Читать книгу Городские сны (сборник) - Александр Станюта - Страница 28
Городские сны
Глава седьмая
Улица Толстого I
II
ОглавлениеВремя меняет все. Одними и теми же остаются только места. Они, может, и связывают как-то происходящее во времени. Но как? Какой все-таки смысл в узнавании, в прочитывании памятью тех мест, где что-то известное тебе сколько-то длилось или просто промелькнуло.
… Вот кавалерийский капитан в парадном строю перед трибуной у Дома правительства – а на строительстве этого дома в тех же 1930-х, только в начале их, был сторожем его отец, твой дед.
И вот в этом же месте – уже парад послевоенный, первомайский, 1948 год: мать снова с ним, Сережей, они смотрят парад с балкончика над книжным магазином напротив Красного костела. Левее – тот же Дом правительства с огромным черным, будто чугунным Лениным (тем летом 48-го будут впервые Москва и мавзолей и чья-то желтоватая, словно искусственная, голова на красной подушечке) – а бывший сторож у Дома правительства, а потом на стройке Оперного театра – уже давно будет на кладбище, кавалерийский же капитан – под северным сиянием Воркуты.
Зато другой Сережин дед в войну каким-то чудом уцелеет в развалюхе напротив все того же Дома правительства.
…Вот терпеливая, как вол, в вечной работе, бабушка, мать отца, несет внучка «на баранах» – на спине, подхватив руками под коленки, чмыхая носом. На площади, мощеной до войны брусчаткой, между деревянной церковью и Западным мостом стоит веер немецких дорожных указателей: черные буквы на желтых стрелах…
И тут же, спустя два года, будет везти Сережу на санках мать – вдоль той же, Советской улицы, где на парадах ездил конный отец, а потом лежали на снегу пристреленные ночью пленные красноармейцы.
…А вот второе после бабушкиного дома жилье, на улице с трамваями, с чудесным миром трофейного кино в «Победе» – но в двух шагах от этого кинотеатра еще стоял тогда бывший женский монастырь, где бабушка крестила внука уже при немцах, ставя его босым в тазик с водой – конечно же, святой, иначе как бы он уцелел?..
Или вокзал: здесь тоже, только окажись возле него, сразу же начинаются те переливы времени, когда перед глазами, словно наяву, проходит что-то давнее, а место – все одно и то же.
…Вот тебе семнадцать, мать берет тебя в Москву, как теперь уже на все послевоенные гастроли: зима, 50-е, уже без Сталина, вокзальный репродуктор вещает о каком-то коллективном руководстве – кем, чем? – плевать на это, жадно вдыхаешь запахи перрона в опьянении возрастом, первой влюбленностью, близкой Москвой и до озноба острой новизной всего, даже знакомого.
Но это именно с вокзала послышалось вдруг радио в 1944-м, когда Минск освободили: какие-то слова и музыка из незнакомой еще жизни – ведь черный репродуктор дома на стене молчал все эти годы.
А сама улица Толстого, где проходила жизнь с отцом в войну, – вот где действительно соединялись воедино время и место. Казалось, их тут даже можно потрогать.
Когда-то, говорили, это была известная дорога, тракт на Могилев. (Недаром в том районе Минска, на Могилевской улице, теперь стоит универсам «Могилевский».) Та бывшая окраина звалась Уборки.
Вместе с Толстого появились после революции и другие новые названия улиц. А переулок Добромысленский, наверное, давно так назывался. В нем был военкомат, куда не раз ходил отец перед войной по вызову. Сереже имя переулка нравилось, оно ведь означало: добро мыслит.
И говорили, в бабушкином доме из старых черных бревен когда-то была дорожная корчма.
Значит, в той бывшей корчме на тракте, шедшем к Могилеву, Сережа впервые увидал, запомнил те мгновения, когда отец и двигался и говорил, носил его на плечах, пахнул табаком, одеколоном после бритья, отсутствовал и снова возвращался.
Все в том же одном месте, когда вокруг была война, покойно сохранялся придуманный в детских фантазиях уютный красочный мирок, первоначальный мир всей неизвестной еще, будущей и, казалось, вечной жизни.
Там были:
Деревянное крыльцо, двор со скамейкой под сиренью, высокие кусты «золотых шаров» у калитки, огород, клумбы с настурциями, георгинами, анютиными глазками, флоксами, гладиолусами, садовыми астрами и ноготками, бархотками, сомлевшие под солнцем лопухи, репейник, листья трипутника в траве, полынь, шиповник и жасмин, цветной горошек, лебеда, рыжие, ржавые столбики конского щавеля, львиный зев и люпин.
Там были:
Горячий в жару толь и раскаленная ржавая жесть на низеньком сарае, стрекозы с головами из сплошных глаз, глухое буханье сбитых камнями твердых, как камни, антоновок с соседских яблонь…
И был, часто случался какой-то лунатизм средь бела дня, оцепенение, остолбенение, бред наяву, фантазии, придуманное проживание чего-то, существовавшего лишь в запахах холодной росистой травы по утрам, в расцветке и форме листьев на деревьях, в дрожании слоеного, нагретого солнцем воздуха над дальними крышами.
Во всем этом чувствовалась или воображалась какая-то своя, скрытая от глаз других людей жизнь, какой-то отдельный, особенный мир в мире обычном. И когда случались минутные застывания на месте и погружения во все это в полумраке зимнего короткого дня или в солнечных уютных уголках двора с яркой зеленой травой, тогда хотелось только одного – подольше длить, сохранять все то вокруг, что вдруг каким-то образом приблизилось, открылось, дало себя увидеть, следы ли это ворон на чистом снегу, бархатные ли крылья красиво раскрашенной бабочки или грузный мохнатый шмель в алой середине настурции, согнувший тонкий бледный стебель своей тяжестью. Хотелось все это не отпускать, оставить себе навсегда. Хотелось завладеть и что-то сделать со всем этим.
И была зарытая в кустах сирени жестяная коробка с осколками цветных стекол, слюдой и дощечкой с очень красивым, придуманным или услышанным где-то названием неведомой страны Гренады.
Много чего было в том тесном дворике и в соседних дворах, откуда дома строго-настрого запрещали выходить на улицу – и три года жилось в разглядывании цветников и сосулек, подталин, белых капустниц в зарослях крапивы у заборов и застывших снежных волн с голубыми тенями.
Три года – а в это время шла и шла война…
Было ли что-нибудь, что долетало, как-то докатывалось от войны сюда? Может быть, красивый свист пули над головой и хлопок выстрела из дальнего двора в солнечный день, красивые блестящие патроны в бархатных углублениях найденной подарочной коробки и обгоревшее противотанковое ружье из разбитого бомбежкой склада, опущенное от непонятного страха в дыру их всегда чисто побеленной даже при немцах, посыпанной внизу хлоркой уборной…
Но сперва, конечно, то позднее утро или день, когда все ребята из ближайших дворов и какой-то взрослый с ними топчутся на черной, пустой земле огорода, в стороне от голых черных яблонь (осень, наверное, и холодно, одеты все не по-летнему, а может, ранняя весна?) – и, задрав головы, стараются увидеть и понять, что происходит прямо над ними в небе. А там три самолета, крошечные мошки, беззвучно то сближаются, то удаляются, описывая круг чуть ли не в полнеба, и взрослый человек довольным голосом терпеливо объясняет:
– Воздушный бой. Видите? Точно, воздушный бой.
И наверное, то, как он, Сережа пытался вбивать на крыльце то ли скобу, то ли большой гвоздь, когда вернулись в свой дом из Жданович, – чтобы немцы, входя сюда, споткнулись и упали…
И снежки, которые лепил в оттепель и закаливал на морозе, на крыше сарая; ими однажды обстрелял-таки из-за забора черный «паккард» или «хорх», и с заднего сиденья глянуло горбоносое худое лицо под высокой тульей фуражки с орлом, озабоченное чем-то совсем другим…
И утро, когда они с приятелем ударили самопалом по каске немецкого солдата, неподвижно лежавшего на замерзших помоях, чтобы, если он мертвый, а не пьяный, считать, что это именно они его убили.
Потом заляпанные грязью, длинные серо-зеленые, глянцевые на вид и как бы с накидками на плечах, плащи офицеров-вермахтовцев – они нервно курят и суетятся у буксующей в грязи легковой машины возле дома, где гуляли всю ночь.
А тот пожилой, невоенного вида немец в очках и пилотке – как он с испугом и осторожностью ставит на пол за открытую дверцу черного «опель-капитана» авоську с минами-лимонками, когда к машине ведут из соседнего двора Володю Корзуна, молодого, с приятным лицом, аккуратно одетого, кажется, с галстуком, похожего на студента или учителя…