Читать книгу Железная кость - Сергей Самсонов - Страница 5

I. Дети чугунных богов
Фамилия рода
4

Оглавление

На четыре пятнадцать будильник поставлен теперь – вот по нынешней жизни паскудной – и взорвался в башке, дребезжит, выдирая из тьмы, из забвения всего, что коробит и гложет. И садится Чугуев на койке рядом с теплой, привычной, обмятой женой, из подушечной одури вырывается сразу, из покойного облака жара, что наспали с женой за всю ночь, и слоновьи ноги с кровати спускает, с полминуты сидит, провалившись в себя и простукивая изнутри свое днище, борта и к работе мотора прислушиваясь.

Ничего пока вроде не сбоит, не хрустит… в туалет шкандыбает, на кухню. Миску вчерашней, разогретой в ковшике лапши с размоченной в ней горбушкой зачерствевшей выхлебывает. Вдевает ноги в раструбы промасленного старого комбеза. И на дворе уже поеживается от воздуха студеного. Дверь за собой закрыть на полный оборот – по новой жизни мало на щеколду. И Валерке в окно тарабанит настойчиво: фамильный дом они с Валеркой на две части поделили, в двух комнатах Валерка со своей гагарой обитают, в оставшихся двух и пристройке – Чугуевы-старшие. Ну сынок – что ж домкратом его подымать?

– Это что, уже утро? – Из окна голый высунулся.

– Ноги в руки давай, выметайся. Пропускаем разгрузку, балда.

Застучал, загремел, на одной ноге прыгая в брюках, спотыкнулся и полку с посудой задел – взорвалось, раскололось. И на двор – как ошпаренный, телогрейку натягивая:

– Не боись, бать, успеем. Самородного золота все равно ведь не сбросят ни сейчас, ни когда.

– Инструмент доставай, самородок.

Утра стали холодными, зябкими; все пожухлое, нищенски голое и пустое пространство природы – все деревья, кусты и трава, забеленные инеем за ночь, – стало чище, опрятнее, строже, с глаз долой убрались, уничтожились чавканье глины и уныние осенней распутицы.

– Бать, а если вот правда податься в старатели? – заблажил будто спьяну Валерка.

– Топай, топай давай. Счас те будет хита. Довели до хиты реформаторы – по помойкам заставили шарить на старости лет.

– Да ну, бать, ты и раньше ведь тоже по отвалу шорохался. И ведь не по нужде, бать, – из жадности. Ты ж как этот… как Плюшкин. Вот любую железку, ни винтика по пути не пропустишь – все в дом.

– Много ты, обормот, понимаешь. Я гараж себе весь из таких вот отбросов построил. Это ж огнеупор, вот шамот настоящий – нигде ни за какие деньги не найдешь. Стальные балки нержавеющие – с комель толщиной. Все оттуда, с отвала, – от пола до кровли. Заводу не надо, а мне пригодилось.

Он и вправду, Чугуев, не мог пройти мимо любого отброса промышленности – будь то хоть самый малый обрезок уголка или швеллера, будь то хоть истонченный до дыр жестяной лоскуток, что в руках уже крошится, словно высохший до сердцевины древесный листок, будь то хоть ржавый гвоздь, весь в бугристых наростах, похожий на окаменелость каких-то мезозойских эпох. Попадался как только такой ему сор, поднималось в нем чувство соболезнующей нежности к умаленной вещественности безымянных останков чужого труда. Каждая стертая в производительных усилиях деталь, каждый железный труженик, потерянный для пользы, молча просили из земли: верните нас, мы еще пригодимся, не хотим быть навсегда потерянными – и никто их не слышал, и только Чугуев мог и должен был дать каждой вещи еще одну жизнь, возрождение в первоначальном чистом виде и предназначении.

Пересекли пути многолинейного разъезда – в прифронтовой как будто очутились полосе: над колючей проволокой, дебрями ржавыми разве только сигнальной ракеты в вышине не хватает, озаряющей белым трепещущим светом простор. Не в первый раз они сюда, за линию, – знают, где пролезть. И пошли на растущий, напирающий грохот и лязг, и уже не одни – в десяти шагах тени маячат и справа, и слева, слышен шорох шагов в полутьме: много, много еще одиночек и семейных отрядов таких же шагают в одном направлении, вон туда, где, черней небосвода, подымается тяжко гора высотой с хрущевскую пятиэтажку, и как будто из недр ее всходят, прут и прут, нарастая, тяжкий гул и страдальчески-нудное пение тормозов и железных колес. Как проснулся вулкан – бледно-красное зарево над горой зачинается. Собралась уже целая армия из бредущих поврозь мужиков и артелек со своим инструментом. Лязг и звон наросли до предела, поманив работяг, намагнитив, и на бег сорвались уже многие – вот на приступ взять гору как будто. И Валерка рванул напролом самым первым, как подранок-кабан сквозь чащобу, сквозь стадо, мешанину бегущих людей.

Испуская пары, на исходном дыхании будто, проползает по гребню старик-тепловоз, волоча с вязким грохотом по невидимым рельсам налитые до краев густо-красным свечением ванны – ну и все, тормозные колодки сработали, всех защитный инстинкт взял в тиски. Лишь Валерка один как ломил, так и ломит на штурм, по отвалу взбегает прыжками с ломом наперевес, полоумный.

– Стой, мудило! – кричат ему в спину.

И железной дужкой замка защемило Чугуеву сердце, и вобрал каждой по рой скрежещущий крен вагонеток и сброс многотонных глыб шлака – валуны покатились, запрыгали, хороня его вместе с Валеркой, расшибая все встречные глыбы и груды и раскалываясь сами, как хряснутый оземь арбуз, обнажая горящую мякоть и брызгая во все стороны огненным соком; разлилось вниз по склону, ветвясь, нутряное их пламя – исполинских ублюдков могутовских домен; канонада салюта отгремела и смолкла – никакого Валерки нигде не видать!

– Ну, Валерка, на этот раз все! Не прощается, крышка!

У Чугуева ноги не шли – из последним царем раскаленной, истекавшей дымами помойной горы вырос там вдруг, на склоне, хохочущий черт-антрацит: только бельма и зубы на оскаленной маске негритянской сверкают, встал на двух кучах шлака, расставив ноги циркулем на недоступной для живых высоте, и орет:

– Ваше – все, что пониже! А это мое! Наше, наше, Чугуевых! – И курочит уже глыбы ломиком, искровую пургу подымая, новый ворох за ворохом огненной пыли. – Мой костер в тумане светит… – разбивает, крушит, выкорчевывает.

Увильнул, увернулся, допущением безумным ведомый, что сможет всегда, целиком, до конца своей волей сужденное определять, – прыгнул живо в расщелину, втиснулся, словно в мамкину норку, перед самым обвалом грохочущих чушек и в ней, неприметной расщелине, сжавшись в комок эмбриона, прокатившийся поверху камнепад переждал. Может, не был бы крепок, как обжатый на слябинге слиток, так бы там и остался, прокатом продавленный вглубь, но что людям – кирдык, то метизам таким нипочем.

– Не горю я, бать, вечный! Мы, Чугуевы, – глыба, ничем не пробьешь… – И осекся вдруг, морда осунулась, стала мягкой, телячьей, не глыбой. – Ну чего ты, бать, че? Я же знал свой маневр.

Распрямилась пружина в Чугуеве, механизм невозвратный в движение по цепи приведя, и кулак – сыну в зубы, пока тот улыбался заискивающе. Уж на что был сыночек остойчив, а мотнуло его, как тряпичнонабитого. Просиял от отцовской прибивающей ласки:

– Вот как рельсом, бать! Тайсон! Так и надо мне, да! Это ж мало еще, ты мне дай, не жалей!

И уже они оба, как один человек, разбивают, ворочают глыбы в молчании. Продохнуть распрямятся – друг на друга не смотрят. Чуть Валерка копнет, ковырнет его взглядом – отводит, не стерпев ломового отцовского встречного. Вот как кошка воюет с собакой: чуть напрыгнет – и сразу отскочит, так и этот глазами. А вокруг копошатся вовсю остальные, расхватали делянки по склону и роются, позабыв о Валеркином воскрешении, как не было. И нет-нет и упрется чей-то штык в ископаемое: то в кирпич закопченный, то в обрезок стального уголка или швеллера, то в графитовый вдруг электрод, то в зубастую гусеницу – транспортерную ленту проклепанную, то в сгоревший электромотор, словно в череп бронтозавра какого, – вот сокровище-то! если с целой обмоткой, с накрученной медной проволокой! За черный лом дают копейки на приемке, а вот цветмет – по высшему ранжиру.

Шлакоотвал родной давно Клондайком окрестили: как новая Россия началась и сгорели в сберкассе все деньги, так и начали шастать сюда вот и лом производства откапывать, уж бригадами целыми, семьями превратились в старателей, жены приходили к горе с термосами и укутанными в одеяла кастрюльками – подкормить мужиков своих пищей горячей. Килограммы и тонны металла залегали здесь, в шлаковых недрах. Откопаешь вот рельс – и его на горбу в пункт приемки, расплодилось их, пунктов, немерено. Подфартит – за неделю сумму месячного своего заводского оклада из горы этой вынешь, горнового, вальцовщика, агломератчика, ведь зарплат-то законных месяцами не видят с тех пор, как Гайдар в телевизоре, поросенок, губами зачмокал: «дефицит», «волатильность», «инфляция». После смены сюда, выходные все здесь. Вот шурфы даже многие стали в горе пробивать, ставить крепи в глубоких забоях по всем правилам горного дела. Экскаваторщики уводили машины со строек и вгрызались ковшами в спрессованный, спекшийся шлак. Объявлявшихся на стратегическом этом объекте бичей, мужиков со всей области пришлых злобным лаем отваживали, поколачивали жестко порою, вбивая: вас тут не было, не проходило.

Груду черного лома на санях самосваренных тащат – как бурлаки на Волге это самое. Среди белого дня по своей родной улице – не привыкать, но порой все равно оживет и прихватит рабочее нутро на мгновение стыд: это ж ты, тот же самый, который на всю область гремел трудовой своей славой, скульпторам, было, даже позировал, прикрывая ладонью глаза, словно витязь в дозоре, – победитель социалистических соревнований и вершитель Истории… ну и вот на что жизнь извелась – не скрипел даже больше зубами Чугуев, словно стер их по жизни такой до корней.

Железная кость

Подняться наверх