Читать книгу Доверие сомнениям - Александр Карпович Ливанов - Страница 14

Общение
И здесь коллизии

Оглавление

Дружба – бесспорно одно из прекрасных человеческих свойств. Как, когда, между кем возникает дружба? Множество здесь толков. Главное, чем замечательна дружба – это, например, ее готовность к самопожертвенности. Но что еще важней – взаимопонимание!

«Для милого дружка и серёжка из ушка?» Но здесь не просто дружба, а любовь-дружба. Великие приметы дружбы – мужские. Стало быть, дружба – явление мужественное. Чаще всего дружба и рождается в общей борьбе, перед лицом общей опасности. Да и вряд ли есть выше той дружбы, которая рождается на войне!

Что означает само по себе слово – «дружба»? Надо полагать, речь о «другом», но для меня – как второе «я» мое, как мое альтер эго. Заметно и то, что «ба» – в нашем языке чаще всего означает соединение чего-то однородного («батарея», «байки», «балясины», «барыш», «батог» – соединение кнутовища и ремня – и т.д.).

В «дружбе» слышится – «рука»! То есть, два человека как бы подали друг другу руки – на нерасторжимую дружбу. Слышится и «ружье». На смертельном поединком с диким зверем, на охоте, на войне для солдата («Наши жены – ружья заряжены»!) ружье верный друг! В «дружбе» слышим и «вдруг»: кто же является вдруг, чтоб выручить нас из беды – как не друг?.. И вправду ли – друг – «другой»?..


…Но почему так одиноки поэты – которые больше всего пишут о любви и дружбе, о любви-дружбе!.. Сколько об этом, например, у Пушкина (сколько исписано бумаги по поводу этого многими другими!). Можно подумать – поэт был редкостно счастлив в дружбе, в любви-дружбе. Воображение Пушкина было подчас его реальностью («И забываю мир»).

Вот уж поистине, где желаемое принимается за действительное! Причем, случается это с нами в первую голову потому, что, сдается, так оно случалось с самим поэтом. Пушкин воздавал высокой поэзией за малейший земной знак дружбы! Одно из свойств щедрого сердца гения. Так Пушкин сам помог нашему заблуждению насчет его счастья в дружбе, любви, любви-дружбе. Может статься, чтоб он и сам, творчески, создавал и себе самообман этот? Ведь – «Я сам обманываться рад!..».

Да, сколько исписано бумаги для восхваления пушкинского чувства дружбы – и как мало пишется о том, как был он трагично одинок посреди своих – столь блистательных, казалось бы, столь нерасторжимо-прочных будто бы дружб…

Да, беспредельна была потребность у поэта как в любви, так и в дружбе! Но нашел ли он такую любовь, такую дружбу?..

То, что давала поэту действительность – далеко было от его потребности. Впрочем, любовь и дружба, применительно к Пушкину, отдельные темы, каждая из которых огромна. Пушкин жаждал дружбы, искал ее всюду, всегда, начиная с лицеистских лет, кончая последними днями жизни. Были разочарования, охлаждения, измены – но поиск продолжался до последнего вздоха. Нужна была личность под стать самому поэту! Такой друг не находился. Жуковский покровительствовал, искренне, чем мог, подчас рискуя собой, своей репутацией и положением, помогал поэту, стараясь облегчить его судьбу во время ссылки и бесконечных опал. Два поэта – они были все же слишком по-разному «устроены». Недаром поэт Жуковский годился даже в царедворцы, в то время как поэт Пушкин для двора «годился» лишь для ссылок, для опалы, для жандармской слежки! Нет, слово «дружба» – по мерилам Пушкина и его поэзии! – тут слово малоподходящее. Жуковский, выручая и помогая Пушкину, считал его неблагодарным к государю, будто бы благодетелю поэта, считал сумасбродным, недостаточно верноподданным. Помогая и выручая Пушкина из многих бед – Жуковский неизменно сетовал на характер Пушкина, выговаривал ему, наставлял на путь истинный, призывал «остепениться»… Мог ли Пушкин считать своим другом такого человека, пусть и поэта, пусть и в чем-то учителя, пусть, наконец, и преданного человека, знавшего значение Пушкина для России?.. Пушкин, жадно искавший друга великодушно не мешал Жуковскому думать, что они друзья. Это не было лукавством, расчетом, дипломатией – Пушкин умел быть благодарным и за это добро, не называл его – в душе во всяком случае – дружбой!.. Мы уж не говорим о тех сомнительных услугах – искренних со стороны Жуковского – которые вряд ли одобрил Пушкин, продли судьба его жизнь. От двойной неправды в сообщениях царю о заверениях Пушкина в преданности трону и особе государя, и о милостях царя по отношению умирающего поэта и будущего семьи его до «редакции» пушкинских строк из «Памятника» – для памятника Пушкину – и т.п. Слишком уж, знать, «помогал» тут царедворец Жуковский – поэту Жуковскому. Это было «ложь во благо», Жуковский любил Пушкина!

И потомки признательны за это Жуковскому.

Князь Вяземский всю жизнь потаенно завидовал дару Пушкина, прикрывая это беспечной шутливостью, пытаясь и Пушкина учить беспечности и веселому смирению перед роком. Видя, как все теснее затягивалась петля вокруг Пушкина в преддуэльные дни, почти точно зная время и место дуэли, князь палец о палец не ударил, чтоб помешать дуэли, продолжая шутить над «сумасбродностью Пушкина», словно не понимая, что на сей раз речь идет не просто о дуэли из «ревности и личного оскорбления», «дворянской чести», «защиты чести семейной» – а о защите чести русской поэзии!..

Дельвиг уже был шесть с лишком лет в могиле, Пущин был далеко в сибирской ссылке. Оставался еще Павел Войнович Нащекин, любивший Пушкина искренне, бесхитростно («Этот удивительный Александр Сергеевич!»). Главное, умел Павел Воинович слушать. Не спорил с Пушкиным, не всегда, не все было ему понятно из заветных мыслей поэта, но именно потому, что умел как никто другой слушать, именно ему и доверял поэт это самое заветное… Да, был в Павле Воиновиче такой дар: слушателя! И зря исследователи изображают отношения поэта с Нащокиным единственно как отношения-развлечения веселого времяпровождения с барином-игроком, барином-мотом и гулякой. И все прочее лишь в этом плане. Стоит перечитать письма Пушкина к Нащокину, чтоб убедиться в том, что он для Пушкина был куда больше, чем одним лишь приятелем по играм в карты, наездам по «злачным местам», собутыльником…

Разумеется, были еще Чаадаев, были Погодин и Плетнев. Были и другие. Но Чаадаев с годами становился все замкнутей и недоступней. А после своих знаменитых «Писем» и объявления его двором «сумасшедчим» – и вовсе стал всего страшиться. Тем более встреч и откровенных разговоров с Пушкиным – гласно или негласно, но всегда опальным!.. Академики Погодин и Плетнев по существу мало интересовали поэта – именно своей академической ученостью. Тем не менее были они ему интересны своими писательскими притязаниями. Зато их Пушкин не мог не интересовать! И не учеными своими трудами, не литературными трудами своими они остались бы в памяти нашей, а тем, что у них достало догадки стать по возможности – один в Петербурге, другой в Москве – издательскими помощниками поэта! Может, единственным человеком, который мог бы стать духовно ближе всех поэту, в чью преданность Пушкин убедился, увы, слишком поздно, уже умирая, был Владимир Иванович Даль, на чьих руках и скончался Пушкин…


Пушкин был по существу очень одинок. При жизни так, в последние дни перед смертью так. Всю жизнь. Это может показаться безосновательным утверждением, приняв во внимание его плотное окружение, множество людей возле него, и мужчин, и женщин. Он был одинок, прежде всего, как гений, мысли которого уходили далеко вперед своего времен. А ведь другом, подлинным другом, мог быть лишь единомышленник! Такого возле Пушкина не было. Друзья, друзья – так оно и пишется, так оно и говорится – а друга, одного, но именно «альтер эго» не было. Да и не могло быть…

Трагизм одиночества был велик, под стать самой великой жизни. Даже секунданта не нашлось. Случайно встреченный Данзас не был лицейским другом. Да и секундантство счел долгом из общепринятой дворянской и офицерской чести. Ни одной попытки предотвратить дуэль помешать убийству поэта! Один лишь педантизм секундантства…

И вот уже Данзас тоже в числе друзей поэта. И его портрет видим неизменно в работах о жизни поэта…


«Пушкин был не понят при жизни не только равнодушными к нему людьми, но и его друзьями. Признаюсь и прошу в том прощения у его памяти», – писал после смерти поэта Вяземский. Это весьма знаменательное признание. Был любим, цени́м, почитаем и все же: не понят! И Пушкин ли этого не понимал? В свою очередь всегда сознавал, как далеки они, любовь и почитание ближайшего окружения, от подлинной дружбы, которую он всю жизнь ждал…

И, видать, единственными – подлинными – друзьями поэта были его книги. К ним и обращен последний взгляд, последнее «прощай» поэта.


Да, так уж повелось – все разговоры о Пушкине – не обходятся без слова «друзья»… Так при жизни поэта, так и в последние дни перед его смертью, так потом все больше в мемуарах и исследованиях о поэте. «Прах Пушкина принял последнее целование родных и друзей. В.А. Жуковский обнял бездыханное тело его и долго и долго держал его безмолвно на груди своей», – вспоминал П.В. Анненков.

«Когда тело совсем выносили из церкви, то шествие на минуту запнулось; на пути лежал кто-то большого роста, в рыданиях. Его попросили встать и посторониться. Это был кн. П.А. Вяземский», – писал П.И. Бартенев.

Пушкин всегда умел дорожить и оценить по достоинству и ту дружбу, которую дарила ему судьба. Но все это, увы, еще убедительней доказывает, что гений – помимо всего прочего – обреченность к одиночеству. Пушкин не был исключением. И это несмотря на то, что тысячи томов написаны – и еще будут написаны – о нем и его друзьях. Жажду дружбы поэта приравнивают к тому, с тем, что было его окружением. Желаемое поэтом принимают за действительность его биографии…

И словно на примере Пушкина потом уже Гоголь и Лермонтов, Толстой и Тютчев, Достоевский и Блок никого не жаловали этим высоким словом – друг. Иногда мы встречаем это слово в их письмах, но значение слова не больше эпистолярной вежливой дани…


Но лишь поэту и в этом дано, видать, прожить жизнь с чувством исполнившегося идеала – любви и дружбы! Красота, как само счастье, всегда впереди, всегда призрачна, непрочна, мимолетна. Ею владеть – невозможно. И в этом источник лиризма – и восторженного, и грустного. Он из двуединства – мечты и яви, воображения и действительности.

Красота у Пушкина всегда недосягаема, всегда тайна, всегда обретается в мире как «мимолетное виденье», как «гений чистой красоты», она всегда эстетична, но не обязательно нравственна. И она же и неподсудна. Над нею можно только слезы лить. И жизнь, и слезы, и любовь. Такова красота и женская, и природы, и жизни. Поэт словно нигде не надеется на победу над красотой, не надеется на обладание ею – но всегда глубоко признателен ей, готов ее боготворить за малейшие знаки внимания к нему как к поэту. «Равнодушная природа» – для Пушкина – прежде всего равнодушие красоты!

Красота для Лермонтова – не «равнодушная природа». Она активна и таит опасность мужской свободе! Подобно Печорину, Лермонтов выходит навстречу любви – как на поединок, который может стоить жизни… Мечта о красоте – в отличие от непосредственной пушкинской – более аналитичная, она и знающая, и рефлектирующая, и фатальная, она – прозревающая роковые последствия. Лермонтов не пытается завладеть красотой. Он не взывает к ней, боготворя, не молится ей как божеству. Он предвидит здесь борьбу – не на жизнь, а на смерть! Пушкин увещевает любовь, пытается ее всегда духовно очеловечить, сделать земной и возвышенной. Он очень огорчается, когда она, красота, «гений чистой красоты», живет и действует по своим природным законам. Поэт все понимает, и улыбается ей сквозь слезы, он не осуждает ее, будучи терпимым и самоотрешенно-великодушным. Таким бывал и в жизни! Он лучше сделается «почтальоном и сводником», доверенным наперсником, неся любовные записки «усатым майорам», избранникам красавицы Нины Закревской, этой Клеопатры Невы, в которую безнадежно влюблен, чем строить ловушки, плести паутину любовной интриги или тем более помышлять о мести ей за отвергнутую любовь! «Если б не твоя медная Венера (первоначально – «если б не Закревская». – Прим. А.Л.), то я бы с тоски умер. Но она утешительно смешна и мила. Я ей пишу стихи. А она произвела меня в свои сводники». А в стихах, посвященной ей нет и тени шутливости – тут страдание:


Но жалок тот, кто молчаливо,

Сгорая пламенем любви,

Потупя голову ревниво,

Признанья слушает твои.


Признания о своих женских победах – признания «своднику»… Пушкина, которого принято считать неутомимым сердцеедом, победителем женских сердец, увлеченным ловеласом, обладателем целого донжуанского списка, мы редко удосуживаемся увидеть в истинном свете истинного страстотерпца любви. Он раз и навсегда поставил красоту силой – над собой, недосягаемым божеством, достойным молитвы, страданий, сердечного томления, силой, перед которой можно исповедываться в душевных муках, которую можно пытаться очеловечить, но все же силы, которая в руки не дается, исполненная изначально тайны, сокровенной цели природы!.. Любовь и красота поэта восхищали и влекли, погружали в думу и причиняли сердечные раны – но ни разу он ее не счел злой силой, демонической силой, ни разу не проклял ее! Зато как поэт умел быть благодарным за редкие минуты счастья, за женское великодушие, за понимание женщиной власти своей красоты, которую ей дано нести сквозь жизнь… Жена оставалась «мадонной», жене он посвящал стихи, матери четырех детей, так или иначе допустившей ухаживание будущего убийцы поэта и супруга, так или иначе явившейся косвенной причиной гибели его. Поэт на смертном одре говорит, что она во всех этих бедах ни причем, что всё случившееся касается лишь его одного… И это было не просто великодушие – а всё той же выстраданной всей жизнью, всем опытом гения мысли о красоте, о ее суверенности, о ее неподвластной никому свободе…

Лермонтов по сути так же понимал красоту и ее таинственные и нерушимые права. Он сознавал ее необоримую власть и свободу, но в отличие от Пушкина всегда был здесь и зорким наблюдателем, всегда сознавал активное, даже агрессивное, действие красоты. Не была она и по-пушкински самозабвенной душеприказчицей природы. Не зря Печорин противопоставил чарам княжны Мэри весь свой запас осторожного расчета и хладнокровия. Еще до поединка с Грушницким – Печорин завершает свой поединок с княжной Мэри! По сути не столько любовь, сколько этот же поединок – побудительный мотив Печорина во всей истории с пленной Бэлой… Фатальность и скепсис жизни в Печорине особенно выражается в его любви. Вера дорогá Печорину тем, что она изначально отказывается от поединка в таком смысле, следуя лишь самозабвению и подчиненности – не любви вообще, а мужской власти Печорина. Вера хочет быть другом Печорина, она не задумываясь, пожертвовала бы собой ради него. И все же Печорину – под стать самому создателю его – претит жертвенность в любви, равно как претит покорная любовь без борьбы. Высшее выражение любви-поединка – между гордостью Тамары и гордостью Демона. Это скорей любовь-вражда, потому что гордость не из земных эгоистичных побуждений. Здесь природа умножена на земные общечеловеческие страсти, любовь становится универсальным испытанием, а не любовью-счастьем мужчины и женщины, испытанием, которое не соединяет – а разобщает… Сердцам велено подчиняться не непосредственному чувству, а неразменным личностным ценностям… Обе фигуры глубоко трагедийны: нет гармоничности в мире, не может быть и гармоничной любви!

Печорин во многом следует в любви философии Демона, превращая любовь – в испытание, не доверяя чувству. Он не жалеет несчастную и отвергнутую им княжну Мэри, не сочувствует ее любви-року. Аналитичный в любви, Печорин тем более насторожен и недоверчив в дружбе. Княжна Мэри отвергнута Печориным именно тогда, когда сама признает себя побежденной в любовном поединке. Печорин догадывается о том, что княжна Мэри не смогла бы быть свободной в любви!.. Ее нраву присущи и властвование, и послушание, но и то, и другое из эгоизма. Княжна Мэри, и покорившись, не выдерживает печоринского испытания в любви! Равно как вскоре не выдержит и испытания на дружбу и Грушницкий…

Заточая плененную Бэлу, Печорин тут же открывает ей дверь: ты свободна! Инстинкт свободы в любви возвышает Бэлу в глазах Печорина. Она не воспользовалась открытой дверью, не загадывая о будущем.


Красота и для Пушкина, и для Лермонтова – явление гениальное. Поэтому ими и признается за нею право осуществляться по своим имманентным законам. Поэтому Пушкин все приемлет и благословляет в жизни (даже перед тем как закрыть навеки глаза он посылает свое прощение своему убийце – Дантесу!..). Лермонтов всегда бойцовски насторожен, он слишком помнит о силах зла. Если Пушкин забывается в идеальном, Лермонтов и идеальное выверяет земной злобой, внося в него земные этические коллизии…

Лермонтов так мало жил, хоть и успел много выстрадать, что его идеалы еще пунктирны, наметочны, они зыбки под твердыми контурами художнически запечатленных коллизий действительности. Опечаленно, а не смиренно смотрит поэт на этические изломы жизни. И он уже не хочет себе создавать даже иллюзий о любви и дружбе. Ни уклониться, ни обороть красоту Лермонтов тоже не пытается. Она его вдохновляет не столько эстетически, сколько творчески-философски. Кратковременность бытия, непрочность красоты, ее захватывающее наитие – все до слез, до сердечной муки трогает Пушкина. Лермонтова это все лишь повергает в печаль, в оцепенелое чувство перед бездной жизни, несущей для сердца человеческого злые начала. И красота его вооружает противостоянием власти ее непосредственного обаяния. Пушкинское чувство в Лермонтове старше, искушенней, многозначней.

Пушкин весь безоговорочно отдается власти красоты – Лермонтов к ней недоверчив, выжидающ, он предвидит все ее роковые последствия. Он медлит вступить в ней в поединок.

И Тамара, и Демон не желают – не могут – идти друг другу навстречу!..


Мы говорили об этом столь подробно – об эстетически-непосредственных и эстетически-аналитичных символах красоты двух поэтов, потому что здесь – если не единственный, то важный – ключ к пониманию очень существенной черты в духовном облике каждого поэта. В этом символе в каждом отдельном случае – и наше восприятие личности и души поэта. В конце концов художественный мир слова – лишь некая отраженная вторичность такого мира – души поэта! Более того, тайна человеческой личности художника накладывает свою таинственную печать на творчество. Одно без другого не дано нам постичь. Вот почему «подробности из личной жизни» художника – сами по себе – самоцельны лишь для незрелого читателя. Для серьезного читателя здесь приподнимается еще одна завеса, мы еще на шаг приближаемся к художественным ценностям в трудном и органичном единстве – художник и его слово. Интерес здесь равен духовному восхождению…

Эстетические символы жизни, ее красоты – вещие для творческих постижений в слове поэта!

Доверие сомнениям

Подняться наверх