Читать книгу Подранок - Анастасия Полярная - Страница 21

Глава II. Юность
Видение на берегу

Оглавление

Прежде чем идти на вокзал, Костя решил прогуляться по городу: поезд на Москву отходил вечером. Недалеко от памятника оленеводу в совике и традиционной длинноухой шапке в центре Архангельска парень набрёл на Краеведческий музей и решил его посетить.

В первом же зале Лазарева потрясли экспозиции, посвящённые спецпереселенцам и северянам, погибшим в Афгане и совсем недавно в Чечне: витрины музея были сделаны в виде гробов, и у каждого – фотография паренька, такого же молодого, как он…

В другом зале располагалась выставка природы; были представлены уникальные снимки пещер, здесь же лежали и камни из этих пещер: различные виды известняков – селениты, гипсы́, ангидриды.

– Разве в Архангельской области есть пещеры? – удивился вслух Костя.

– Есть, есть… Наши Пинежские пещеры славятся, – откликнулась, услышав его, смотрительница.

– А как их можно увидеть? – поинтересовался он.

– Никак.

– Это почему? – удивился студент.

– У тебя просто денег не хватит заказать туда экскурсию, – отрезала она, окинув его взглядом.

В потёртых джинсах и растоптанных кроссовках Костя, действительно, имел непрезентабельный вид. И деньги у него, в самом деле, были на исходе. Однако слова музейщицы задели парня, и его неудержимо потянуло в эту неизвестную ему Пинегу. «Будь что будет», – решил Лазарев, но уехать, не побывав на Пинеге, зная теперь об этих пещерах, он не мог.

Он не захотел возвращаться к Володе, желая увезти в душе то чувство, с которым они расстались, и решил отправиться на Ягры, чтобы там, на берегу Белого моря, дождаться утра.

Добравшись на Ягры, Костя развёл костёр из найденных там же, на берегу, коряг и палок. Вечер был тихий, море – спокойное. Становилось прохладнее. Спускался лёгкий туман, соединяясь с поверхностью моря. Костя устроился у костра и хотел задремать, но ему это не удавалось: бодрящая прохлада не отпускала его из реальности. Он так и сидел, подперев голову рукой, глядя то на огонь, то на дремлющее, укутанное туманом, словно пуховой накидкой, море.

Невольно мысли его обратились к семье, дому… Он вспомнил свою бабушку. Бабушка сильно его любила. В последнее время она тяжело переживала из-за ситуации в стране, прежде всего из-за всеобщего отношения к тому, что она считала священным, – к науке. Бабушка была настоящим учёным. Всю жизнь она занималась любимой работой: исследованиями, наблюдениями, составлением прогнозов. После перестройки бабушка продолжала работать, не покладая рук, безвозмездно, на чистом энтузиазме. «Ну зачем вы всё это делаете? – недоумевали родственники. – Вам же за это не платят!» – «Мне это надо. Это нужно людям. Эти уникальные модели перезимовки озимых сохраняют урожай. Мои формулы во многом помогли экономике государства; а климат меняется – и надо разрабатывать новые», – говорила она.

«Но вам же за это не платят!»

«Мы раньше работали не за деньги, а за идею! И я привыкла так жить, – отвечала она на подобные выпады. – Я человек той эпохи. Советский человек. И горжусь этим. Я умру, если не буду работать!».

Увы, никому, кроме неё, этот бескорыстный труд на благо родной страны уже не был нужен. В последние годы бабушка звонила: уговаривала, заставляла продолжить исследования своих бывших коллег и аспирантов, но работать бесплатно никто не хотел.

Отец раньше тоже занимался наукой. В советское время он преподавал в авиационном институте физику, но вскоре после великого перелома наука отступила на второй план, и он начал уделять больше времени частным консультациям. А позже открыл собственную фирму, занимающуюся продажей отделочной плитки. Постепенно этот бизнес начал приносить ему не огромные, но вполне достаточные для достойной жизни в столице деньги. Тем не менее отец по-прежнему был убеждён, что «средства надо расходовать с умом», то есть на самое необходимое. Таковым прежде всего являлись его иномарка, приобретённая несколько лет назад новая дача, взамен отданной под снос бабушкиной, и, конечно, еда.

Отца своего Костя любил, но отношения с ним у него ещё со старших классов установились довольно сложные. В детстве они были большими друзьями. Отец ходил с ним на лыжах, играл в шахматы и учил кататься на велосипеде. Однажды даже взял его на футбол. Костя запомнил тот день как праздник: впервые он видел футбол не по телевизору, а воочию – на огромном стадионе: вокруг много народу, все по-своему участвуют в игре – переживают, досадуют, радуются, открыто выражая эмоции… В детстве с отцом ему было проще общаться, чем с мамой и бабушкой: отец никогда не заставлял его есть, делать уроки и тепло одеваться. И класса до седьмого, пока у Кости не стали появляться «большие желания», их отношения были вполне гармоничными. С годами они начали усложняться, становилось всё меньше и меньше взаимопонимания.

Не понимала его и мать: «Учиться не учишься: разве это учёба? Работать, как все, не хочешь. Учёным – не стал, как бабушка…».

«Он возомнил себя творческой личностью. Но где же его опубликованные книги?» – вторил матери отец.

Особенно раздражало родителей то, что он, по их мнению, «совершенно не стремился к стабильному заработку» и, в отличие от своих сверстников, не искал себе «нормальную» работу. Отчасти это была правда: деньги по-прежнему не интересовали Константина в большем количестве, чем требовалось на насущные нужды. Он подрабатывал их ровно столько, сколько считал нужным, и при этом не гнушался поддержкой родителей. Лазарев не хотел тратить время на «тупое зарабатывание».

«Я не буду работать „на дядю“, заявил он дома. – Я должен писать: я – литературный работник».

«С таким подходом – как жить-то он будет?..» – сетовали родители.

«А вы не давайте ему денег», – советовали родственники, которые почему-то были осведомлены о его жизни едва ли не лучше его самого и с интересом наблюдали за ситуацией.

«Так что толку: он заработает», – вздыхал отец.

Однажды после очередной крупной ссоры с родителями на почве его «безделья» Константин ушёл из дома и явился только через несколько дней в каком-то странном состоянии, с перевязанным грязным бинтом запястьем и взглядом затравленного зверя. Отец вскочил со стула и схватил его за ворот, а он напряг кулаки. Мать встала между ними: «Юра, не трогай его! Пусть он живёт, как хочет!» – взмолилась она. И отец отступил.

С тех пор родители оставили его в покое. И Костя жил так, как хотел, ощущая кожей скрытое недоверие и прежнее недовольство. Со смертью бабушки его жизнь изменилась. Косте стало очень недоставать её присутствия, юмора, оптимизма, даже её заботы, той, что ему надоедала, а порой раздражала не на шутку. Но особенно Константину не хватало её рассказов о пережитом… В детстве он очень любил их слушать и теперь сожалел о том, что не записал бабушкины воспоминания. Сидя на берегу Белого моря, Костя пытался воскресить в памяти хотя бы их отрывки.

Бабушка любила собирать рыжики.

«Они напоминали мне детство, – говорила она. – В Приборе у нас был свой деревянный дом. И в погребе всегда стояли бочки с огурцами, с вином и с солёными рыжиками. Я до сих пор помню их вкус, как будто всё это было вчера. Жизнь промелькнула так быстро…

Папа работал помощником машиниста. Наш дом находился недалеко от железной дороги, и мы ребятишками часто бегали смотреть на проходившие мимо поезда. Однажды мы, как обычно, играли у насыпи. Приближался конец рабочего дня, и папа скоро должен был возвращаться домой. Обычно машинист притормаживал в этом месте, папа выходил, и поезд шёл дальше. В тот вечер я особенно ждала папу и, завидев приближающийся поезд, на радостях решила пошалить: набрала с земли полные горсти жёлтых камушков и, когда поезд подошёл ближе, стала бросать в него, стараясь попасть в кабину машиниста. А следом за мной это повторили все ребята. Нам было лет по шесть, и мы не понимали того, что делаем. Поезд остановился. Из кабины машиниста вышел мой папа. Я подбежала к нему, хотела обнять, но папа крепко взял меня за руку и строго спросил:

– Что вы здесь делаете?

– Мы играем…

– Так не играют! – сказал папа и отругал нас всех очень сурово.

Потом он привёл меня домой, снял ремень и так отлупил, что я на всю жизнь запомнила эти жёлтые камушки… Больше мы никогда их не бросали ни в один поезд. Папа наказал меня ремнём единственный раз в жизни, и я до сих пор благодарна ему за этот урок».

Костя уже почти не чувствовал морскую прохладу. Он как будто общался с бабушкой, вспоминая её рассказы. Своего прадеда, Анатолия Трофимовича, он не застал; видел его только на портрете, висевшем в бабушкиной комнате. Прадед был изображён крепким, ещё не старым мужчиной с побритой наголо головой.

«Он всегда так брился?» – однажды спросил Костя у бабушки.

«Папа рано поседел, ещё совсем молодым. Он не хотел ходить седым и с тех пор стал бриться „под ноль“, – сказала бабушка. – Я помню, как это случилось…

Однажды папин состав по ошибке отправили не на тот путь: забыли перевести „стрелку“. Раньше было очень строго: железная дорога – объект стратегический, должна работать как часы. И когда товарный состав не прибыл вовремя на место назначения, начальники не стали долго разбираться и, расценив это как вредительство, решили наказать машиниста и его помощника. Папу забрали. Когда он с нами прощался, он, как потом признался, думал, что не скоро нас увидит… Так думала и мама. Она была убита горем и потрясена этой несправедливостью. А я решила ехать в Москву, в Комитет государственной безопасности – защищать отца. Решила – и поехала. Приехала – и не знаю, куда идти: большой незнакомый город, длиннющие улицы, много народу… Но, как говорится, „язык до Киева доведёт“. Нашла я то самое здание на Лубянке, тогда она площадь Дзержинского называлась. Захожу. „Тебе, девочка, что?“ – спрашивают. „Мне надо на приём к начальнику“. – „А по какому вопросу?“ – „Вопрос очень важный и не терпит отлагательства“. Удивительно, но меня записали к какому-то чиновнику. И тут я не растерялась, хотя, конечно же, волновалась не на шутку…

Захожу в большой светлый кабинет. За столом передо мной сидит какой-то мужчина в штатском, гладко выбритый, с приятным лицом. Он усадил меня за стол, выслушал и улыбнулся: „Спасибо, девочка! Какая же ты молодец! Как фамилия твоего отца? Ступай и ни о чём не волнуйся. Мы поможем твоему папе“. Тогда, ребёнком, я верила в справедливость и нисколько не сомневалась, что, если я приеду в Москву, попаду на приём и всё честно расскажу, папу отпустят. Теперь мне даже не верится, что это произошло со мной, что в том возрасте я была способна на такие подвиги…

Но тогда произошло чудо. Не знаю, почему тот чиновник помог: может быть, его тронуло то, что двенадцатилетняя девочка одна поехала в Москву, узнала, куда идти, нашла это здание, не побоялась зайти в него, записалась на приём, чтобы рассказать, что её отец „на самом деле не виноват, что произошла ошибка“. Может, у него была дочь такого же возраста, как я; я не знаю, что сыграло роль, но, когда я вернулась домой, через несколько дней папу выпустили. „Дочка, ты спасла меня!..“ – говорил он и плакал. Он пришёл весь седой. И с тех пор стал бриться наголо».

Время от времени Костя отвлекался от своих воспоминаний, чтобы подбросить в костёр палки, после чего снова возвращался к ним; представлял себе бабушкино лицо.

«…Однажды я видела волка.

В то время я была ещё совсем юной девушкой, студенткой. Нас, будущих метеорологов, посылали на практику в поле снимать показания термометров, максимальных и минимальных, замерять глубину снежного покрова.

Как-то раз зимою я отправилась выполнять задание одна, без напарницы. Добралась на место, раскопала снег специальной лопаткой, достала термометр; вдруг вижу – по краю поля вдалеке движется тёмная точка. Стало мне как-то не по себе… А показания надо в тетрадку заносить. Достала карандаш, тетрадь, а сама наблюдаю. Тёмная точка – всё ближе. Записала все показания, поднялась и хотела уже идти. Смотрю: впереди приближается огромная собака. „Какая большая собака! Откуда она здесь в поле?“ – думаю. Присмотрелась: это же волк! У меня – душа в пятки… Не знаю, что делать: побежать – догонит, сидеть – дожидаться смерти?.. Я в снег обратно присела: „А вдруг пронесёт…“ Сижу, молю Бога: только бы не заметил, а у самой всё дрожит. А волк приближается. Дошёл до межи, где я сижу, и прямо напротив меня остановился. Стоит и смотрит жёлтыми глазами, как человек, – осмысленно. Я сижу – ни жива, ни мертва: „Ну, всё…“, – думаю. А волк стоит. И смотрим мы друг на друга. „Сейчас либо на меня пойдёт, либо – дальше…“ Волк постоял-постоял, подумал, видно: есть меня – не есть, и пошёл дальше прямо, а потом повернул в лес.

Он ушёл, а я всё сижу. Дрожу… Долго ещё дрожала…»

Ночная прохлада давала о себе знать. Константин подшевеливал затухающий костёр, подбрасывал в него палки и снова садился на прежнее место, напрягал память, пытаясь вновь воссоздать в ней образ бабушки, рассказывающей ему правдивые истории из своей жизни. Он старался припомнить всё – и как можно точнее, не упустив не одной детали, которые теперь казались ему такими важными… Лазарев вспоминал, и странное чувство, будто совсем недавно бабушка рассказывала ему о пережитом, овладевало им всё сильнее. Но более непостижимым казалось юноше то, что она так однозначно и навсегда ушла в прошлое и унесла с собой свои рассказы. И теперь то, что он когда-то не дослышал или подзабыл, так и останется для него неповторённым.

«…После окончания института я работала синоптиком в аэропорту „Внуково“. Аэросиноптик дежурил круглосуточно: он подписывал лётчикам путёвки с разрешениями на вылет. Без его разрешения пилоты не имели права лететь.

…Как раз в ту ночь выпало моё дежурство. У меня было прекрасное настроение: лето, июнь, молодость… Интересная работа, хороший муж. И хотя мы жили в коммуналке, жили дружно и весело, строили планы на будущее, ходили на танцы, в гости, на прогулки в парк… В стране – стабильная жизнь. Ничто не предвещало беды…

Лётчики приходили в аэропорт всегда очень рано и обычно заблаговременно заходили ко мне за путёвками. Я тогда молодая была, интересная, и они любили перекинуться со мной парой слов, пошутить и всегда ждали мои дежурства. „Лиза, Лизочка сегодня дежурит“, – увидев меня, говорили они друг другу.

…Погодные условия в тот день выдались благоприятные, и я всем подписала путёвки. Но почему-то никто из лётчиков не приходил за своей путёвкой. Сначала мне это показалось странным. А потом начало тревожить: время шло, скоро вылетать, а ни один так и не идёт за путёвкой! Решила идти к ним сама.

Захожу в комнату, где они обычно курили, и вижу: все наши лётчики там! Кто за столом сидит, кто стоит, курит, но все они какие-то растерянные и угрюмые.

„Товарищи, что случилось? Почему вы не приходите за путёвками?“ – спрашиваю.

Лётчики молчат.

„Лиза, война…“ – наконец сказал один из них.

Так, одной из первых я узнала о начале войны. Было четыре утра…

Дождавшись, когда начал ходить общественный транспорт, с первым же трамваем я поехала к тёте: сообщить. Еду в трамвае и реву… Ко мне подходят женщины: „Девушка, у вас что-то случилось? Почему вы плачете?“

„Война! Война началась, товарищи! Гитлер на нас напал!“ Люди мне не поверили, начали успокаивать: „Какая может быть война в наше такое стабильное время?!“ А я – навзрыд реву, не могу остановиться… Подумали, что я – какая-то ненормальная, и оставили в покое.

…Весть о войне все узнали только в двенадцать часов, когда по радио выступил Молотов. Сталин не мог говорить: для него это был удар – его предупреждали, но он до последнего не верил, что Гитлер нарушит слово.

До этого времени, до двенадцати, советские люди жили своей обычной, спокойной жизнью. А я – уже знала…

В первые же дни войны к нам в аэропорт начали поступать самолёты с первыми ранеными. Бойцы были ещё в шоке: лёжа на носилках, они кричали и размахивали руками, пытаясь биться с врагом. Они не чувствовали боли, не понимали, что ранены; им казалось, что они ещё в бою… Это было жутко.

Мне запомнилось, как выносят из самолёта носилки: на них молоденький солдат, весь в крови, с перевязанной головой; кричит: „Ребята, бей фашистскую сволочь! Сейчас я им покажу! За мной! За Родину!“ – пытается вскочить, тут же падает обратно на носилки, машет, машет руками… Смотрю: а у него одной руки-то нет наполовину, и вместо ноги – культяпка!.. Руку и ногу – оторвало, а он ещё не понял…

С началом войны весь наш институт был мобилизован. Все ходили в военной форме. У меня было звание младшего лейтенанта, но форму я не носила, так как была беременна.

Родители оставались в Белоруссии. В первые же дни фашисты бомбили Гомель. И я еле-еле уговорила начальство, что мне необходимо слетать за ними на родину. Меня отправили на последнем грузовом самолёте в качестве бойца-наблюдателя.

Маму я забрала, а папа остался: он хотел идти в партизаны.

Мой муж, дедушка Алексей, ушёл на фронт добровольцем, хотя у него была бронь как у кандидата наук. Я позже тоже просилась на фронт, но мне отказали: „Куда тебе на войну: ты с ребёнком! Нам и в тылу нужны специалисты“.

…Когда начиналась бомбёжка, звучал сигнал воздушной тревоги и все отправлялись в бомбоубежище. Там на сыром бетонном полу, кто сидя, кто лёжа, пережидали атаку. В здании оставались только два человека: начальник и дежурный синоптик. К нам непрерывно поступали телеграммы со всех метеостанций Советского Союза.

С тревогой мы ждали телеграмм с западных станций: идут – значит, эта станция ещё не взята фашистами! Это вселяло какую-то надежду… Станции отмечались на карте красными флажками; по ним мы определяли линию фронта и красным карандашом наносили её на карту, с болью в сердце наблюдая, как она приближается к Москве. Как только телеграммы с какой-нибудь метеостанции прекращались, это означало, что она взята… Взятые станции на карте зачёркивали чёрной тушью. Когда становилось ясно, что станция захвачена, мы уже знали, какая будет следующей и, волнуясь, следили за телеграммами: сколько же она продержится – сутки, два часа, а может, пятнадцать минут?.. Телеграммы отправляли до последнего…

В одно из моих дежурств я сидела за столом и отмечала на карте линию фронта. Мой стол стоял почти вплотную к окну. Я сидела, склонившись над картой… В какой-то момент встала разогнуть спину, и только отошла на полшага назад, как в ту же секунду окно вместе с рамой с грохотом падает мне на стол! Его выбило взрывной волной. Весь мой рабочий стол был в стёклах! Поверх бумаг лежало огромное арочное окно в деревянной раме. Я стояла, смотрела на это окно и не могла двинуться с места, чувствуя дрожь во всём теле. Не знаю, что меня подняло в тот момент, но если бы я тогда не встала и не отошла на каких-то полшага, меня бы убило этим окном… Я всегда верила в Бога, и до войны и после. Проходя мимо церкви, я каждый раз мысленно крестилась и читала про себя молитву.

…Продуктовый паёк, который мне выдавали, я делила на две части. Одну – съедала, а из другой сушила хлеб на сухарики, ссыпала их в мешочек и копила. А потом отвозила мужу. Он писал, что у них солдат кормят хорошо, а офицеров – не очень. И я старалась хоть как-то его поддержать.

Помню зимний пустынный тракт, кругом – лес, по краям – высокие сугробы, над головой – луна в тёмном небе. И я иду к нему этой зимней лесной дорогой…

Мне очень повезло с моим мужем. Алексей был добрейшим человеком, очень спокойным и умным. Двенадцатилетним мальчиком он уехал из деревни в Москву и пошёл в ученики столяра-краснодеревщика. Выучился, поступил в институт и достиг хорошего положения…

Алексей очень любил детей. Когда он возвращался с работы, все ребята в нашем дворе выбегали ему навстречу: „Дядя Лёша идёт, дядя Лёша!“ – кричали они, лишь только завидят издали его высокую фигуру. Для всех у него обязательно что-то находилось: кому даст конфетку, кому – орех, кому – какую-нибудь железку или интересный винтик… Он очень меня любил, во всём помогал по дому. Грубого слова от него ни разу не слышала. Только однажды „курицей“ назвал, когда пошли с ним в кино и в фойе какой-то молодой человек попросил меня подсказать время. Мой Алексей был очень ревнивый.

…Когда он уходил на войну и прощался со мной, в последний момент остановился у двери, обернулся и попросил меня: „Лиза, дай мне слово, что не выйдешь замуж за другого!“ И я дала ему это слово. И держу его, став вдовой в двадцать пять лет… Алексей прошёл всю войну и погиб на обратном пути от рук западноукраинских бандитов… Мне даже не сообщали: боялись. Но однажды пришло письмо от его командира…

Во время войны мы с мамой и годовалым сыночком были отправлены в эвакуацию, в Омск. Серёженька умер по дороге от воспаления лёгких. Я потом целый год смотреть не могла, как копают землю. Если где-то траншеи рыли, отворачивалась…

А в сорок третьем родилась Катя, твоя мама. Алексей её очень любил. Когда он погиб, ей было всего два годика. И она как почувствовала: ночью вскочила в кроватке: „Папа, папа!“ – кричит. Не могла её успокоить…

Когда умер сынишка, я снова просилась на фронт, но мне опять отказали; отправили поднимать колхоз в Сибири – председателем. Я сначала испугалась: „Да, как же я буду работать председателем? Я же агрометеоролог, а не администратор!“ – „Партия приказала – выполняйте“. Делать нечего. Пришлось подчиняться.

Приехала в колхоз. Там работы – непочатый край!.. Поначалу местные приняли меня враждебно. Сначала я растерялась, а потом начала сама работать как лошадь, пример показывать и воспитательные беседы проводить. Убеждала: „Надо, надо, товарищи, страну поднимать! Стране тяжело. Война“. Женщины посмотрели местные, как я работаю, и тоже подрядились. И дела в колхозе стали налаживаться.

Там среди женщин были немки Поволжья. Они меня научили, как правильно молотить. Я же до устали сноп за снопом в молотилку кидала. А снопы ведь большие, тяжёлые… Кидаю, пока голова не закружится. А они делали не так: две минуты поработают, две – перерыв. И меня так заставили. Я попробовала – мне и правда понравилось: устаёшь меньше, а делаешь столько же.

А ещё они сами взбивали сливки и делали масло. Как-то раз угостили меня этим маслом: до чего же оно вкусное! Никогда я такого масла не ела. С тех пор, как взбивал кто-то из женщин сливки, всегда звали меня: „Лиза, ко мне сегодня иди!“, „А завтра – ко мне!.. А потом Анна взбивает“.

Подружилась я с этими женщинами. Жили и работали мы хорошо; потом, когда я уезжала, расставались мы как родные, плакали…

В то время в колхозе я столкнулась с большой проблемой. Единственным комбайнёром работал казах. Он был очень ленивый: ничего делать не хотел. Как я с ним только ни билась! И стыдила, и заставляла, и ругала – всё без толку. Он либо говорил, что комбайн сломан, либо делал вид, что не понимает. Я уж не знала, что с ним делать. Думала, загубит урожай… И тут, на моё счастье, кто-то из местных подсказал мне, что они, казахи, оказывается, любят, чтобы их похвалили.

И я решила попробовать. Увидела его, и давай хвалить: „И такой ты у нас, Рафшан, хороший, и такой-то ты трудолюбивый…“ И подействовало! Не поверила своим глазам, как он заработал! Не узнать – то ли дело! А я знай себе всё его нахваливала – подбрасывала дровишки в огонь. Весь урожай мы успешно убрали, даже перевыполнили план! А на следующий год наш колхоз все планы перевыполнил и стал миллионером.

Руководству моя работа понравилась, и меня стали направлять в другие колхозы налаживать их деятельность.

А под конец войны я снова в Москве оказалась. Помню случай смешной. Как-то несколько наших сотрудниц где-то достали присланные из Германии выходные платья. И однажды явились в них в наш институт на торжественный вечер. Платья нарядные, все в оборках, но какие-то очень уж тонкие, чуть ли не прозрачные… Ну, мы, подумали, что за границей такая мода. А потом к одной нашей даме в заграничном „платье“ подошла жена нашего начальника и объяснила шёпотом, что на ней вовсе не платье, а комбинация! У нас-то такого нижнего белья не продавали в то время, и наши дурочки приняли их за платья! Откуда им знать-то было! Они, бедные, со стыда там чуть не сгорели! Не знали, как домой добираться! Темноты дождались – и бегом, прячась за кустами, из института выходили… Ох, и смеху-то было!..»

…Неожиданный всплеск перебил его воспоминания. Парень стал вглядываться в туман: вдалеке ему показались очертания лодки, удалявшейся в море. В этот момент он ощутил лёгкое движение воздуха. Туман начинал слегка расходиться, и сквозь пелену Костя увидел призрачный силуэт. «Корабль! Какой-то большой и старинный», – подумал он и стал вглядываться пристальнее.

В дымке над морем, словно сквозь матовое стекло, силуэт проступал всё отчётливее: нарядный, белый, стремящийся ввысь мачтами с небольшими надутыми парусами. Торжественный, величественный, строгий… Одна из мачт, самая высокая, была вверху чуть согнута. Ошеломлённый, Костя не мог отвести взгляд от открывавшегося ему чуда. «Нет, кажется, это не корабль… – осенило парня. – Что же это такое?»

Паруса и мачты на его глазах превращались в изящные луковицы и высокую колокольню с погнутым шпилем. По очертаниям куполов Лазарев догадался, что это был старинный собор. «Собор… Откуда он здесь в море?» – не сразу сообразил парень.

Костя заворожённо смотрел на него, боясь пошевелиться. Это продолжалось несколько мгновений, пока видение постепенно не растаяло в молочной дымке.

«Какой удивительно красивый собор! Мне обязательно надо его найти: это какой-то знак. Ведь не просто так он мне явился! Может быть, этот собор – на Пинеге? Может, не зря меня туда так потянуло?» – подумал Костя и, не дожидаясь рассвета, затушил костёр и стал выбираться из города.

По пути ему встретился бар, и парень решил зайти в него. Фразой «у нас ещё рано собирать бутылки!» его «поприветствовал» нарядный вышибала.

– А я вовсе не за бутылками пришёл, – ответил Костя.

– Тогда садись пиво пить…

Выпив горячего чая, а потом кружку пива, Костя отправился дальше: он решил «попадать»[13] автостопом в сторону неведомой, манившей его Пинеги.

Дорога, узкая, петлявшая между горами, красивая и опасная, казалось, несла его в сказку. Ощущение сказки было и в самой Пинеге, куда он добрался лишь к вечеру на попутных лесовозах: чистая голубая речка, спокойно бежавшая под высокими елями, заросли можжевельника, называемого местными «верест», белый песок – «седун», обилие карстовых озёр, отличающихся способностью то уходить под землю, то появляться снова; старинные деревянные дома на улицах посёлка и его приветливые жители, говорившие немного нараспев, – всё здесь дышало каким-то непривычным спокойствием. Косте сказали, что пещерами «заведует» некий Пал Палыч и без его ведома лучше в них не соваться.

13

Добираться (местн.). «Куда попадаешь?» – «Куда добираешься?»

Подранок

Подняться наверх