Читать книгу Сквозь зеркала и отражения - Антология, Питер Хёг - Страница 35

I. По краю тени от бездны
Игорь Чернавин
г. Санкт-Петербург
Из цикла «Необъективность» (0.015-0.019)
4. Про мартышонка

Оглавление

«Вечер, поезд, огоньки, дальняя дорога…» Меня немножко штормило, я думал – как хорошо я справляюсь с вдруг навалившимся горем. Поезд стоял полминуты – только я влез, и поехал. Забросив сумку на полку, я ушел в тамбур курить – было так горько, что я онемел, в оцепенении смотрел, как разбивают все внутри меня, крутятся мутные пятна. Тоска душила за горло, и, чтобы не умереть, оставалось вскрыть грудь, раздвинуть мышцы и ребра. Я понимал – экзальтация, и я стоял, глядя, как очень большой водопад – падает, падает в воду. Но легче не становилось. Вагон порою скакал, как лошадка, кидал меня на металл ржаво-красной стены, и приходилось, как в матросском танце, перебирать хаотично ногами. «Дай-ка, братец, мне трески и водочки немного». Спать тебе нужно, лечь, скорчиться, спать – «водочку» не заслужили. И я пошел через темный вонючий вагон к себе на верхнюю полку – не было сил брать постель, не было сил раздеваться. Влажную куртку под голову, и отрубился. Когда проснулся, был день, когда второй раз проснулся, то – ночь, сходил, скурил сигарету. Лицо обвисло и ныло, как и все внутри, и – жить-начхать, и все всегда было бредом – только б обратно на полку. Днем меня вдруг растолкал проводник, а просыпаться я так не хотел – что-то большое плыло, надвигалось, и было ясно – там горя не будет. – Ты еще жив? Встать-то можешь? – Да, да, наверное, встану, а что случилось? – Вот встань, посмотрим. – Я слез, все плыло, даже глаза было трудно настроить, страшно мутило, и ноги дрожали. – Опа, а что-то не так, как будто я отравился. Лучше мне лежа. – «Басан-басан-басана, басаната-басаната, лезут в поезд из окна бесенята, бесенята». – Ну, наконец-то допелся куплет, очень уж долго он пелся. Но никто не лез, а темнота, да, была, серая мягкая вата, хотя, конечно, живая. Потом на станции где-то был врач, а ночью – Харьюв, носилки к вагону, большая шумная площадь, тряска, приемный покой, и – на стол, «…резать».

– Тебе еще повезло, к нам профессор зашел, к ученику, и он тебя оперировать будет. – Я обернулся, но женщина уже ушла, вскоре пришел, весь шутливый, мужик и начал резать – не больно. Через час сделалось скучно «А за соседним столом компания…» – кого-то резали сложно. Наркоз был местный, и на третий час он стал уже отходить, тупая боль ноем ныла, но я заметил одну медсестру, что в мини-юбке, туда и сюда, без конца бегала мимо – а стол-то низкий. Видимо, я прокололся, и врач заметил, как я верчу головой, он подозвал ее. – Постой-ка тут. – Так и зашили, почти без наркоза. Кругом все белое, гладко-блестящее было, и много-много слепящего света. А отвезли на каталке – «Нет, я не понял…», темно… Ты полежи, милый, тут, там палата еще не готова, – из полумрака сказала старушка и растворилась в нем за поворотом. Вскоре глаза понемногу привыкли – арочный очень большой коридор, из его сводчатых окон шел ночной давящий свет, перемежаемый тенями листьев. Рядом стояли каталки, только, похоже, пустые. Меня бил сильный озноб, ведь под одной простыней – холодно, неимоверно, да и наркоз отошел до конца – адская боль во всем теле. Час ли прошел, я не знаю, когда заметил – я здесь не один, а под стеной на полу, придвинув ноги к лицу, сидит в тени мартышонок. Маленький, в два кулака – сидит и смотрит. Детские глаза, большие, на чуть-чуть сморщенном сером лице глядят печально и мягко. Серая шкурка пушисто сливается с тенью, он не шевелится, просто все видит. И я смотрю на него повернувшись, боюсь спугнуть, тоже замер. Чернота сверху, повсюду, нависла, хочет пройти между нами, если я вдруг отвлекусь, и она здесь пройдет – то потеряю его, потом уже и не сыщешь. Время идет очень долго. Озноб колотит все тело и отдается, особенно в швах, но и ему не хочу я позволить отвести мои глаза. Я начинаю уже понимать, что видят его глаза – совсем не так и не то, что я знаю. Тело мое для него слишком бело и сухо, ему смотреть на него неприятно, а важно то, что во мне – как будто мягкая жидкость. И не просто важно – ради нее он приходит сюда, если он будет хорошим и чистым, то эта жидкость к нему перейдет, перетечет в эти добрые очень большие глаза – она сама себе знает, где лучше. И что-то перетекает. Я становлюсь суше, глуше. Только в какой-то момент я поплыл, то есть меня понесло над бледно-кремовым морем – вперед и вправо.

Очнулся я уже в палате, когда меня выгружали с каталки – озноб бил совсем свирепо, боль в животе выжимала мне мозг. Я попросил, чтоб накрыли вторым одеялом. А мартышонок совсем не исчез – я научился уже ощущать, что он поблизости, даже не видя.

И я еще у него научился – осознавать эту мягкую жидкость в других и ценить только ее, через нее быть единым со всеми, жить вместе с ними их жизнью. Ну и спасибо за это ему, но и меня подоил он неплохо – и через множество лет полнота чувств не до конца возвратилась – тупо все и схематично. И лишь недавно я вспомнил его и глаза (они всем верят), и мы смотрели друг в друга, и ко мне что-то вернулось.

Когда проснулся, был день, все болело, дрожь хоть прошла, но все равно было зябко, сил ни на что не осталось. Когда с трудом повернулся на бок, то увидел – рядом лежит худой «синенький» парень. – Ты с операции тоже? – Да, нас там резали вместе. Вот, мандарины мне мать принесла – бери, пожалуйста, сколько захочешь. – Приподнял голову – глянул, странный оранжевый цвет от шершавых шаров на его тумбочке рядом, как молотком, стукнул зрение. – Позже, спасибо. – Я вновь отключился. Снова открыл глаза уже под вечер – нянечка меня трясла. – На-ка вот выпей таблетки. – А где тот парень с соседней кровати? – Перевели его… – И она вдруг отвернулась. – Ешь, вот его мандарины остались. – Положив их на мою тумбочку рядом, не обернувшись, она вдруг ушла, а я опять провалился.

…Как-то, возможно назавтра или в какие-то еще лежачие дни, я вдруг услышал смешной разговор – на койке парня теперь был мужчина – поверх меня он рассказывал дядьке. – …Идем мы раз по Клочковской, он и говорит – «Смотри, Валера Леонтьев! Ну а давай дадим ему…» – Ну мы и дали. Он где-то здесь потом тоже, возможно, лежал, может быть, в этой палате.

…А как-то ночью проснулся от громкого голоса, кто-то ходил, говорил. – Ну, вот же, вот – мой КамАЗ, под окном, я его двигатель знаю! Надо идти, он – за мною. – Глаза обвыклись с густой темнотой, и я почти различал, как кто-то мечется из угла в угол – пойдет к окну, долго машет руками – лишь силуэт черноты на чуть сереющем фоне. – Что с ним? – спросил я у дядьки, спать он не мог, очевидно. – Белочка после наркоза, бывает. – На койке не шелохнулись.


Время шло в трех скоростях (как будто в разных пространствах): по меркам этой палаты все тихо тянулось, по меркам жизни то было мгновение… По меркам тех мягких глыб, что вращались в душе, как жернова, растирая сознанье и убивая все чувства – время стояло, и сколько жизней уйдет, чтоб закончился этот процесс, и вообще – ну а буду ли жить, было не ясно тогда, как теперь – как будто вход в саму вечность, времени нет, есть падение. Что я сейчас, а что в тамбуре – неразличимо. Дорога, впрямь, стала «дальней». Боль от тех брошенных ею нечаянных слов не поддается наркозу – я все попробовал, не поддается. И что уж тот мартышонок – фигнюшка. Внутри по-прежнему корчит. Только душа научилась сжиматься, когда встречается с чем-то подобным, лишь с подозрением на это – почти уходит контроль над собой – «ничего мне здесь не нужно, только не это, не надо».

Сквозь зеркала и отражения

Подняться наверх