Читать книгу Голубая орда. Книга первая. Воин без племени - Анатолий Михайлович Сорокин - Страница 12

Воин без племени
книга первая
Глава первая. Дворцовые тайны Чаньани
6.На маньчжурской дороге

Оглавление

Сквозь сырую тьму, разрываемую молниями, пробирался всадник с навьюченным запасным конем. Иногда на его пути возникали заставы, и стражи с факелами преграждали путь, беззастенчиво ругаясь, что кого-то носит в такую погоду. Ночь перевалила на вторую половину, но заляпанный грязью наездник о ночлеге не помышлял.

– От князя Джанги с Маньчжурской линии срочное донесение военному канцлеру! – хрипло бросил он с высоты седла, когда его снова остановили и, дерзко, вызывающе горяча утомившегося коня, теснил полусонных солдат.

– Осторожнее! Повод натяни! Натяни, говорю, повод! – кричали вяло, стражники, схватив под уздцы лошадь и бряцая саблями.

Лошади что-то не понравилось или сам всадник пришпорил ее незаметно; она вскинулась и заржала.

– Укроти! Сдерживай, не на верблюде! – отскочив, закричали стражи.

– А ты под брюхо не лезь, она у меня боится щекотки.

– Ну-ну, пощекочу вот!

– Что за срочность? – подговорился другой страж.

– Донесение. До утра не вручу, начальники шкуру сдерут.

– Сам-то ты кто?

– Ни рыба, ни мясо. Вроде бы вестовой, мне приказали.

– Что, инородцы тоже взбесились? Нет на них мора, степные собаки, – устроив ночную перекличку, не то расспрашивали без особого любопытства, не то просто ворчали беззлобно стражи поста, всматриваясь под фонарем в проездную бумагу ночного путника.

– Я сам инородец, думай, когда распускаешь язык! – сердито выдохнул всадник. – Поднимай жердь, не то сломаю к чертям, не видишь, спешу!

– Стой! Коня… Говорю, обвалы в горах, успеешь шею свернуть! Бродяги!

– Пропускай, моя шея не конский хребет, не всякого на себе понесет. Бродяги, нашел, чем пугать!

На воине были обычные офицерские доспехи из крепкой кожи буйвола на войлоке, с наплечниками и нарукавниками, с нашитыми на груди пластинами. На голове вместо шлема была круглая кожаная шапочка без шишака, перекрещенная двумя толстыми жгутами из конского волоса – самой надежной защиты от вражеской сабли, придуманной за века. Он был похож на обычного командира действующей армии, но, находясь без вестового и слуги, вряд ли был офицером высоко ранга, и не мог рассчитывать на соответствующее внимание, о чем, конечно, знал. Не слишком грозный на вид, он был остер на язык, и дерзкая твердость слов, независимое поведение удерживали стражей от лишних грубостей.

– Какой-то тутун – чин, что ли, никак не пойму. Тутун Гудулу, говорит, от воеводы Джанги с донесением! – поеживаясь от дождя, кричали стражи в сторону камышовой фанзы-мазанки с факелом над входом.

– Что, у Джанги-тюргеша душа ушла в пятки, когда тюрки поднялись? Уж тюрки-то тюргешей больше всех ненавидят.

– Все они – бывшие степные бродяги!

Стражей тянуло незлобиво поболтать, но из мазанки последовала команда пропустить всадника, и стражи отвязали веревку, удерживающую жердь на столбцах.

Звякнув колокольчиком, жердь поднялась, путник поправил на себе сбившееся снаряжение, тронул коня.

– Будь осторожен, тутун! Разбойники любят глухие ночи и одиноких, как ты! – донеслось вслед, не произведя должного впечатления.

– Он сам, как разбойник, не видишь?

– Тюрк остается тюрком! Кто из них не разбойник?

– Он же тутун, офицер!

– Это у них по наследству – такие чины. Кто-то был знатный в роду, от него и пошло, – переговаривались караульные, привязывая строптивую жердь с камнем на коротком конце и колокольчиком на длинном.

– Эй, тутун, – закричал страж, справившись с жердью, зашлепав сандалиями по раскисшей земле, – попадешь в лапы сородичей, за то, что служишь кытаям, шкуру с живого снимут.

И засмеялся незлобно.

Любое событие во всей его противоречивости сопровождают восторг, страх и ложь – пока оно длится. Свершившись, становится достоянием истории, обрастает слухами и пересудами, и, конечно же, искажается своевольной молвой, отдающей предпочтение нарождающимся героям. Истину не сохранить: для непричастных она невесома, свидетелям и участникам – немыслимо тяжела. Грозное событие – возмущение тюрок в Шаньюйском наместничестве, – лишь обрастало слухами, свидетельств почти не было никаких, но в том, как они будоражили сознание, порождая неприязнь или сочувствие, и проявлялась глубина новой драмы, разыгравшейся на китайской земле. Вслушиваясь в дождливую ночь, тутун передернул плечами: вот и здесь, на обычном дорожном посту, где несут караульных службу наемные воины, чаще совсем – не китайцы, он уловил и сострадание к своему народу, сострадание скрытное, грубое, небрежное, и легкомысленное презрение, усиливаемое разговорами о разбое. Караульных пока не тревожит собственная безопасность и вряд ли потревожит. Им все равно, почему восстали какие-то тюрки, и где разбойничают, стрелы над ними свистеть не будут.

Как воин, тутун сейчас менее всего думал о какой-то победе или поражениях соплеменников, хотя ехал, конечно, сражаться, и знал, что будет достойным. Его мысли, того самого инородца, оскорбленного пренебрежительными словами стражей и офицера тюркских кровей, выдержавшего взлеты судьбы и падения, неплохо знающего жизнь, постигшего противоречивую суть бытия, сосредоточились только на прошлом. Не касаясь будущего, начинали утомлять собственным однообразием. Да, чин тутуна в его роду наследственный, достался от отца, что плохого? По крайней мере, у китайцев он ничего не просил, ничем не обязан; можно подумать, ничтожные звания, присваиваемые в китайской армии, стоят большего!.. Раздражаясь, он сердито понукнул коня. Встряхнув его, лошадь перешла на трясучую рысь; мелкие, надоедливые мысли на миг исчезали, но возникло ощущение зябкого холода, покатившегося по спине.

Ближе к утру дождь утих, гроза отдалилась. Всматриваясь в очертания мрачных скал, тутун свернул с проезжей дороги на узкую каменистую тропу и скоро стучал костяной рукоятью камчи в низкую дверь, закрывавшую вход в пещеру.

– Иду! Перестань, открываю. – Голос был старческий, ворчливый, заставивший тутуна удовлетворенно хмыкнуть.

Плетенная из лозы дверь, обвязанная пучками камыша, кособоко распахнулась, заскребла обвалившимся краем по неглубокой ложбинке, на Гудулу понесло кислыми овечьими запахами, прелой кожей, застоявшейся духотой непроветриваемого помещения, вынудив брезгливо поморщиться.

Но припахивало приятным теплом остывающего костра. Оно шло понизу, обволакивая ноги и озябшие руки тутуна, желанно коснувшись наконец-то лица, обдав особенной пещерной затхлостью. Теплые токи покоя обрадовали и навалились невероятной усталостью.

Тутун смело шагнул в темный зев пещеры, сделав несколько уверенных шагов, нащупал стену, сдернув кожаный наголовник, с облегчением навалился онемевшей спиной на камни.

Ничего не спросив, не разглядывая ввалившегося среди ночи, встав на четвереньки, хозяин старательно раздувал в кострище огонь.

Наконец огонь ожил на углях, вскочил на сухие сучья.

Старик зажег лучину, факел в стене, почти напротив нежданного посетителя, уставился слезливо, не без удивления прошепелявил:

– Бродяга без рода, тутун Гудулу! Шляешься или пристал? У воеводы Джанги, слышал, служишь?

– Да, не разбойник! Прячешь кого-то, старый пройдоха? Смотри, сабля при мне!

– Не разбойник, ладно. Совсем тутун Гудулу никакой не разбойник, шалтай-болтай, – отозвался легко старик, не обижаясь на нелестные слова, – и у меня нет никого.

– А где сыновья? – спросил воин, помедлив. – Года четыре прошло, боялся, встретимся ночью, вдруг не узнаю.

– Нет никого, подались в Ордос, – ответил старик.

– В Ордос или Шаньюй? – спросил тутун с нарастающим интересом.

– Говорю: в Ордос, значит, в Ордос, – заворчал старик.

– Почему не в Шаньюй?

Притворно покашляв, пересиливая страх, точно смиряясь, что вносит в душу ночной посетитель, выискивая в темноте съестные запасы и выкладывая на грязную тряпицу рядом с кострищем, старик жалобно воскликнул:

– Зачем тебе мои сыновья? Что снова задумал, пройдоха? Никуда с тобой не пойдут, ни одного не пущу

Не став отвечать, тутун спросил:

– Старший-то кто, Бугутай? Не помню, Ишан, давно не встречались. Но в плечах, помнится, был что надо.

Подобное восхваление сына понравилось, Ишан, оживился:

– Бугутай! Стал пошире тебя раза в два. Потом Бельгутай и Бухат.

В то же время в словах старика прозвучало не столько гордости за сыновей, сколько предупреждения, мол, узнаешь, узнаешь, тронь только!

– Бегунок? Или уже подросток? – допрашивал властно Гудулу.

– Бухат? С коня не всякий собьет – подросток!.. Зачем – сыновья? Оставь моих сыновей, Гудулу! – воскликнул старик почти враждебно.

– Не разбойничать, успокойся. Хватит, как попало, драться – так драться, по-настоящему, – ответил тутун сердито.

– Непобедимую сотню сколотишь? – Ишан мстительно сузил глазенки.

– Из разбойников? – чувствуя нежелание старика расставаться с сыновьями, хмуро пошутил тутун.

– Говори-ишь! Ишан и его дети разбойник! Мои сыновья не разбойники, – обидчиво бросил старик и взвизгнул: – Мои сыновья – пастухи!

– Совсем не шалили? – спросил Гудулу, внимательно наблюдая за Ишаном.

– Как не шалили, жили-то где? – по-свойски просто сказал старик.

Вроде бы удовлетворившись показной искренностью возбужденного и нервного старика, тюркский офицер немного повеселел.

– Значит, саблей махать умеют? – спросил он и хмыкнул.

– Умеют, я старый солдат, научить не могу? И саблей и луком! Старший, Бугутай, в камышинку за двадцать шагов попадет. – Старик приободрился и с усмешкой сказал: – Проверь на себе: как хватит оглоблей, собирать будет нечего!

И снова самодовольно хихикнул.

– Давно хотел спросить – если родные, – превозмогая неловкость, заговорил Гудулу. – Сыновья точно твои, или все-таки не родные? Разные вы, Ишан… Ну, костью разные, как из разных замесов.

– Ты, Гудулу, ты не перегибай! – обидчиво выкрикнул старик; будь под рукой сабля, наверное, схватился бы и за саблю. – Все бы тебе знать! Сам себе нарожай, посмотрим, что вырастет!

– Что взбеленился, может, как раз я жду своего и похвастаться завернул! – Тутун потупил глаза.

– Поверил бы, жди-дожидайся! Сначала дождись, на чужое не пялься! Понравились! В сотню возьмет! Для тебя растил! Без матери! Я козу таскал на себе по горам. Молоко-ом… Поил и поил, росли и росли. У нас тут хватают подряд, в армию, в армию, на облаве облава! Моих уже не поймают!

– Ха-ха, молоком! – испытывая неловкость и не удовлетворенный ответом старика, Гудулу заставил себя рассмеяться. – Помчались в Ордос, лишь бы не в армию! Врешь, старый хитрец, что-то скрываешь!

– Мое дело: скрывать – не скрывать, о своем лучше думай! – сердился Ишан. – Скачешь и скачешь! То в одну сторону, то в другую. От начальника к начальнику – сколь поменял! Сотню собрать! С женами справься. Бросил у брата в Ордосе. Три у тебя было, или больше? Колено какое-то возглавлял, потом и колено бросил. Своих сынов нет, чужих высматриваешь?

– Да вот, девки одни, нет сыновей. – Гудулу смутился.

– Ну, ладно, если нет никого, – в свою очередь смутился Ишан, не желая растравлять больное место гостя – речь о сыновьях среди таких, как тутун, всегда болезненная, к чему заводить? – Давай займемся костром, мокрый весь, обсушись. То не успеешь, поругаемся раньше времени, сорвешься как есть.

– Доведешь – конечно, сорвусь, – согласился беззлобно тутун.


* * *


Внешне они казались чужими, почти враждебными, несовместимыми по жизни и положению, но странным образом нужными друг другу. Старик чувствовал превосходство тутуна, незримую власть над собой, право миловать или казнить, а ночной посетитель, зная об этой власти высшего по рождению над низшим, искал простого общения, понимания, если не дружбы… как ищут дружбы с отцом. Дорога судьбы была для него трудна не сама по себе, как обычный жизненный путь и тернии, а тем, кем он на ней. Ему хотелось обычной беседы, покоя, может быть, и совета, но с людьми Гудулу было непросто, его редко кто понимал. Умея быстро сойтись, он быстро со многими расходился, не исключая собственных братьев, о которых напомнил Ишан. Его считали заносчивым, высокомерным, способным удариться вдруг в заумные рассуждения едва ли не монашеские, по-своему философские и вроде бы не совсем чрезмерно рассудительные, отдающие должное поведению воина на поле битв и сражений, способному вести за собой безоглядно сотню и тысячу, подчиняя дьявольской воле, которой открывалось вдруг у него на десятерых. Он всегда был заметен в битвах, какими бы они не были, и пропадал из виду начальствующих, растворялся после сражений. Он умел, готов был драться с самим дьяволом и совсем не умел подчиняться, нести обычную службу, вытягиваться по команде, тупо, не мигая и не возражая, выслушивать бестолковые наставления жалких крикливых командиров. Всем и всегда хотелось власти над ним, беспрекословного повиновения. Всюду довлело над ним принуждение, заставляющее приспосабливаться, и только в стычке, среди беснования хрипящих коней, своих и чужих, в окружении вражеских воинов, жаждущих его смерти, он ощущал собственную беспощадную власть над этим жестоким миром и тем упивался. Он уходил, когда отношения с начальством портились, – снова искать себя в окружающем мире. Ушел и сейчас, чтобы найти – что может знать об этом старик!

Он был непрост даже сам для себя – тутун Гудулу.

В пути он провел уже больше недели; наверное, лучше было бы, как следует выспаться, но, избавившись от лишней одежды, сняв широкий кожаный пояс с ножом и саблей, тутун присел к разгоревшемуся костру и вяло спросил:

– Долг за собой помнишь? Пусто в курджуне, из Маньчжурии, от князя Джанги, я сорвался почти налегке. Пришлось вспомнить: Ишан много должен.

– Много, ты хозяйство помог поднять, ночлежку открыть, вином торговать, как бы детей поднимал! Ты, Гудулу ты, – покорно соглашался старик. – Только нет ничего, с одной отарой остался. Большая была отара, поменял сынам на коней да на седла. Десяток овечек – и все. Забирай, долг положено возвращать.

– Нужны мне твои десять овечек, – пренебрежительно произнес Гудулу, продолжая обдумывать что-то свое.

Кажется, старик без труда догадывался, о чем думает гость, не обладая особенной хитростью, простодушно воскликнул:

– Меня забирай!

– Зачем?

– Буду коня водить следом, – сказал старик не очень неуверенно.

Чувствуя, что ответ гостя нисколько не устраивает, через силу добавил, покоряясь почти неизбежному:

– Сынам скажу, когда увижу, чтобы верно служили. По доброй воле они за тобой не пойдут.

– О долге отца напомню – пойдут, – легко разгадывая неловкую хитрость старика, сердито взглянув из-под густых бровей, напористо отрезал тюрк.

Не всякий чужой костерок может быть добрым, но этот, у старика, был Гудулу по душе, такого хотелось давно, но сам Ишан…

– Гудулу, не делай плохо! Не делай не по-хорошему! Зачем? Какая служба под страхом? – Старик не хотел сдаваться и совсем разволновался, заморгал часто маленькими глазами, словно запорошенные песком.

– Чем я плохой? – вроде бы, удивился тутун. – Сотником начинал, тысячником справлялся, у князя Джанги помощником был, солдаты любили.

– Меня научил коней воровать…

– Дурак старый! – воскликнул в досаде Гудулу. – Тюрк не ворует, и никогда не тронет лошадь на пастбище в путах. Я коней уводил у князьков от коновязей, вольных из табунов угонял. Кто сможет; много видел?

Дальше вести разговор, вспоминая всякие мелочи, было лень. Совершив утомительный путь, он многое передумал о жизни, не раз возвращался в отдалившееся годы, подлежащее забвению. Но память неуправляема и своевольна, захочет – такое навеет, как сон или мираж, самому становится тошно. Ни покаяться, ни испросить дружеского совета… хотя бы, по поводу, куда и зачем направляется. Старик слишком глуп, ни понять, ни услышать, как следует, не сможет, а хотелось, чтобы кто-то услышал, пока он, тутун Гудулу, еще живой. Остро хотелось. Услышал и поддержал. Хотя бы ворчливо. Иногда и ворчат для того, чтобы ненавязчиво рассудительно поддержать.

– Помню, не помнить, мороз по спине, – скучно бубнил Ишан и будто бы отдалялся, тонул во мраке пещеры. – Коней не помню. Ни одного, Гудулу, у тебя на них глаз разгорался. Погони да драки, больше не помню. Ребят приучал… Бешеный ты! Какая служба с тобой? С тобой кто пойдет, головы не сносит. Не тронь сыновей, Гудулу, если встретишь! Небом прошу…

Будто забыв о притухшем костре или на миг помутившись рассудком, старик неуклюже повалился в поклоне. И упал бы в середину неостывшего пепла, не сумей тутун стряхнуть легкое забытье, ухватить Ишана за ворот грубой овчинной накидки, связанной на груди ремешками, отшвырнуть в сторону.

Дрема мгновенно ушла, он сердито сказал:

– В огонь-то не лезь! Умрешь и… кончено! А жизнь, Ишан! Жизнь наша зачем?.. Эх, старик…

Он спрашивал не старика, рядом с Ишаном ему стало проще спросить самого себя, и был похож на ребенка, который в трудную минуту бессознательно перекладывает ответственность за будущее на родителей, более мудрых и сильных.

Старик не то застонал утробно, не то надрывно заплакал. Словно в ухо. И начал опять отдаляться, выть тише, не столь жалобно, перестал, наконец, тревожить… Кругом ржали кони. Вставали на дыбы, готовые обрушиться и растоптать. Не понимая, что это лишь сон, тутун готов был сам закричать утробно и страшно, но в горле булькало и хрипело… Он сопротивлялся, не хотел умирать под копытами возненавидевших его лошадей, кажется, в чем-то каялся или клялся… Не то лошадям, не то Ишану. Через недолгое время тяжкий сон отступил, развернув перед ним яркое небо, Тутун поплыл в мягкую невесомую голубизну бесконечного пространства, но нарадоваться не успел. Его сердце сжала новая тревога, вонзилась в самое сердце, росла, пробуждая прежние не остывшие думы и не развеявшиеся сомнения.

Ветер усилился. Бил в легкие двери, шуршал в сухом камыше, свистел в дырах и щелях, предвещая большое ненастье.

Гулким эхом отдаваясь в ущельях, катились и падали в пропасть далеко в горах тяжелые камни.

Голубая орда. Книга первая. Воин без племени

Подняться наверх