Читать книгу Сталинград.Том шестой. Этот день победы - Андрей Воронов-Оренбургский - Страница 8
Глава 8
Оглавление…В воздухе ощутимо плыл тёплый запах взрывчатки, парной дух размороженной взрывом земли. Скулы, подбородок и нос кусал ноябрьский мороз, ставший к середине месяца по настоящему зимним и злым. Дорога льдисто хрустела, по-заячьи петляла среди городских руин.
Колёса командирского «виллиса» крутились-прыгали на колдобинах, выбоинах, на намертво вмёрзших в землю, как рыба в лёд, трупах погибших…И, Магомеду Танкаевичу, казалось, колёса эти, наматывали на себя его жизнь, жизнь батальона, и её становилось всё меньше и меньше. Вместе с водителем – Алёшкой Осинцевым, они пробирались на позиции комбата Воронова, где можно будет, как полагал Танкаев, согреться кружкой кипятка, зажевать, чёрный, что земля, сухарь, но главное убедить Иваныча – объединить их силы. К 15 ноября, к гадалке не ходи, стало очевидным: позиции порознь не удержать.
Воинский дух в сердцах коммунистов и комсомольцев ещё оставался, но вот противостоять танковым атакам было нечем и некому. Объединившись в один кулак, была пусть слабая, но всё же надежда, выстоять ещё день, другой. В ушах майора Танкаева до сих пор стоял сорванный, хрипучий голос начштаба полка Шашкова:
«Нет! Не-ет!! Повторяю! Остановить фашистскую сволочь любой ценой! Любо-ойй!! Как? Не понял! Орудия?! Ну, ты орёл из тучи! Я что-о! Рожу их тебе, майор! Нет! Что хочешь делай, джигит…Но день ещё простоять, кровь из носа! Приказ командующего фронтом! Будь наготове, майор. На твоём участке возможен танковый удар фон Дитца. Держишь!»
«Да чтоб вам всем…животы свело!.. – перекипал возмущением комбат. – Мудрецы! Бумажные вояки! Язвить вас в душу…Ни авиации, ни боеприпасов, ни пушек, ни подкрепления…Только приказы: «Любой ценой! Ещё час!..» Да мы, б…хоть всем гуртом костьми ляжем… Фриц не поморщится. Расколошматит нас под орех – «данке шён» – и дело с концом…Вай-ме! Всё у нас так…на коленке гвоздь куём! – рычал в душе майор, сжимал в бессилии жилистые комья бурых кулаков, матерился. – Я что-о? Со штыками-лопатами на танки должен идти?! Хотя… – он зло усмехнулся в опалённые усы, хрустнул суставами пальцев. – Голь на выдумки хитра! Вон, старший сержант Нурмухамедов из 3-го пулемётного взвода, что сварганил! Воткнул стоймя в землю ось от разбитой подводы, установил «дегтярь» на тележном колесе и строчил по «рамке», как тот зенитчик…крутясь вокруг оси. Хрен с ним, не попал, но спугнул крылатого шпика. Молодца! Кулибин – одно слово».
Машина резко свернула вправо, объезжая подбитую самоходку, и этот крутой поворот, подспудное ожидание выстрела снайпера возродили в нём пугающе-сладостное переживание трёхдневной давности; ночной плацдарм, исклёванная осколками кирпичная стена, чуть подсвеченная дроглыми языками крохотного костерка часовых; тени автоматчиков исчезающие в проулке на выходе из тёмного двора…Полуподвал бывшей продуктовой базы, струйка ветра пахнула нефтяной гарь. В пробитый пулей железный лист, заменявший оконную раму.
* * *
…Магомед и Вера, плечо к плечу, сидели на артиллерийском ящике, согревались трофейным порошковым какао. Полчаса как отгремел бой, потери снова были аховые, невосполнимые. Он молчал, как камень, твердел желваками, подавленный взгляд тонул в железной солдатской кружке. Она чувствовала его злобное ожесточение, не проходящую боль за погибших, хотела по-женски хоть как-то заслонить его скрытую беззащитность, ослабить душевную его петлю отчаянья. Осторожно коснулась пальцами его предплечья и тут же отдёрнула руку, будто обожглась о раскалённый металл.
– Цх-х! Нэ трогай меня! – Он тяжело дышал, молчал, сурово смотрел на неё немигающими глазами.
Вера насилу выдержала дикий взгляд пылающих фиолетовых глаз. Тихо и просто спросила:
– Почему? Что случилось, Миша?
– А ты, не знаеш-ш? – он резко отставил кружку, едва не расплескав содержимое. Его впалую щёку дёргала судорога.
– Знаю. Но я…я в чём виновата? – она не спускала с него встревоженных глаз.
– Ты…ни в чом, женщина, – он исподлобья смотрел в её потемневшие фиалковые глаза.
– У меня есть имя, товарищ комбат.
– Ты ни в чом, ефрейтор Тройчук. Прасти, Вэрушка, не в тебе дэло.
– Тогда почему? – с горечью воскликнула она. – Каждый день, когда ты на передовой, я молила о твоём спасении. Чтобы тебе было легче. Случись с тобой непоправимое…у меня сразу бы перестало биться сердце.
– Но видишь, я жив, – его губы тронула улыбка. – Навэрное, твоя свеча горела не зря.
– Да уж «наверное»!.. – Вера чуть не расплакалась. – Ты, не ответил на мой вопрос «почему»?
Сердце Магомеда смягчилось от этих слов, – сердечная тревога слышалась в них, – и ему захотелось убедить любимую в своей правоте, в своих предчувствиях.
– «Почему», гавариш-ш? – повторил Магомед дроглым , словно надорванным голосом. – Да потому что смэрт на мне. Поняла, смэрт! Опять…столько молодых рэбят…Опят считай батальон погиб…Солнце навсегда померкло для них…Прощай моя чэсть! Э-э…почему? Почэму я не погиб с ними! – Он умолк, поник головой. Но вскоре заговорил опять, и в голосе его звучала боль и угроза, горечь и отчаянье. – Нет мне прощения, дошло-о? Я их убийца! О, земля…и как ты только меня ещё носиш-ш? Что их матерям скажу?.. После смерти…все слова шелуха.
Раскаянье когтило аварское сердце, безжалостно терзало его. При этом он испытал брезгливое чувство к себе. …Старому Танка не понравилось бы его поведение. « Запомни, сын, нельзя мужчине показывать свою слабость перед женщиной, стыдно это и унизительно, а позор одного наводит и на остальных тень позора. У тебя папаха на голове, а не чухта! Сначала ты горец! Потом аварец! И уж потом – всё остальное. Помни и никогда не забывай из какого ты рода…»
Вера вздрогнула, будто услышала это суровое горское напутствие, словно не Магомеда, а её в самое сердце ужалили эти слова. Вспыхнула вся, затрепетала, как свеча на ветру:
– Не говори так! Не смей! Ты тоже рисковал…Не прятался за спины других…Тебя тоже могли…О, Господи, что болтаю? Типун мне на язык!…Нет никакой на тебе вины…
Он слушал, дорожил её словами. В них была родниковая чистота и любовь. Две крупные росинки повисли на её длинных чёрных ресницах, глаза заволоклись слезами.
– Ну-ну…Давай, бэз этого. Милая, отчего плачешь? Твой я…с тобой…живой.
Вера вздрогнула, снова обернулась к нему и словно окаменела. Как заворожённая, глядела на Магомеда, хотела что-то сказать и не могла. Но вот сгорстила волю, совладала с собою:
– Спасибо, что выслушал меня. – Она тонула в горячей бездне его тёмно-коньячных глаз, чувствуя их сильную магию, страстный приказ.
– Спасибо, что гаварила со мной. – Он тоже ничего не видел перед собой в этом пепельном сумеречье подземелья…Только два фиалковых солнца, окружённые надежной охраной длинных ресниц, что сверкали из-под тонко натянутых над ними чёрных бровей. Она попыталась сказать ещё что-то, но вновь не смогла. Слова раскатились невесть куда, как ядрышки, порванных бус. Вера опустила глаза.
А ему…замордованному бесконечными боями, опустошённому страшными потерями, исхлёстанному приказами…Ему, право, было невдомёк, что ей, охваченной горячечной дрожью, истерзанной ежедневной невыносимой мыслью «жив или…» Бесконечно любящей, он сидящий вот так близко, ей-ей казался богу равным. Откуда ему было знать…Как почувствовать-понять?.. Что видя его таким – «без лица», подавленным, молчаливым – она сама становилась такой – «убитой», лишалась дара речи. Язык немел, под кожей пробегал лёгкий быстрый жар, а глаза…Они широко смотрели на любимого…и ничего не видели, в ушах же – один непрерывный звон. – Она замолчала, словно подбирала нужные слова…
Он наслаждался этой тишиной, этой неподвижностью, этим изящным, подсвеченным, прозрачным, как розовый воск, профилем любимой…Этим, вдруг остановившимся временем; неподвижной далёкой свинцовой тучей, застывшей на подступах к городу. Этой краткой, нереальной тишиной перед новой бурей, перед ещё более жестоким шквалом свинца, с неизбежными смертями-потерями на этой проклятой войне.
Слушал тишину и представлял её довоенное-мирное время: не в засаленном грубом ватнике с ремнём, не в армейских сапогах и ушанке…Но идущую по бульвару или тропинке парка светлым летним днём. Золотая, как солнце кожа, тоненькие каблучки, шёлковый узел русых волос, лёгкие складки на ситцевом платье…и с улыбкой на детских губах. Ему ужасно хотелось оказаться с ней рядом в том, навсегда исчезнувшем времени, шагать вместе по тропинке среди аметистовых скользивших теней, где на цветах рассыпано воздушное-пёстрое конфетти смятённых, непоседливых бабочек.
Почему? Почему мы раньше не встретились? – сам не свой он тонул в бурливом омуте ревности. – Почему так! Ты здесь, а я там?
Ему вдруг подумалось…Чей-то серп мог быть нацелен на этот нежный стройный цветок…Его любимый цветок! Иай! Чьи-то мельничные жернова могли стереть её в порошок! О, Небо! Образ любимой, подобно горделивой деве-луне, молчаливо и бесстрастно исчезал на глазах в перламутровых волнах рассвета… – Уф Алла! Уйищ-гурищ? Нет…нет! – Эта мысль, как кипяток, ударила из сердца, шибанула в голову. Глаза застила огненная мгла. – Вай-ме! Почему мы были порознь? – кричала душа. Но не у кого было об этом спросить. И некому было ответить. Вера молчала, выпрямив спину, застыв, как изваяние. Было слышно, как беспощадно, разбивая волшебную магию тишины, сжирая ленту, на правом фланге, загрохотал пулемёт лейтенанта Дзотова.
– Ласточка, любовь моя, что мучит тебя? Скажи мне, милая, скажи… – то ли наяву, горячо сказал он.
Вера встрепенулась, глаза её как прежде сверкали, бледные щёки зарделись, на губах заиграла лёгкая счастливая улыбка. Словно защищаясь, протянула она руки к нему.
– Дикий вид у тебя, Миша. Ой дикий…
– Э-э…станэш-ш тут диким! Как сама? – Он глядел на неё пламенными глазами. Нет, не сумела по счастью война убить в нём ни любовь, ни страсть к ней…в кровавой сталинградской бойне! Напрасными были все опасения, – его близкие губы опять произносили одно только имя, и не было ничего на свете прекрасней и желанней этого слова.
– Вэра, Вэрушка, Вэра! – без конца повторял он, вкладывая в этот призыв всё сладкое безумие своё. Как обычно упрямо и одержимо зазывал её в свой сказочный Дагестан, где восточный блеск играет каждой гранью…В тот благодатный, величественный, солнечный край, где они никогда не познают разлуки…Где их ждёт просторный крепкий родовой дом; уют в котором отполирован временем и традициями предков…Где для любви и счастья – века – застыли в грандиозном каменном громадье, где аромат цветов изыскан и тонок, где свободно и гордо парят орлы…Где в сакральной тиши у горных, хрустальных ручьёв можно говорить на единственном достойном понимания языке души…Где, по его словам, даже смерть легка и прекрасна…
– Вах…рохел…радость моя…Мы рождены с тобой для любви в пламени войны…– жарко шептал он. Сила этого зова покоряла, и гибкий стан её, как ветка ивы, клонился к зовущему. Охваченная знойным ознобом, она вдруг слабо воскликнула:
– Обними! Обними скорей меня, Миша! – и сама упала на грудь любимому.
* * *
Танкаев очнулся от острого, как скальпель чувства опасности. «Виллис» снова объезжал очередной завал из кирпича и бетона, погнутой арматуры, когда он до головокружения ощутил их открытую беззащитность и обречённость среди слепых непомерных сил, сдвигающих границы государств, опрокидывающих суверенные страны и правительства, уносящих в преисподнюю целые племена и народы.
…Лёшка Осинцев – худой, с обветренным лицом и виноватыми глазами, словно почувствовал напряжение командира. Испуганно улыбнулся:
– Пустяки! ас проскочим пустырь…и готово, товарищ майор!
Гибко согнувшись в талии, припал к рулю, утопил сапогом педаль газа, подныривая под железной станиной поваленного башенного крана, а в нём самом гулял страх, что вот сейчас немые, угрюмые руины оживут, где-то тускло вспыхнет металл и ударит в упор пулемётная очередь.
Машина теперь бойко катила горошиной по проулку. По сторонам тянулись безглазые коробки домов, сквозь которые изредка, почти беззвучно пролетали розовые и жёлтые трассеры.
– Кажись, проскочили, товарищ, майор! – лучистые глаза Осинцева рывками оглядывали своего командира, и тот неожиданно почувствовал удивительное доверие, внезапное облегчение, словно его напряжённая-ожесточённая воля, на мгновение ослабела, и он передал себя во власть этого улыбчивого парня.
* * *
…И вновь память унесла его к Вере. Он снова целовал её, чувствовал свежий запах волос, трепет ресниц, словно у губ его шелестела и билась робкая бабочка…
Словно апрельская капель, частили краткие минуты счастья. Они находились одни в укрывище, покорённые страстью молодости, фронтовой любви, позабыв обо всём на свете! Тёплые отсветы светильника, слаженного из артиллерийской гильзы, мягко трепетали на раскрасневшихся щеках Веры. Он брал её лицо в ладони и, повернув к свету, глядел, не отрываясь, глядел на милые черты или вдруг в яростном порыве принимался целовать-обнимать её. От каждого прикосновения трепетали они, как чуткие листья, и сладкого бились и таяли их сердца.
…Оба забыли, где они, кто они, и лишь одна исступлённая жажда – слиться, слиться навек! – владела ими.
– Свет моих глаз…Моё серебро-золото, – по-аварски воспевал её красоту он.
– Это как? – она увернулась от его ласк, вскинула чёрную бровь.
– Днём – красное золото, ночью – серебро, небо освещающая луна…
Вэрушка, как же я рад, как благодарен судьбе…что встрэтил тебя здэс…Эй, куда ты? Клянус, не могу дольше терпеть! Истаял совсэм, а сердце твоё всё не смягчается.
– Не надо так говорить… – она откинула назад разметавшиеся по плечам волосы! Вновь ловко уклонилась от его властной руки, и он, чувствуя её тёплый женский аромат, видя как выгоревшее х/б гимнастёрки перетянутое ремнём соблазнительно-туго натянулось на её упругой груди, цокнул зубом:
– Ну-ка, ну-ка! Просвэти невежу…Это почэму же нэльзя…говорить о «счастье»? – он едко усмехнулся, бросил в рот папиросу и прикурил.
– Потому…счастлив только тот будет, кто переживёт эту проклятую войну. Мамочка моя! Сколько же вас молодых, хороших каждый день гибнет! – она схватилась пальцами за виски, сверкнув фиалковыми, полуобморочными глазами полными слёз, и продолжила:
– Только за последние два дня…Тихонов Андрей, Юрка Марченко, лейтенант Амир Байрамгулов, старшина Лукашевич Василь, Арсен Абжандадзе, Коля Смирнов, Мерчанов, Черкашин, Петров…
Вера чувствовала – силы покидают её. Стараясь быть твёрдой, но тщетно. Слёзы хлынули из её глаз. Закрыв лицо дрожащими пальцами, она больше не сдерживала себя.
– А ну, прэкратить слёзы! Будь мужчиной, боец Тройчук! Ох уж, мне эти жэнские радости и печали. Хватит! Всех оплакивать – слёз не хватит.
– Ещё скажи: всех помнить – башка треснет. Ты, ведь, и так можешь…
– Отставить! Сама гавариш, моей вины в сём нэт! Приказ не обсуждают. За Волгу ни ногой! Мы все выполняли свой долг.
Но Вера будто не слышала. Продолжая кусать дрожащие губы, словно роняла простые и страшные слова:
– Мамочка моя! Чего я только за то время в лазарете не насмотрелась!.. Дети, которые с голоду ели глину с пылью…У них вся кожа в язвах, чирьях, а ноги распухли – в сапоги не лезут…Господи, что они – звери с нами сделали, Миша? – Она потеряно всплеснула руками. – Ненавижу! Всех их не-на-ви-жу!!
Испуганная, она вдруг замолчала, съёжилась, скованно трясла перед грудью сжатыми кулаками и, качая головою, с безумной выразительностью рассказывала:
– …нынче, при утренним обходе, значит… Лощилова Галка, ты знаешь, старшая медсестра…Узнала, что Ващенко из четвёртой роты, из новобранцев…до операции на костылях из лазарета, значит…
– ну! – Магомед нетерпеливо щёлкнул пальцами, не спуская с неё глаз.
– Хай такой подняла! Батарею не слышно стало! И матом – фронтовым, отборным:
– Я тебя, оторву…в штафбат законопачу…Ра-та-та-та-та-та-а! Ты ж гангрену мог заработать, дурья твоя башка! Эх, знала б, что ты такой ходок…Отрезала бы тебе ногу начисто, по самое то место!..
При этих словах Вера густо зарделась, но не споткнулась, даже окрепла голосом и расправила дрожащими руками мятую гимнастёрку.
– Тот солдатик, Ващенко – жалобно так стонет в подушку…Мать без конца вспоминает:
– Ой, мама…больно мне, больно…Ой, не могу терпеть! Ой, мама, сил моих больше нет… – И вдруг с обидой в адрес Галки Лощиловой. – Я ведь, на фронте, тетенька…только второй день…Не воевал ещё, пороху не нюхал…и вот!
А она, я не поверила, простила ему «тётку»! Ей ведь всего двадцать два…и по-матерински так, сердобольно:
– Не беда, сынок. Успеешь, вот невидаль! Фронт не пивная. Кружку твою никто не выпьет. И вдруг, как расплачется вместе с ним…Эта гром-баба! Говорит ему: – Ты поплачь, поплачь, сыночек…не держи в себе боль, открой клапан…вот увидишь, легче будет. Рецепт хоть и бабий, зато действенный, верный.
– Он что? – Магомед затушил папиросу.
– Зубами ляскает от смертельной боли, стонет сквозь слёзы:
– Тётенька…ты сядь со мной рядом…покачай меня за плечо, как мамка…
Я грешным делом подумала: Галка отрежет дежурно, как большинство санитарок: «А сиську тебе не дать?..» Ан нет, присела на край койки, ровно он ей и впрямь родной сын, мягко так покачивает его за плечо. А он, давясь слезами, бурчит: – Ходить-то я буду, сестра? Я ж на гражданке…в футбол играл, за район…лучшим нападающим был…С девчонкой вот…познакомился только…
Галка колышет-гладит его за плечо, приговаривает:
– А то, мой хороший! Какие твои годы? Потерпи, родной. Ещё все мячи твои будут.
И он…доверчиво так, прижавшись к её груди, вроде как успокоился, забредил так…А того не знал, что обе ноги то ему хирург той ночью…выше колен уже отнял. Не слышал, как они в таз брякнулись…Под наркозом был, вот и не помнит бедовый…
Вера вновь закрыла лицо руками, плечи её задрожали.
– Зато живой домой вэрнётца. Орёл с перебитыми крыльями всё равно орёл.
– Зачем ты так? – отрывисто с возмущением вспыхнула она.
– Как? – его фарфоровые белки влажно блеснули. – Нам никому нэ дано знать, что уготовано судьбой…Каков будет наш послэдний шаг…
– Давайте, мой товарищ командир, лучше помолчим.
– Кхэ, можно, конэчно, и помолчать. Только зачэм?
– За «надом», – она утёрла платком слёзы, не глядя в его сторону сделала торопливый глоток из кружки.
Помолчали. Вера странно улыбалась, подбородок её комкала неуверенность. Ей было неловко, но более страшно-произнести слово, как будто каждое из них в языке потеряло своё значение и констатировало только одно – смерть. Она украдкой глянула на комбата, на его китель, мерцавший тяжёлым рядом боевых орденов и подумала: «Господи, как всё просто на самом деле. Счастье это отсутствие несчастья. Вот он жив – жива и я. – Сердце заполошно выстукивало: – Умоляю тебя, Миша…Мишенька, родной! Уцелей…Уцелей…Только уцелей! Как жутко…кто следующий? Скоро останемся мы одни…Одни бабы…»Ничего, всэх не убъют!» – вспомнились его убеждённые слова. – Может быть, всех и не убьют…Но для меня хватит и одного тебя…чтобы жизнь моя оборвалась. Закончилась навсегда.
* * *
Через горы, реки и долины,
Сквозь пургу, огонь и чёрный дым,
Мы вели машины,
Объезжая мины,
По путям-дорогам фронтовым…
Танкаев мазнул взглядом водителя. Неунывающий Осинцев мурлыкал под нос, прикипевшую к сердцу, весёлую песню. Юное, безусое лицо его озарилось верой в удачу, радостно блестели глаза.
Поймав на себе взгляд комбата, он повеселел ещё больше. «Виллис» продолжал наматывать вёрсты разбитых улиц; миновал, ухавшую артиллерийскими залпами береговую зону. Майор, прислушиваясь к звуку двигателя машины, поймал себя на мысли, что перегретый мотор, совсем, как загнанный человек, вдыхал нервными рваными глотками воздух, рычал-чертыхался, старался не подвести своих седоков, чувствуя при этом, как жестко, почти со стуком, работают его железные сочленения, отвердевшие ремни и сухожилия двигателя.
Но вот пробились на относительно ровную дорогу, и двигатель, работавший на пределе, в постоянном надрыве, с разрывающимся железным сердцем, с тупыми ударами изнемогающих мышц, – облегчённо вздохнул. Фыркнул-чихнул и побежал легко, почти невесомо, словно у него открывалось второе дыхание.
Магомед Танкаевич напряжённо наблюдал, как зримо теперь сокращался разрыв между ними и, грохотавшим впереди, рубежом комбата Воронова. Обернулся и сердце поневоле заныло. Где-то там, за дымами-пожарищами, руинами безглазых домов, за сгоревшими коробками бронетехники, остался покинутый им плацдарм, его Верушка, его батальон, который давно потерял должный боевой ритм, сбил дыхание, и теперь жарко и сипло дышал, бредил, захлёбывался кровью; батальон в горле которого бурлил и клокотал ком боли. Лаза коего заливал липкий пот и отчаянье. Воля которую он, батальон, использовал как палку, нещадно колотила его по мышцам ног, по горячим рёбрам, по дрожащему мокротами животу и спине…
Но воля таяла, как снег на солнце, и отступала перед страданием униженной, обессиленной плоти. И всё-таки, вопреки всему, батальон продолжал драться, не пропуская рвавшегося к Волге врага. Он стоял на его пути, заставляя двигать свои ноги, локти, колени, плечи и руки, уже не волей, не грозным командирским приказом, а зловещей суеверной мыслью – не оказаться в окружении, не быть отрезанными друг от друга, не попасть в лапы фашистов, не потерять обгоревшего красного знамени полка, с которым в этом аду соединяла батальон незримая сила. Необъяснимая общая судьба, общий путь, общая жизнь и смерть.
Как никто другой, чувствовал эту незримую связь и комбат Танкаев. Именно понимание сего, ответственность за своих солдат, чувство долга перед Родиной, необъяснимая общая судьба, общий путь по дорогам войны, по этой обугленной земле, обагрённой кровью, где суждены им скорые несчастья и беды, – он, комбат Танкаев, обязан добраться до Иваныча, объединить их силы в единый кулак, – и попытаться выжить. А если нет: погибнуть всем, но удержать плацдарм и не пропустить фашистского зверя.
…и теперь, когда «виллис» катился вперёд легко и живо, Магомед Танкаевич чувствовал облегчение, словно его дыхание, удары сердца, неверные толчки о дорогу, складывались с упругим скоком колёс, с ровным дыханием радиатора этой маленькой, вёрткой и такой незаменимой на фронте машины.
…Думая об оставленных им командирах-солдатах, думал майор и о своей любимой. Думал и о том, что бы сказал по сему поводу его отец. Вряд ли бы он приветствовал их любовь, когда от взрывов и бомб грохочет Земля. Когда силы Тьмы крушат каменные своды мироздания и бросают глыбы на человечество. Есть ли в аду место для любви? Есть ли место для цветущего сада в огне? Когда Небо охвачено пламенем, пеплом и дымом…Когда в нём клубятся и дико мечутся разорванные тучи и всей гигантской массой падают на потрясённую землю! Когда в самых основах своих рушится мир…И оттуда, из огненного клубящегося хаоса, несётся громоподобный хохот Шайтана, треск и крики дикой оргии Зла?
«Уф Алла…Пожалуй, так бы ответил и вразумил меня отец…– мучительно думал сын. – И был. Наверное, прав».
Магомед чувствовал-знал: душою и телом тянулась Вера к нему, равно, как он тянулся к ней. Но оба скрывали плохое предчувствие: их близость, фронтовая любовь – лишь навлечёт тысячи бед на голову того и другого, погубит обоих…А, возможно, ещё и чью-то третью жизнь, которая легко может стать плодом их возможной близости.
«Не торопись, сын… – отчётливо вспомнились двухлетней давности напутственные слова отца. Смотри, не стань посмешищем для людей. Помни, из какого ты рода! Ты отправляешься на войну, так иди с сердцем воина и бей врага. Молод ты ещё, – тебе что, счастливый! Храбростью, силой, умом, хитростью, стойкостью, мужеством – заслужи славу воина, как твои достославные предки. Милостью Всевышнего наступят светлые дни. Любая война заканчивается миром, сын. Вернёшься домой! Разве, какая девушка у нас…откажет такому джигиту, как ты?! Э-э, в горах столько свежих прекрасных цветов! Все у твоих ног, все перед твоими глазами. Сорвёшь любой из них! Будь спокоен, и я буду спокоен, и мать будет спокойна и счастлива – счастьем твоим!»
«Всё так…всё правильно, дада…И правда, может ли быть танец Любви на тропе Войны? – усмехнулся Магомед. – Но разве, ты, не был молод?! Разве, сердцу прикажешь? Разве, можно любовь кнутом оседлать?»
Он на секунду прикрыл усталые глаза…и тут же вновь оказался рядом с нею…