Читать книгу Доверие сомнениям - Александр Карпович Ливанов - Страница 13

Общение
Пошлость

Оглавление

«Пошлость – это мелочность. У пошлости одна мысль о себе, потому что она глупа и узка и ничего, кроме себя, не видит и не понимает. Пошлость себялюбива и самолюбива во всех формах; у нее бывает и гонор, и фанаберия, и чванство, но нет ни гордости, ни смелости и вообще ничего благородного. У пошлости нет доброты, нет идеальных стремлений, нет искусства, нет бога. Пошлость бесформенна, бесцветна, неуловима. Это мутный жизненный осадок во всякой среде, почти во всяком человеке. Поэт чувствует всю ужасную тягость от безысходной пошлости в окружающем и в самом себе. И вот он объективирует эту пошлость, придает плоть и кровь своей мысли и сердечной боли».

Эти слова вполне достойны, чтобы быть помещенными – в статье «пошлость» – в любом толковом словаре. «Пошлость – это мелочность», сказано выше, но от этой ее мелочности огромен, безмерен урон для духа жизни, для серьезного чувства ее духовной основы! От пошлости не отмахнуться тем, что назвать ее по имени. Словно пыль, она проникает сквозь все щели человеческого общежития, пропитывает собой все вокруг, затрудняя дыхание, создавая уют и благоприятство разве что для одной моли. Пошлость – оружие мещанства, чтобы все измельчить, вышутить, унизить, чтобы ничему и никому не дать ни в чем стать выше собственного – мещанского – уровня! Мещанин ухватист и расчетлив в своей выгоде, но ему на руку создавать нравственно сниженную атмосферу безответственности, бессовестности – бездуховности. Это и означает – «опошлить»! Труд и дар, принципиальность и честность, призвание и совестливость – все-все пошлость спешит опошлить. Она «глупа и узка», – читаем мы выше, – но как она сатанински хитра и изворотлива! От нее и умному деваться некуда, она напориста, хотя ступает на вкрадчивых лохматых лапах беспечности и улыбчивой приязненности – хоть беги от ее обволакивающей свойскости, веселой беззаботности, ухмыльчатой шутливости. У пошлости, читаем мы выше, «нет ни гордости, ни смелости и вообще ничего благородного»… Да и зачем они ей? Она и без этого всего добьется, чего ей требуется…

Синоним пошлости – мещанин! Когда, он не поставлен в необходимость быть агрессивным – его излюбленное оружие именно пошлость. Он знает множество масок для нее – от маски доброго малого до маски беспечного и рассеянного, незлобивого равнодушия. В выгоде – его идеалы, его искусство, его – бог!

А вот, что главное, пожалуй, в приведенной выписке. Что пошлость (читай – мещанин и мещанство) – не нрав, не характер, не форма поведения: для иных она – форма существования! Чаще всего паразитичная. Вот почему обращают на себя внимание слова о том, что пошлость – «это мутный жизненный осадок во всякой среде, почти во всяком человеке»! Иными словами – нужна постоянная отмобилизованность душевная, чтоб противостоять пошлости. Прежде всего – в себе. Если хочешь быть достойным человеком и достойно делать свое дело. И что совсем замечательно, – едва заговорив о пошлости, этой питательной среде мещанина и мещанства, автор неизбежно и сразу же вспоминает поэзию – как о самом радикальном средстве противостояния!.. (Знать, не спасение – если и поэзия впала в пошлость!).

Поистине – без поэзии, без труда и творчества сатана нетворчества, все эгоистичное и корыстное, точно тина, засосали бы все живое. Поэт – по рождению, по призванию, по осуществлению своего призвания – изначальный борец против всего мещанского и пошлого в жизни. Пушкин это называл – «чернью». И вряд ли стоит настаивать на том, что имел он ввиду здесь одну лишь светскую знать! По всей России, концентрическими кругами, вся чернь, все нетрудовое, от Бенкендорфа до последнего сельского жандарма, «жадною толпою» теснилось, окружало трон. Трон и царь им нужны были – равно как они сами нужны были царю и трону. Пошлость прикрывалась властью – формой, законом, порядком – службой, не ведающей созидания и труда. Но, увы, пошлость и мещанство не унимаются и после низвержения царей и тронов, видать, все демократические установления их лишь изощряют, множат, рождают новые популяции, устремляя жизнь – к эпидемии…


Есть лишь одна альтернатива против пошлости – труд созидания и труд творчества! Мещанской пошлости сюда трудней проникнуть, здесь меньше всего возьмешь формой, номенклатурно-списочно-штатной причастностью, званиями и степенями… Здесь куда чаще видно: кто есть кто!..


Довелось ли вам повстречать пошлого человека среди рабочих, среди колхозников? Не ужиться пошлости с их серьезной средой! А если и довелось все же встретить такого человека – знайте: между анкетным пунктом «профессия» и действительной сущностью «неувязка»…

Пошляку даже неуютно придется в цеховой курилке. Вот уж поистине – где будет он выставлен всем своим обличьем!.. Даже поползновения на шутливость, мелкую ухмыльчатость его и ёрну – перекроет вал истинного, здорового творческого юмора! Здесь рождаются поговорки и пословицы, которые передаются из уст в уста. «Бригадир что бугор – выше и виднее!», «Руководители – руками разводители», «Начальство ругать – что против ветра плевать», «У него поплавок – не сделает зевок!» (о вузовском значке-ромбике), «Как жизнь? Бьет ключом и все по голове!». В смехе – духовное здоровье – пошлость же демонична, мстительна, агрессивна…


В вышеприведенной выписке четко обозначено отношение поэта к пошлости. Оно не просто страдальческое – оно и бойцовское. «Поэт чувствует всю ужасную тягость от безысходной пошлости», он «придает кровь и плоть своей мысли и сердечной боли». Иными словами – он борется за здоровый дух жизни. Ценой сердечной боли! Как никогда «легализировала» себя мещанская пошлость в годы НЭПа. Вся наша литература дружно выступила против мещанина – начиная от Горького и Маяковского – кончая Ильфом и Петровым и Зощенко. Их произведения хорошо нам известны. Приведем здесь, например, строки Николая Заболоцкого, которые меньше известны, но накал пафоса которых равен гневу. Против мещанина, пошлости, их разлагательного действия.


Но вот все двери растворились,

Повсюду шепот пробежал:

На службу вышли Ивановы

В своих штанах и башмаках.

Пустые гладкие трамваи

Им подают свои скамейки.

Герои входят, покупают

Билетов хрупкие дощечки,

Сидят и держат их перед собой,

Не увлекаясь быстрою ездой.


Стихотворение, откуда мы взяли эти строки – «Ивановы». Названием подчеркнута массовость, отнюдь не чрезвычайность мещанина! Это те же «служащие», о которых писал Маяковский в своем знаменитом стихотворении «Прозаседавшиеся», те же чиновники, «расходящиеся по учреждениям». Они не просто граждане, они – герои жизни. Исконно русская «быстрая езда» (Гоголь) им уже не по душе!..


А там, где каменные стены,

И рев гудков, и шум колес,

Стоят волшебные сирены

В клубках оранжевых волос.

Иные, дуньками одеты,

Сидеть не могут взаперти.

Прищелкивая в кастаньеты,

Они идут. Куда идти,

Кому нести кровавый ротик,

У чьей постели бросить ботик

И дернуть кнопку на груди?


К слову сказать, – стихи датированы 1928 годом, по сути последним годом НЭПа, девятым валом его мутнопенящейся мещанской пошлости. Госплан не мог тогда «потеть», «давая задание на год» поэзии. Бессонными ночами трудились его работники над планом первой пятилетки. На арифмометрах, купленных на валюту, в черных их окошечках, мелькали первые прикидочные цифры – направления небывалой перестройки страны и народа. В конце концов это была одна из гипербол Маяковского. Поэзии не нужен «план вала» – она сама чувствует «социальный заказ», сама первая выходит на схватку с мещанством. Ведь и оно в первый черед перестраивается – антиперестроечно.


Ужели там найти мне место,

Где ждет меня моя невеста,

Где стулья выстроились в ряд,

Где горка – словно Арарат –

Имеет вид отменно важный,

Где стол стоит и трехэтажный

В железных латах самовар

Шумит домашним генералом?


Как ладно, уверенно, надолго устроил мещанин свой быт! И инстинкт поэта – поэтического героя – общего чувства народной совести: не там, не там место человека!


О мир, свернись одним кварталом,

Одной разбитой мостовой,

Одним проплеванным амбаром,

Одной мышиною норой,

Но будь к оружию готов:

Целует девку – Иванов!


То есть, любой ценой, любыми издержками жизнь должна стряхнуть с себя теплоустроенный, уютный мещанский мир бездуховного благополучия, пошлого быта и продажной любви-прислужницы.

Между первой выпиской из статьи поэта и критика Иннокентия Анненского («Художественный идеализм Гоголя») и стихами Николая Заболоцкого не просто временной интервал в четверть века, а революция, покончившая раз и навсегда с правовой основой мещанства, этого обширного резерва буржуазности. Казалось бы – четверть века, рубеж революции, а мещанство и пошлость его опять с болью отозвались в строках поэзии. Разве не сатанинская живучесть?..

«Так вечно. Один бродит по лесу, другой на востоке у рыбаков, третий в Париже, в Индии, в херсонских степях, поврозь и поврозь, в то время как угодливые и откормленные всегда вместе, на одной огороженной площадке, тесно сдвигают после собраний столы, лижут друг друга и только успевают носить к машинисткам свои пухлые рукописи. Из провинции приезжали богатые дяди, которые давно променяли слово на деньги, входили в клуб и странно менялись, прятали местную выправку, не знали, куда приткнуться, и если с кем их знакомили, то было им стыдновато произнести свое заштатное имя, и тогда они играли в «передовых», в прогресс, держась в душе все той же хитрости, выгоды и пробитой дорожки, и, подавая швейцару номерок, щелкали тут же монетой, и шли по Москве, чувствуя благостное освобождение от споров, умных слов, которые им все равно никогда не понадобятся».

Прошло еще сорок лет. И опять боль писательского сердца вызвана тем же мещанством, той же пошлостью. Далеко вперед ушла жизнь – изменилось и мещанство. На этот раз оно даже пробралось в святая святых – в писательское руководство! В немногих словах – картина и ситуация, уже без фантасмагории, в самом реалистическом плане, напоминающая писательскую среду времен булгаковского романа «Мастер и Маргарита»! Словно те же Берлиозы, Латунские и Рюхины, «угодливые и откормленные» руководители «Массолита» восстали из гроба, чтобы «быть всегда вместе на одной огороженной площадке, тесно сдвигать после собраний столы», чтобы «лизать друг друга» и «носить машинисткам свои пухлые рукописи»…

Эта выписка из замечательной повести «Люблю тебя светло» Виктора Лихоносова. Есть в этой повести и прямые упоминания о пошлости, о мещанстве, потому что повесть – лирическое раздумье о нашей духовности, о чистоте истоков нашей культуры, о поэзии Есенина. Некое задушевное, неторопливое путешествие во времени по памятным, освященным народным признанием, уголкам России. Это слова одного из героев повести, честного, ищущего, неудовлетворенного сделанным, писателя Ярослава Юрьевича. И еще он говорит:

«Литература – может быть, единственная область, где пошлость не права… Ведь пошлость – старое русское слово, и означает оно обыденность, обычность. Я думал, ты королева, а ты пошлая девица, писал Иван IV Елизавете английской. И необычное всегда плохо поддается изображению, оно кажется притянутым за волосы…».

Но с этим согласиться трудно. Пошлость признана – обыденностью, обычностью – и, стало быть, она права, правомерна в жизни, и лишь в литературе не права?.. До чего же, знать, и вправду сильна она в жизни – пошлость, если устами своего героя писатель готов уступить ей жизнь – как поле действия и как искупление свободы от нее – литературе!

Пошлость – не обыденность, не обычность. Это лишь ее собственные притяжания, ее надежды, которым не дано оправдаться. Хотя бы уже потому, что существует художественное творчество, прежде всего поэзия. Поединок давний, затяжной, но победа – пусть в перспективе – на стороне поэзии. И стало быть, на стороне жизни!

Выше мы уже говорили о пошлости, которая, вероятно, от пошлины (денежного сбора с привозного товара), от – искони заведенного, что искони повелось, от – избитого, неприличного, площадного, вульгарного, тривиального. Но ведь и сама «пошлина» – была первейшей пошлостью! Невесть «пошто» – платить деньги. Товар еще не продавался, еще торговля не начата, только за то лишь, чтоб товар «пошел дальше» – уже плати: разве не пошлость? И кто только не взымал пошлину, за что только не взымалась она – от мельчайших чинов – до самого государя! Разве не пошлость? Только уплатил – опять плати. «И пошло, и пошло…». А затем так и с любой уже глупостью, любой сплетней – один сказал, другой подхватил – «И пошло, и пошло», затем «пошла писать губерния», пошли писать район и область, и выше, и дописались все до великой пошлости, которая сама дошла до… «кооперативов», рэкета, миллионных барышей-грабежей…

И в наше время, – тем более, – когда идут в мире отчаянные битвы за свободу и достоинство человеческое, разве не означает это, что на прицел взята и пошлость, эта надежная ступень для цинизма, для лжи, для подлости для всей множественности лика – зла?

Человек сейчас поставлен перед историческим выбором: либо в благородной борьбе со вселенской пошлостью отстоять свою жизнь и свободу – либо погибнуть. Разумеется, он выберет жизнь – но обязательно исполненную достоинства!


Эти же мысли, к слову сказать, были не редкими в выступлениях писателей на последнем состоявшемся съезде. «Человек, готовый подняться на страницы наших книг, решил поступать по совести, решил восстать против косности, равнодушия, бюрократизма, – сказал, например, Вячеслав Шугаев. – Он пережил в себе так называемое житейское благоразумие, а для этого необходимо большое мужество. Может, не меньшее, чем войти в огонь… Писатель должен быть готов к встрече с ним».

«Почему читатели отворачивается от некоторых наших книг? – говорил Андрей Вознесенский. – Причин много. Главное – народ хочет гласности. Гласность – сестра литературы. Правда о чудовищной силе зла, лихоимства, двуличии уже известна народу. Он борется с этим злом. В книгах же, отредактированных и обкатанных редактором, он получает водевили вместо трагедий».

«За последние десять лет, – сказал Юрий Бондарев, – мы испытываем невидимый натиск нестеснительных сил, читали и читаем статьи, в которых мыслящий писатель упрекался в отсутствии мысли, крепкий и точный стилист – в неумении строить фразу, серьезный психолог – в непсихологичности и аполитичности, и с глубинным потрясением узнавали о том, что талант – это редкость… Критика в жизни и литературе должна идти против омертвело застывших вкусов, пошлых привычек, ожиданий и желаний мирового обывателя, групповых лжеценностей, то есть идти против течения средней морали, извращенной нравственности, хорошо зная, что она, критика, как и литература, – это выражение народного самосознания».

«Современная критика, – говорил Николай Грибачев, – должна овладеть мастерством формы, оставив псевдонаучную терминологию псевдонауке, а вязание замысловатых кружев – кружевницам. Но и критикам надо помочь, освободив литературную атмосферу от мелкообидчивости, мстительности, ущемленных самолюбий».

«В жизни бушует десятибальный шторм критики, невзирая на лица, а на страницах отделов критики наших печатных органов за редчайшим исключением по-прежнему стоит непоколебимый штиль благодушия и комплиментарности, – сказал Феликс Кузнецов. – Получается, что о самых острых и трудных вопросах деятельности, даже – о повороте рек говоришь легче, чем о повороте дел литературных».

Пафос всех подобных выступлений, как видим, против пошлости жизни, формы которой многолики и крупномасштабны. И тем убедительней предстает то, что уже сказано было выше: лишь бескорыстие массового творчества в любом труде, лишь духовное чувство жизни способно вырвать человека от подстерегающей неизменно опасности: пошлости. Превращая драматизм всего жизненного в видимость благополучного водевиля, она, многоликая мещанская пошлость, толкает жизнь к трагедии. Художнику – стало быть – нужно быть бдительным!


Пошлость – та плотная и жирная пелена обыденщины, тот незримый слой бытийного низа, которыми мещанская действительность удерживает жизнь от ее духовных устремлений. Она – щупальца цинизма и корысти, беспринципности и лукавства, наконец, всепозволенности и жестокости, которые прячутся до времени под спудом жизни, колебля ее поверхность под жирными, губительными, нефтяными волнами. Она ежеминутно готова вырваться наверх, мстя жизни за это свое вынужденное подполье. Вспомним великие создания Достоевского – между резко поляризованным добром и злом, олицетворенных в художественных образах, всегда видим этот ерничающий, ухмыляющийся, всегда готовый к цинизму, но маскирующийся шутливостью и усмешливостью слой пошлости, обволакивающий живые души, толпу вечных мещан, от Лябезятникова до Свидригайлова, от Федора Карамазова до Верховенского. При всем отличии художественных задач, решаемых этими разными образами, есть в них по меньшей мере одно общее: пошлость. Она – тот ядовитый замес, из которого выпекаются зло и порок в самых разных личинах!.. И понятно, что именно он, Достоевский, великий искатель универсальной истины жизни, достойной человека, не мог в этих поисках, в своих небывалых порывах духовности, горении искренности не наткнуться на пошлость, разливающуюся повсеместно из своих мещанских притонов… И сколько личин и масок было художником сорвано с пошлости! Вся наша классика – благородный пример противостояния опошлению жизни! Гоголь и Щедрин, Толстой и Горький…

У Чехова находим для пошлости новый эпитет (которого нет, например у Даля!): «сытый»… Очень это емкий и многозначный эпитет! А еще задолго до Чехова – иной опознавательный эпитет той же по сути пошлости, вроде бы миротворной между добром и злом, привел Некрасов: «ирония»… «Я не люблю иронии твоей. Оставь ее отжившим и не жившим». Все сатанинство в жизни начинается пошлостью, это она приводит к бездуховному омертвению, к нынешним… выстрелам рэкетиров!..

Будем же чутки и непримиримы ко всяким истокам этого универсального зла!..

Доверие сомнениям

Подняться наверх