Читать книгу Смешные люди - Александр Лепещенко - Страница 22
Часть первая
Глава двадцатая
ОглавлениеО, русские литераторы! Всё-то они подмечают:
«В юности Достоевский написал: «Человек есть тайна»; в зрелости, исходя из горького своего опыта, чуть-чуть уточнил блистательный афоризм: «Человек есть существо, ко всему привыкающее, и, я думаю, это самое лучшее его определение».
Выйдя из Омского острога, Федор Михайловичуже чуть ли не кричал: «Я – дитя века, дитя неверия и сомнения до сих пор и даже (я знаю это) до гробовой крышки. Каких страшных мучений стоила и стоит мне теперь эта жажда верить, которая тем сильнее в душе моей, чем более во мне доводов противных».
Конечно, сомневался не только Достоевский. Сомневался, хотя и по другому поводу, даже ошибался, друг его юности Некрасов. Сотрудник журнала «Современник» Павел Ковалевский рассказывал:
«Лучшего редактора, как Некрасов, я не знал… умнее, проницательнее и умелее в сношении с писателями и читателями никого не было… Знание вкусов читателей не без своеобразного юмора.
– Читатель ведь чего хочет. Он хочет, чтобы повесть была поскучнее; серьёзная, дескать, повесть, не какая-нибудь, – а учёная статья – чтоб была повеселее: он прочитать её может.
Никогда он не ошибался в выборе рукописей… Ошибся он один раз, зато сильно, нехорошо и нерасчётливо ошибся, с повестью Достоевского, которая была точно слаба, но которую тот привёз с собой из ссылки и которую редактор… уже по одному этому обязан был взять.
– Достоевский вышел весь. Ему не написать ничего больше, – произнёс Некрасов приговор – и ошибся…
– Если так, – решил Достоевский, – я заведу свой собственный журнал.
И тоже ошибся…»
Не думаю, что Федор Михайлович и его брат допустили ошибку. По крайней мере, в начале издания журнала они действовали, как шахматисты, просчитывающие свои ходы наперёд. Это потом «Роковой вопрос» – статья, посвящённая польскому восстанию, – стал для них действительно роковым, но сейчас…
«Журнал «Время» имел решительный и быстрый успех, – свидетельствовал литсотрудник Страхов. – Цифры подписчиков, которые так важны были для всех нас, мне твёрдо памятны. В первом, 1861, году было 2300 подписчиков, и Михайло Михайлович говорил, что он в денежных счетах успел свести концы с концами. На второй год было 4302 подписчика; список их по губерниям был напечатан во «Времени» 1863 года… На третий год издания, в апреле месяце, было уже до четырёх тысяч, и Михайло Михайлович говорил, что остальные триста должны непременно набраться к концу года. Таким образом, дело сразу стало прочно, стало со второго же года давать большой доход, так как 2500 подписчиков вполне покрывали издержки издания; авторский гонорар был тогда менее нынешнего, он редко падал ниже пятидесяти рублей за печатный лист, но редко и подымался выше, и почти никогда не переходил ста рублей.
Причинами такого быстрого и огромного успеха «Времени» нужно считать прежде всего имя Ф. М. Достоевского, которое было очень громко; история его ссылки в каторгу была всем известна; она поддерживала и увеличивала его литературную известность, и наоборот. «Моё имя стоит миллион!» – сказал он мне как-то в Швейцарии с некоторой гордостию.
Другая причина была – прекрасный (при всех своих недостатках) роман «Униженные и оскорблённые», достойно награждавший читателей, привлечённых именем Федора Михайловича. По свидетельству Добролюбова, в 1861 году этот роман был самым крупным явлением в литературе. ‹…›
Третьей причиною нужно считать общее настроение публики, никогда так жадно не бросавшейся на литературные новинки, как в это время. За первым увлечением иногда следовало быстрое разочарование; но на этот раз дело пошло прекрасно. Журнал оказался очень интересным; в нём слышалось воодушевление вполне либеральное, но своеобразное, не похожее на направление «Современника», многим уже начинавшее набивать оскомину. Но вместе с тем «Время», по-видимому, в существенных пунктах не расходился с «Современником». ‹…› В октябрьской книжке «Времени» 1861 года явилось даже стихотворение Некрасова «Крестьянские дети» вместе с комедиею Островского «Женитьба Бальзаминова»; в апрельской книжке «Времени» 1862 года явились сцены Щедрина. Таким образом, самые крупные сотрудники «Современника» по части изящной словесности, и даже Некрасов и Щедрин, отдавшие все свои силы этому журналу, ясно выказали своё особенное расположение ко «Времени».
Но так ли был расположен к самому Достоевскому тот же Щедрин?
«…Кажется, он прозвал Достоевского «кликушей» за его манеру, вспылив, доводить спор до крика, до болезненного взвизгивания», – вспоминал один из участников литературных встреч.
– Кликуша, успокойся! – говорили ему.
– Кликуша? – отвечал Достоевский. – Потерпи с моё, и ты кликушей станешь!..
И каждый раз в таком случае, в мужской компании, Достоевский порывисто поднимал над штиблетом брюки и показывал обнажённую ногу.
– Смотрите – вот!
Кость была обтянута словно не кожей, а тончайшей плёнкой. Это был ужасный след каторжной тачки».
Дорого ему обходился и литературный труд.
Федор Михайлович был будто прикован к журналу.
«Очень часто случалось в моей литературной жизни, – говорил сам Достоевский, – что начало главы романа или повести было уже в типографии и в наборе, а окончание сидело ещё в моей голове, но непременно должно было написаться к завтрему… Конечно, я сам виноват в том, что всю жизнь так работал, и соглашаюсь, что это очень нехорошо».
Таким вот спешащим, обременённым журнальными обязанностями, он и запомнился Петру Быкову:
«…с замиранием сердца я шёл в редакцию только что возникшего ежемесячника «Время» братьев Достоевских… я нёс в редакцию переводной рассказ… На моё появление никто не обратил внимания, и я почувствовал себя очень неловко…
– Потерпите немного, – ободрял меня А. Е. Разин, – сейчас из той двери выйдет Достоевский; пожалуйста, не робейте только.
‹…› Наконец, я увидел его. Немного выше среднего роста, он смотрелся старше своих сорока лет, шёл сгорбившись и слегка вперевалку… Глаза его быстро перебегали от одного лица к другому. Толстая мрачная складка легла у него между бровей… губы как-то нервно подёргивались. Бегающие глаза его остановились вдруг на мне.
Я с большим трудом мог выносить его испытующий, можно сказать, пронизывающий насквозь взгляд, от которого становилось неловко, даже как будто жутко.
– Это что? – спросил меня отрывисто Достоевский. – Статья? Рассказ?.. Не надо… У нас всё есть…
– Я принёс на ваше усмотрение перевод… С французского, – выпалил я скороговоркой. – Рассказ недавно напечатан в «Фигаро».
– Зачем нам? Даром время потеряли, – ответил, пожимая плечами, Достоевский и круто отвернулся от меня.
В это время А. Е. Разин, обещавший прийти мне на подмогу, поймал писателя и что-то горячо стал ему доказывать. Достоевский вернулся ко мне, снова пронзил меня испытующим взглядом, взял рукопись из моих дрожащих рук, погладил меня по голове, к великому моему изумлению и конфузу, и бросил на ходу:
– Придите через два дня…»
Но видели современники его и другим.
«Федор Михайлович Достоевский пригласил меня на вечер, – вспоминал Бунаков, автор рассказа, напечатанного во «Времени», – где я познакомился со всем кружком журнала… Кусков горячился. Грузный Разин возражал отрывочно и с менторской важностью. Благодушный Н. Н. Страхов держался неопределённой середины. Нервный Федор Михайлович Достоевский, бегая по комнате мелкими шажками, некоторое время не вмешивался в разговор, потом вдруг заговорил, пришёптывая, и все примолкли: это, очевидно, был пророк кружка, перед которым все преклонялись.
А этот пророк говорил о смирении, об очищающей силе страдания, о всечеловечности русского народа, о невозможности с его стороны никаких самовольных движений ради собственного блага, об отвращении его ко всякому насилию, о неестественности какого бы то ни было общения между ним и самозванными радетелями его, набравшимися революционных идей или из книжек, или прямо из жизни Запада, которая противоположна русской жизни и не может служить ей примером…»
…Кучерявился рассвет.
Ветер теребил в саду привязанного за бечёвку воздушного змея, забытого Артемием. Этот жёлтый змей походил на голову собаки.
«Может, он выскуливал за окном всю ночь? Нет-нет, воздушные змеи так не могут…»
Щёки цвели шиповником в зеркале.
Губы съёжились в улыбку. Представилась и улыбка Достоевского, разговаривающего с ребёнком. Она была какая-то детская, совсем не такая, как у меня…
Неожиданно хрупкую тишину сломал колокольный перезвон, и я стал прислушивался к полыханию колокола.
Но вот в доме затосковали петли, по-видимому, это встала Марина, и я, задёрнув шторы и выключив торшер, лёг в постель…
Ровно в два я подъехал к девятиэтажке на улице Елецкой.
Стал ждать Андрееву.
На мне был серый английский костюм, белая рубашка и синий галстук – я неплохо экипировался для «крестового похода» на аукционный дом.