Читать книгу Голубая орда. Книга первая. Воин без племени - Анатолий Михайлович Сорокин - Страница 13

Воин без племени
книга первая
Глава первая. Дворцовые тайны Чаньани
7.Ветреная ночь

Оглавление

…Камни летели, падали с огромной высоты, рушили вечность и новую вечность рождали.

Камни прошлого тяжелы, легким былое не бывает.

Удары по скалам, раскаты грозы не слишком пугали, ветер тревожил сильнее.

Ветер, бьющий в лицо, самый буйный!

В нем сила, которой тутун Гудулу с детства хотел обладать.

Он был опытным воином, знал в совершенстве стихию сражений, умел чувствовать острую грань риска скорее инстинктом, чем разумом. Щедрая природа наделила его способностью проявлять осторожность, когда риск превышает пределы допустимого, и он интуитивно, не задумываясь и не рассуждая, подчинялся необходимому благоразумию. Так было прежде. Но прошлая жизнь умерла, теперь им владели другие стремления. Он больше не желал быть осторожным и предусмотрительным; он ехал на свою последнюю славную битву. Остальное – и навязчивое прошлое, и добрый старик, и покинувшие старика сыновья, гроза, оглушающая сознание, – уже не интересовали. В его крепком теле, согревшемся у костра и размягчившемся, не было зла, как бывает в бою, не рождалась ненависть, наполняющая силой руку, не знающую усталости. Да и зримого противника пока еще не было; лишь росла непонятная неудовлетворенность, тяготило затянувшееся ожидание неизбежной встречи с врагом.

Но чего все-таки он ожидает? Каким должен предстать этот самый заклятый противник, которому он заранее пророчит победу?

Его, славного тутуна Гудулу, на этот раз непременно должны победить – сомнений нет, но жажда битвы не убывает.

Старик вскипятил в казанке воду, распарил ароматные травы, разлил по глиняным плошкам, потревожив зыбкое забытье, тронул тутуна за плечо.

– Чай из трав, Гудулу. Курта немного, больше нет ничего.

Грызя и похрустывая сушеными овечьими катышками из кислого молока, запивая сыр душистым настоем из горных трав, слушая шумливые порывы ветра за дверью, гул в ущельях, скрип деревьев и стук осыпающихся камней, они долго молчали. Легкой и простой встречи с Ишаном не получилось, тяжесть усилилась. Да и не ради старого долга заехал он к старику – нужны ему эти деньги, когда на кону сама жизнь!

Бестолковая и его, но ее может скоро не стать…

Камни летят словно пушинки, а прочно стояли.

Непоколебимо.

Многое кажется непоколебимым и вечным, пока впритык не коснется. Судьба словно глина, из которой можно слепить ночной горшок, а можно… Быть горшком полезно, но лучше уж… саблей.

Мстительной и жестокой в самом последнем сражении.

Горшки разбиваются и у сабли свой срок… Камни рассыпаются и уже никому не нужны. Никому…

Разгоняя дрему, видения прошлого – грустного и досадного – приносили смятение. Наконец он сочувственно произнес:

– Старый ты стал, Ишан, в пещере закрылся. Умирать одному всегда трудно.

Снова, сочувствуя старику, он говорил для себя, о себе, своей скорой смерти и своем одиночестве, о чем старику говорить бессмысленно.

– Какой ты: один остался Ишан! – Старик рукавом старого, вконец изношенного халата под затрапезной безрукавкой-овчиной, вытирал глаза, выступивший пот на лбу. – Я давно рядом с большой дорогой, кто-то всегда завернет. Вон, шкура висит, вчера заезжали с овечкой.

Нет-нет, не о том они говорили! Совсем не о том, о чем думали! Странное сходство их душ поражало. Гудулу его почувствовал, оказавшись однажды в пещере Ишана совершенно случайно, и как привязался. С той поры, даже делая крюк, при случае всегда заезжал, ни разу не объясняя, зачем. А старик никогда не спрашивал, принимая открыто, всем сердцем. И денег, помощи никогда не просил, Гудулу сам помогал, когда мог. Словно своему отцу, мол, возьми, у меня кое-что завелось. Старик казался беззащитным, жалким, болтливым, даже легкомысленным, но тутуна тянуло к нему. Кто его знает, но ведь бывает, когда кто-то нужен тебе, а кого-то лучше никогда не видеть. Покидая самовольно Маньчжурскую армию князя Джанги, Гудулу по дороге в Ордос наметил одну остановку. Только одну. В этой пещере. Хотел поговорить с Ишаном, так и не сумев поговорить с князем. С Ишаном было важнее. Просто, хотя куда и зачем разогнался. Похоже, не получится. Одно дело убить китайца-солдата, китайского воеводу или генерала, черт бы их побрал с презрением к тюркам, и другое – когда всё сбивается в кучу. В обычном набеге понятно: того, кто ловит и догоняет, придется убить, а так… Убивать или пощадить: замахнувшись, саблю не остановишь… Об этом он собирался сказать князю, устав носить в себе желчь презрения к своим высокомерным гегемонам. Оказалось, неловко говорить, что едва ли вернется – князь ничего не поймет. А Ишан был способен понять, тутун думал всю дорогу, спешил. Ишан должен был понять смятение души, утратившей поводыря… Души, утратившей чувства и жажду жить. Возможно, Ишан должен был попытаться отговаривать… не важно от чего… но ничего не делал и не догадывается о его тайных желаниях.

Гудулу, зная себя, боялся находиться в таком состоянии. Вырваться из власти предчувствий не удавалось. Не получалось думать о высоком предназначении судьбы, величии и обретении какого-то нового смысла жизни. В конечном счете, все упиралось в злобу, ненависть и смерть; он тяжело заворочался.

Одолев неприятную тяжесть и пересилив сомнения, надоевшие за дорогу, Гудулу неожиданно и несколько вымученно засмеялся:

– Разбойников у вас развелось, говорят, ночью ездить опасно.

О чем подумал старик? Странный намек на шкуру, висящую на шесте. Жизнь проста в кажущейся двусмысленности и многозначности, именно поэтому ее умышленно усложняют. Все, начиная с мудрецов. А что сложного, когда рядом разбойники, одним из которых скоро станет и он?

Старик подхвати его мысль, сердито заворчал:

– Тюрки всякие шастают. Полно-оо! Раньше столько не видел. Конечно, украли где-то овечку. К шаману Болу спросили дорогу, я рассказал. Ты поезжай. В Ордос поезжай, в Шаньюй поезжай! Куда хочешь, езжай. За что рассердился?

Старику ближе свое, каждому свое ближе. Наверное, он должен был так говорить, но не с такой обидой. И не о тюрках; сплошная напасть – кругом только тюрки! Какая обида, какие долги, когда в жестокой схватке скоро сойдутся два мира! И его: Бугутай, Бельгутай и Бухат.

Ишан говорил буднично и просто:

– Брат у тебя в Ордосе, если едешь в Ордос. Как не поможет? Сам хвалился: в Маньчжурской армии на большой должности еще один брат. Все было когда-то, почему теперь нет? Отобрали? Не отдавай, когда отбирают. В Маньчжурию ехал: была молодая жена. Мунмыш была, я помню. Где Мунмыш? Снова один. Один и один, хуже волка.

Когда о Мунмыш – лучше молчать, виноват кругом, лучше молчать…

Ишан брал верх, навязывал другое течение беседы, нежелательной по целому ряду причин. Но, проявляя ни к чему не обязывающее любопытство, он как бы протягивал руку помощи: говори, Гудулу, тебе надо, не мне, старику! Нагревшийся воздух пещеры обволакивал тело приятными токами, рваная стариковская речь о Мунмыш и собственных детях ложилась желанно на душу. Не тревожили больше, не угнетали ни спертый вонючий дух овчарни, ни полузыбкая тьма, наполненная сизым кизячным дымом вновь разгорающегося костра. Тутун словно оттаял и в глубине его расслабленного тела, становилось теплей и теплей. Пошевелившись, довольный, что старик помнит Мунмыш, Гудулу с удовольствием и похвальбой, произнес:

– Была. Рожать сына отправил к шаманке Урыш на Орхон. Ты старый, ты много слышал о шаманке, пусть примет моего первенца.

– Слышал! Много! Смотри-ии, ведьма-колдунья она!

– Не верь, болтовня; я у нее вырос и живой. Хотя пусть и колдунья, что в этом. Я вредный, сам говоришь, как со мною иначе? Не-ет, старик, я на нее не в биде… Потом поехал в Чаньань.

Тутуну вдруг захотелось поговорить о старухе, но старик спросил удивленно:

– Тогда почему все рвутся в Чаньань, а ты убежал?

– Кто? Кто? Я не китаец что я там потерял, – досадуя на бесчувственного старика, возмутился сердито тутун. – Ночью за каждым кустом по трое сидят с ножами. У них, в Чаньани, один монах – самый главный, не император. Знаешь Сянь Мыня, слыхал?

– Знаю, не знаю, кто он мне? И ты за кустами сидел?

– Сидел, не сидел, так важно. А с монахом однажды столкнулся лоб в лоб, за горло схватил. Толстый, хлипкий совсем. Как навозная жижа.

– Сянь Мыня – за горло? Самого главного? – простодушно воскликнул старик.

– Ну и что; не ходи, где не надо. Как захрипит: «Что пристал среди ночи к монаху, утром зайди, работу получишь». А я: кто ж его знает, монах, так монах. Зовет – почему не сходить? Утром приперся. Евнухом чуть не стал. Ха-ха, этого брата-служивых у них всегда не хватает, много казнят, для забавы! Каждое утро. – Тутун заразительно засмеялся. – Насильно хотели сделать кастратом. Не вырвешься. У-уу, едва не заплакал! Зачем, говорю, здорового мужика портить, раньше надо было, когда без штанов бегал. Удалось, не поддался, осталось при мне.

– Врешь! Врешь! – оживился старик. – Ты бабник, я знаю. Помнишь, здесь у меня? Мунмыш спать уложил и в кости на девку начал играть.

– Городишь ограду! Девчонка совсем, ее насильно торгаш умыкнул, хвалился весь вечер. Я разозлился и в кости. Отыграл и сказал: скорей уходи. Ба-абник! Да я полгода и год без бабы могу!

– Врешь, неправда! Выиграл и прогнал, а ей-то куда, кто накормит, кроме торговца? Она вернулась, как ты уехал. И про монаха: глаза, вон, смеются. Вре-ешь, в евнухи бы! Тебе срежь зудливую шишку подчистую, без пенька, не поможет, останешься бешеным! – Старик тоненько рассмеялся.

И Гудулу рассмеялся легко и беззлобно. Чувства и дыхания в нем окончательно выровнялось, успокоилось, как он того ожидал, намечая встречу с Ишаном, мысли о предстоящем, тягостном и кровавом, исчезли. Пытаясь бодриться, он ровно сказал:

– Вру, хорошо жил у монаха, многому научился, Больше, чем в тайцзуновской школе, где тоже пришлось. Не смог у него. Умный человек, а скучно. Но палачом чуть не стал. Иди, говорят, в палачи. Хоть на площади казней служи, хоть на мосту Вэй.

– Бешеным всюду везет, в палачи в самый раз, взглядом убьешь.

– Может, я какой-то такой… Шаманка вырастила, не забывай. Если хочешь знать, она же сквозь землю видит. – Тутун раскинулся вольно, вбирал жар костра раскрасневшимся лицом. Оно у него было сухощавое, заросшее короткой бородой, с широким подбородком. А глаза – точно глухая ночь. Ни искринки. Мрак.

– Еще и подрался! – несогласно хихикнул старик.

– С кем я подрался, ни с кем я не дрался. – Гудулу, как на холоде, несогласно пошевелил плечами.

– Не помнит! А тот приехал, на белой лошади? Который хвалился позолоченными стременами?

– Я с ним поспорил. Врешь, говорю, никакие не позолоченные?

– Подрался.

– Я вышвырнул и все, дерутся на саблях.

– Пастухи долго помнили, я был не один. Не дрался! – Старик хмыкнул, спросил: – Помнишь мое вино? Хорошее было вино, я умел! Отобрал старшина виноградник…


* * *


Глухая дождливая ночь властвовала над землею, усмиряя страсти и гнев прошедшего дня. Тепло разморило вконец, в зное душного светлого дня Гудулу шел бесконечными виноградниками, увешанными не листьями и гроздями, а… хвоей и шипами.

Толстые лозы вокруг вились змеями.

Змеи разевали пасти, близко, над ухом, шипели.

Гудулу вжимал непокрытую голову в плечи, кто-то голосом старой шаманки, постоянно сердито ворчавшей, говорил о маленькой, как мальчик, Мунмыш, запрещая играть.

Он терпел, не смея возразить, срывал слишком нахальных змей… похожих на желтолицых мелковатых людей, просящих пощады, брезгливо бросал под ноги, давил, наступая на шею, на голову, слушая, как они, подыхая с раззявленной пастью, шипят в изнеможении тем же шепотом злобной шаманки.

Но толстая, вовремя не замеченная, упала на шею холодом, обвиваясь, впилась, зачмокала сочно и жадно, высасывая кровь…

Обмирая, Гудулу открыл глаза.

– Должно быть, Мунмыш одна тебя не боялась? – обращался к нему старик. – Хорошая! Как маленький мальчик. Откуда, правду скажи? Из монастыря выкрал… как лошадь от коновязи?

Гудулу не знал, сколько времени длилось его новое забытье, пошевелил плечами, разгоняя захолодевшую в испуге кровь, произнес, как воскликнул, чтобы убедиться, что проснулся, не спит, и рядом ни змей, ни старухи:

– Из монастыря, придумал! Как было, рассказал. Вместе со мной жила у шаманки. Когда от старухи уехал, тоже сбежала. Нашла в Чаньани и как прилипла, ни на шаг. На базар одного не пускала. И воин, и слуга, мальчишкой одевалась.

Ишан смотрел на него недоверчиво, на миг показался той же вечно сомневающейся старухой, и Гудулу мстительно, как бы для Урыш, произнес:

– Сама залезла в постель, я не очень хотел.

Напугался того, что сказал, попытался перевести дух, и только тогда понял, что произнес. Сон как рукой сняло, снова уснуть было страшно, и он поспешно добавил, уже для Ишана:

– Тебе хорошо, твои сыновья совсем рядом, а я снова один.

– Не пускай, зачем отпустил? Жена против мужа никогда не пойдет. У меня вот, бывало…

Перебивая продолжавшего говорить Ишана, тутун задумчиво спросил:

– Как считаешь, куда лучше: в Ордос, или сразу в Шаньюй? Где раньше начнется?

– Не знаю и знать не хочу. – Старик вдруг насупился, тяжело засопел. – Зачем твои тюрки возмутились? В Шаньюе бунтуют, в Алашани резня, дальше света не видно – совсем за песками. Говорят: до Саян. Ладно, от нас далеко, пускай, в Ордосе зачем? Одна крепость в Ордосе почти тюркская, другая, совсем на востоке, почти китайская. Что будет в Ордосе? Не ходи в Ордос, не ходи в Шаньюй, иди в Алашань, ближе к Орхонской степи. Китайцы кругом. Тьма! Сгонят в Черную пустыню, передавят как мух. А кого не повесят: вытурят в степь за песками. Не знаю, где лучше, где хуже, но кровью закончится, уже не сдержать.

– Посмотрим, – неопределенно сказал Гудулу, нехотя слушая старика, но ему было бы хуже, перестань Ишан говорить.

– Почему осенью взбунтовались? – недоумевал Ишан. – Зима близко. Дождаться весны и прямиком на Орхон! Лет двадцать тому или больше, толком не припомню, я был в тех краях. Уйгуры разошлись… У-уу, снег по колено, солдаты на глазах умирали. Привал, присядет и все, сидит, а мертвый. Не ходи никуда, Гудулу, толку не будет.

– Ты раб, Ишан, что с тебя взять!

– Ханов у меня не бывало в самом дальнем родстве. Я солдатом в китайской армии воевал, не тутуном. Катапультой знаю, как править. По реке на лодках Тайцзуна ходил, всю жизнь бился как рыба в сети, меньше, думаешь, видел? В Бохань мы ходили. Тысяча лодок больших и малых! А потом Гаоцзун сказал: не будем ходить, зачем флот на Желтой реке, мосты будем строить. Видел мост на Желтой реке, где Вэй впадает? Я тоже строил. С камнем нырял. Привяжут на шею камень, к ноге веревку – я хорошо нырял, хороший построили мост.

– Ты по крови раб, Ишан. Сколько прожил на свете, только мост помнишь. Да камень на шее, – из теплой, уютной глубины, проваливаясь и возвращаясь, говорил, успокоившись, наконец, Гудулу, став опять добродушным.

– Я тоже служил! – продолжал возмущаться старик, задетый за живое и не умирающее. – Меня знали в лицо! Если хочешь, не этот, с У-хоу своей, толстобрюхий монах. Сам император Тайцзун! Я не раб, овечкам я раб, служу на старости.

– Овечкам ты господин. Какую захотел, ту и под нож…

Гудулу снова устал, разговор становился пустым; в седельном курджуне оставался запас крепкой рисовой водки, но идти по дождю под навес, где был поставлен конь, не хотелось; если встать – лучше совсем уехать.

– Глупый ты, глупый, Гудулу, а говоришь, умный. Сыновья мои глупые. Почему так, Гудулу: старые глупые, молодые глупые? Почему ветер такой, как взбесился? Что со всеми опять?

– Спроси умного. Если найдешь.

– В Ордос не ходи – ты меня спрашивал. Не ходи, плохо совсем, нарушился мир.

– Не так, – согласился тутун. – Война началась, Ишан.

– Какая война? Кто сказал? Придут солдаты, перевешают вас, и закончится. Сразу иди за Желтую реку, да в начальство не лезь.

– Что мне, тутуну, в простые нукеры?

– Не лезь. А хочешь, лезь, твое дело. Только зачем кричишь? Спохватился! Стань начальником, потом покрикивать будешь.

Старик тяжело засопел – он понимал больше, чем был способен сказать.

– Нет, пойду на Орхон. Соберу сотню. Или тысячу сразу. Свободы хочу большой. Как степь! Рабов будем продавать, приезжай, когда победим. – Гудулу нервно рассмеялся.

– Опусти голову на седло, спишь, не знаешь, что говоришь. Нача-альник! Атаманом, не больше, – говорил ворчливо старик, пошевеливая угли, и, кажется, бурчал односложно всю ночь, продолжавшую на пару с ветром завывать у камышовой двери, нещадно колотиться о камни.

Старик сердился уже только на себя, свою одинокую жизнь, непослушных детей. Он ворчал на весь мир, бестолкового тутуна, задумавшего черт знает что, и глупый тюркский бунт. На китайцев и стражей, обирающих его безжалостно. Но бросал и бросал в жаркий костер сухие коренья, толстые сучья, заботясь о госте, пока не взорвался диким, испуганным криком, разбудив Гудулу.

Голубая орда. Книга первая. Воин без племени

Подняться наверх