась маленькая тесная комнатка, в которой была ее штаб-квартира и где проводились занятия по сценречи и мастерству) и сурово осудила мое намерение. Откуда она узнала о нем, не знаю, но факт ее удивительной осведомленности налицо. Вера Юлиановна была эдаким сборщиком информации о студенческом житье-бытье, но я не помню ни одного случая, когда бы из-за нее кто-нибудь пострадал. Скорее наоборот. Бывало, что она выступала в качестве защитницы и ходатая, как это случилось с моим однокурсником Аликом Маланьиным.

Мария Степановна Воронько – наш первый педагог по танцу и ее аккомпаниатор Антонина Селиверстовна. Более непохожих друг на друга людей трудно себе представить. Одна – взрывная, темпераментная, земная. Другая – лиричная, все время уносящаяся в заоблачные выси своих девических грез с вечной папиросой в углу рта. Когда Мария Степановна объясняла нам то или иное движение, в работе аккомпаниатора наступал перерыв. Антонина Селиверстовна пользовалась возникшей паузой и закуривала очередную беломорину. Объяснив и показав, что и как надо делать, например «батман-тандю», Мария Степановна возглашала: «И!..» – ожидая, что тут же последуют музыкальные аккорды, но… Ни звука в ответ. Все поворачивали головы в сторону рояля, и тишина взрывалась дружным хохотом. Антонина Селиверстовна, подперев подбородок кулачком, попыхивая папироской и устремив глаза куда-то далеко в безоблачную синеву осеннего неба, тихо улыбалась чему-то своему, потаенному. «Антонина Селиверстовна!» – грозно взрывалась Мария Степановна, и тут же без всякой паузы начинали звучать аккорды вступления. Иногда, правда, окрик Марии Степановны был настолько грозен, что Антонина Селиверстовна смертельно пугалась, и мундштук папироски предательски соскальзывал в рот, так что из сложенных в трубочку губ торчал только тлеющий кончик «беломорины».

Мы ее не просто любили, мы ее обожали. Еще и потому, наверное, что Антонина Селиверстовна обладала одним из основных достоинств всякого мало-мальски интеллигентного человека – самоиронией. Женскую привлекательность она потеряла давным-давно, но это не мешало ей подтрунивать над собой с обезоруживающей откровенностью. «Бывало, лежу я в ванне, – рассказывала она, – во рту у меня папироса. Заходит муж, чтобы спинку мне потереть, и говорит: «Ты у меня, Антонина, как жаба!..» А я отвечаю ему: «Никакая я не жаба. Я – тихоокеанский пароход!» Мы хохочем, а она улыбается, довольная, что сумела нас развеселить. И не испытывает при этом ни капли смущения.

Мария Степановна была полной противоположностью своей мечтательной, рыхлой подруге. Всегда аккуратно одетая и причесанная, натянутая, как струна, она потрясла нас уже на первом занятии. Показывая танцевальные позиции, Мария Степановна для пущей наглядности подняла юбку значительно выше колен, почти полностью обнажив стройные, красивые ноги. В те далекие годы еще не было нынешней «свободы нравов», и многие густо покраснели. Я в том числе. Заметив наше смущение, Мария Степановна сокрушенно произнесла: «Да, милые мои… Ножки, как у девочки, морда, как у лошади!..» Ну, разве можно было после такого признания ее не полюбить?!

Быстро переодевшись, не успев остыть после занятия танцем, я побежал в «Парткабинет» на первый урок по сценической речи. Эту дисциплину нам преподавала молоденькая, очень хорошенькая А.Н. Петрова, вечно румяная, будто она стесняется чего-то. Это сейчас Анна Николаевна – ведущий специалист по своему предмету у нас в стране и за рубежом, а пятьдесят с лишним лет назад мы были ее первыми воспитанниками. Как выяснилось несколько позже, она была беременна и стеснялась своего растущего живота. Вторым педагогом была женщина, как говорится, «в возрасте»: строгая, прямая, с тугим пучком седых волос на затылке, очень похожая на классную гимназическую даму. И даже фамилия у нее была какая-то ненашенская – Леонарди!.. Временами казалось, она нечаянно заглянула в Школу-студию из прошлого века. Но пробыла она с нами недолго.

А пока мы начали заниматься орфоэпией и скучными упражнениями, которые должны были исправить нашу дикцию.

Уж коли я начал рассказывать о педагогах, следует прежде всего познакомить вас с самым главным из них – В.З. Радомысленским. О папе Вене можно говорить без конца, и все равно всего не расскажешь. Первым ректором был В.Г. Сахновский. Но через полтора года после открытия Студии, в феврале 1945 года, Василия Григорьевича не стало, и школу возглавил Вениамин Захарович. И с тех пор на долгие 35 лет стал ее душой, ее любящим, нежным сердцем.

Рассказывают, что впервые он появился в доме № 3а в форме офицера флота с кортиком на боку. Кортик поразил воображение будущих гениев. «Ну, все! – решили они. – Свободная жизнь закончилась, пришло время военной муштры. Будем на занятия ходить строем!» Но вскоре даже ярые «злопыхатели» убедились: в Школу-студию пришел человек, влюбленный в Художественный театр, яркая творческая личность, не понаслышке знакомый с системой К.С. Станиславского, а получивший ее из первых рук. Сохранились фотографии, на которых молодой и еще не окончательно лысый папа Веня запечатлен рядом с Константином Сергеевичем.

Представить Школу-студию без Вениамина Захаровича, а Вениамина Захаровича без Школы-студии невозможно. Радомысленский для нас, студентов, был строгим отцом и любящей матерью в одно и то же время. А сама Школа-студия была его невестой, с которой он обручился на вечные времена.

Теперь расскажу о его соратниках – наших педагогах.

Лекции по зарубежной литературе читал нам Александр Сергеевич Поль. Это была замечательная личность. Несмотря на свою полноту (острословы сочинили про него двустишие: «Глянешь вширь и глянешь вдоль – одинаков Саша Поль»), он не ходил, а летал между нашими столами. Лекцию он начинал прямо с порога аудитории. Дверь распахивалась, и все мы, вскочив со своих мест, слышали громовой возглас: «На щите Ахилла были изображены следующие сюжеты…» И через всю аудиторию над нашими головами летел снаряд, пущенный его сильной рукой. С громким шлепком приземлившись точно на середину стола, он оказывался видавшим виды кожаным портфелем педагога. И лекция начиналась!.. Это означало, что на следующие полтора часа мы с головой окунемся в атмосферу Троянской войны.

Зная суровый нрав нашего педагога, я набрал кучу книжек в Театральной библиотеке и каждый день прочитывал не менее сорока страниц. Такую норму я для себя определил. Бывало, веки слипаются, голова норовит поскорее коснуться подушки, а я, не слишком вдаваясь в смысл расплывающихся перед глазами строчек, с упорством обреченного на эту невыносимую пытку древнегреческим эпосом раба пытаюсь читать: «Гнев, богиня, воспой Ахиллеса Пелеева сына грозный, который ахеянам тысячи бедствий соделал. Многие души отважные смелых героев низринул в мрачный Аид, а самих распростер бездыханных…»

Александр Сергеевич объяснил нам, почему именно гекзаметр использовал Гомер, когда создавал свою эпопею. Разве можно говорить о подвигах Ахилла или Агамемнона языком торговцев с Тишинского рынка?! Им подобает только неторопливая величавость с обязательной цезурой в середине каждой строки. Окончательно я уверовал в правоту своего педагога, только услышав исполнение эпоса Гомера со сцены.

Александр Сергеевич был очень азартным, увлекающимся человеком. Он любил французских классиков и однажды предложил нам прослушать, как звучит монолог Сида из одноименной драмы Корнеля. Мы, естественно, согласились. И Поль начал!.. Произношение у него было прекрасное, стихи звучали восхитительно, и мы согласно кивали головами, подтверждая колоссальное удовольствие, которое получали, слушая своего педагога. Но постепенно наш энтузиазм пошел на убыль, в то время как энтузиазм педагога возрастал с каждой новой строкой. Через десять минут все откровенно заскучали, потому что познания наши во французском языке ограничивались лишь несколькими словами. «Je suis malad» – была самая распространенная в нашем обиходе французская фраза. Остановился Александр Сергеевич, только когда прозвенел звонок. Он с изумлением посмотрел на откровенно зевающий курс, понял, что слишком увлекся, страшно смутился, покраснел и больше не предлагал нам прослушивать творения классиков на их родном языке.

Старшекурсники предупредили нас: на экзаменах Александр Сергеевич зверствует. Однако слухи были явно преувеличены. Рассказывают, как однажды на экзамене студент послал своим товарищам записку: «Срочно напишите краткое содержание „Дон Кихота"». Поль перехватил это послание и, когда студент вышел отвечать, спросил его: «Вы успели прочитать „Дон Кихота"?» Студент понял, врать смысла нет, и признался, что не читал. «Как я вам завидую! – воскликнул Поль, проставляя в его зачетке тройку. – Вам предстоит фантастическое удовольствие!..» И отпустил честного студента с миром.

Миниатюрная, кокетливая, несмотря на весьма приличный возраст, В.П. Россихина преподавала нам музыкальную грамоту. Не помню, познакомила она нас с нотной грамотой или нет, но, даже если и познакомила, не это являлось главным на ее уроках. Прежде всего мы узнали, что она неоднократно была замужем, причем за людьми достаточно известными. «Когда мой второй муж, Андрей Белый…» – начинала она очередной свой рассказ. А заканчивала его фразой: «Владик Ходасевич предупреждал меня: Андрюшка очень ненадежный человек». Кроме выслушивания этих рассказов о личной жизни Веры Петровны мы целый год разучивали романс «Снился мне сад в подвенечном уборе». И все. Однако вспоминаю я Веру Петровну с глубокой нежностью. Что бы там ни говорили злые языки, она была очаровательна и необыкновенно женственна.

Был в программе первого курса предмет, который назывался загадочно и высокопарно – «Манеры». Преподавала его нам Елизавета Григорьевна Волконская – самая настоящая княгиня, удивительная, необыкновенная женщина. Высокая, статная, очень худая, сумевшая сохранить, несмотря на возраст – а было ей в ту пору, когда мы с ней познакомились, никак не меньше 65 лет, – стройную фигуру и гордую, поистине княжескую осанку. В то же время вела она себя необыкновенно естественно, органично. Да, ее движения порой бывали слишком резкими, а изломы стройной фигуры чересчур острыми, однако во всех своих проявлениях она была необыкновенно грациозна. Например, когда Елизавета Григорьевна садилась на стул, ее любимой позой была «нога на ногу», и всякий раз она заплетала одну ногу вокруг другой два, а то и три раза. Никто из наших девочек не мог повторить этот трюк, как ни старался. Княгиня курила только папиросы «Север», точь-в-точь как жена Астангова, Алла Владимировна, пальцы на ее правой руке пожелтели от табака – но какое это имело значение?! Когда она показывала, как надо подавать кавалеру руку для поцелуя, в этом движении было столько изящества и красоты, что мы не замечали ни морщин, ни следов плохого табака на этой руке.

Никто из нас не знал правил повседневного этикета. Мы не умели ходить под руку с дамой, не знали, кто должен идти впереди, когда вдвоем с партнершей ты поднимаешься или спускаешься по лестнице, как следует целовать руку женщине, как приглашать ее на танец… Мы не умели ходить, садиться и вставать, не умели сидеть за столом, не умели здороваться и приветствовать друг друга, приподняв шляпу. Какими корявыми и нелепыми мы были! Спасибо Елизавете Григорьевне. Она, конечно, не могла за год сделать нас светскими людьми, но все же сумела привить нам основы культуры поведения.

Нам выдали студенческие билеты, которые давали право всем студентам театральных вузов бесплатно посещать все театры Москвы. В тот же вечер, бережно положив в карман пиджака плохо гнущуюся «корочку», источавшую волшебный запах типографской краски, я побежал во МХАТ. На основную сцену меня не пустили: лимит контрамарок на этот вечер был исчерпан. И я бегом помчался в филиал на улице Москвина.

На ступенях бывшего театра Корша народу было немного, и это обнадеживало. Администратор (а это был Александр Александрович Черняк, с которым впоследствии у нас сложатся добрые, приятельские отношения), мельком взглянув на мой студенческий, выписал мне пропуск на 1-й ярус. В тот вечер шла пьеса М. Себастиана «Безымянная звезда». После первого звонка я первым поднялся на отведенный мне ярус, в надежде занять самое удобное место: на ступеньках. Старшекурсники объяснили нам, что самые удобные студенческие места в любом театре – именно ступеньки. Но, странное дело, за мной никто не пошел, и даже после второго звонка на 1-м ярусе, кроме меня, не было никого. Пожилая, усталая женщина-капельдинер, наверное, пожалела меня: «Молодой человек, спуститесь в бельэтаж, там сегодня много свободных мест». – «А можно?» – робко спросил я. Женщина рассмеялась: «Можно, когда так мало зрителей». И в самом деле, зрительный зал был заполнен едва ли наполовину. Я ее послушался и весь спектакль смотрел, как и подобает настоящему театралу, из первого ряда бельэтажа.

Это было чудо!..

В антракте я пошел на незапланированную трату и купил программку спектакля, чтобы навсегда запомнить имена актеров, которые перевернули все в моей душе. Я пережил не так много театральных потрясений. «Безымянная звезда», увиденная мною в филиале Художественного театра, была одним из них.

Неизвестную играла молодая и фантастически красивая актриса Р. Максимова. Она была так хороша в длинном белом платье с ниспадающими на плечи белыми шелковистыми волосами, что оценивать ее игру я не взялся бы ни за что. Ею можно было только любоваться.

Но главным чудом этого спектакля был Ю.Э. Кольцов в роли учителя Мирою. Одним из главных достоинств каждого актера даже в школьной самодеятельности считалась его способность быть органичным и естественным на сцене. Я это знал и всякий раз страшно переживал, когда чувствовал, что теряю органику и простоту. Но то, что я увидел в исполнении Юрия Эрнестовича, невозможно назвать казенным словом «органика». За всю свою театральную жизнь я не встречал такого совершенного, полного проникновения в то, что мы называем образом. И результат оказался фантастическим: я радовался вместе с учителем, когда он показывал Неизвестной красавице открытую им безымянную звезду, и, не стесняясь, плакал, когда богатый любовник увозил ее из дома этого потрясшего все мое нутро звездочета.

После спектакля я брел пешком по притихшим улицам Москвы и горевал, и отчаивался, и был по-настоящему счастлив.

Сквозное действие любви. Страницы воспоминаний

Подняться наверх