Читать книгу Сквозь зеркала и отражения - Антология, Питер Хёг - Страница 38

I. По краю тени от бездны
Игорь Чернавин
г. Санкт-Петербург
Из цикла «Необъективность» (0.015-0.019)
7. Лучше, как лучше

Оглавление

Первое воспоминание – я могу видеть квадраты бледного плотного света (сейчас сказал бы – их восемь) и между ними, темную на их сплошном светлом фоне, как бы большую решетку (сейчас я знаю, что раму окна). Подо мной твердое. Не шевельнуться. Все это долго. Я никому здесь не нужен, и мне не нужен никто. Тихо. Спокойно. Все чисто. Я могу ровно дышать и, так же ровно, все вижу.

Может быть, это второе – вокруг колонны, одни розоваты, сверху идет желтый свет – я могу двигать руками – сверху свисают какие-то тени и иногда шевелятся. Выше идет жизнь больших – они что-то решают, они бросают под стол для щенка кости от курицы, но это я – не щенок, они об этом не знают. Я научился уже всюду ползать и приобщился к их жизни.

А это было в яслях – мне очень скучно, и не пролезть через прутья ограды. Я устал грызть попугая за его толстый пластмассовый хвост, причем нисколько не вкусный. Рядом лежало пасхальное яйцо из дерева – мне оно было, как дыня сейчас – в рот ни за что не засунешь. Мне оно что-то напомнило, и я, отчетливо помню, подумал – «А, они знают и ЭТО!». И после этого теменем начал смотреть на других в комнате-зале, на их свечение. Тихо, но уже не скучно.

Потом, уже через год, в тех же самых яслях – нас повели на прогулку, зима, и всех одевают в пальто или в шубы… валенки, варежки, шапки с резинкой – все это долго, а я уже давно одет, и мне мучительно жарко. Девочки, мальчики – мнутся у двери, когда ее открывают – за нею свет ослепляет.

Тоже зима, во дворе возле дома меня поставили в снег по колено, из-за большого пальто я не могу по-нормальному двигать рукою с лопаткой, да и копать уже не интересно. Вставив лопатку в снег ручкой, я начинаю вдруг ею крутить – и на снегу возникает воронка. Как оказалось, за мной наблюдали – он, как и я неуклюжий в одежде, был вставлен в снег рядом сбоку, и он смотрел с любопытством. Я дал ему покрутить снег лопаткой. Так, лет на десять, я получил друга Мишку.

Пять первых воспоминаний, два первых года

Лишь один случай запомнился как негативный – меня тогда в первый раз повели стричься. Когда меня усадили на кресло, я ей сказал, что не надо, она, сюсюкая, не обратила внимания. Я много раз ей сказал, вырывался. Она не слушала, я для нее был болванкой. И сталью ножниц она начала резать все мои волосы-память, я понял, что ничего не поделать, но не простил – когда кошмар был окончен, вслух пожелал ей плохого. И умерла, в тот же вечер. Связано ли это было со мной, я не знаю. Мне ее не было жалко, если она не могла слышать слова другого. (Хотя, конечно, позднее я дрался, и раз стал зверем – в ответ на подлость так разодрал парню щеку ногтями, что на всю жизнь он остался со шрамом, после того «завязал» с этим делом.)

Потом четыре года в жизни моей детский сад – главное, что я запомнил из тех долгих лет, это единство со всеми. Кто-то, конечно, был в чем-то слабей, кто-то порой делал гадость – как за себя было стыдно, и как себе я старался помочь, и как себе они мне помогали. Шляпы-панамы и белые трусики, кто-то порой с животами навыкат, все, как гусята, за воспитателем шли на прогулку на речку, там, на поляне, поросшей маленьким желтым цветочком «масленком», как-то играли и жили, затем – обратно, обедать и на сончас расправлять раскладушки.

И во дворе, когда вернешься домой, было примерно все так же – старшие парни всегда уважались и были к младшим всегда справедливы, многому нас научили – я заразился от них страстью к камню, к горам и к лесу. А сколько счастья, когда они раздавали находки из дальних поездок – в моей коллекции было тогда больше ста минералов, и много редких.

В городе был интересный чудак – был машинистом на поезде, девочку сбил на путях, и от чего потом стал сумасшедшим – огненнорыжий, ходил в своем пиджаке поверх майки и пугал детей – дергался и приговаривал что-то. Часто в кустах акации мы находили тетради – он до аварии в ВУЗе учился – прописи из закорючек. Мне было пять, солнечным утром я шел вдоль длинного желтого дома – думал, что здесь нашел кошку и тащил домой – ох и большая (сейчас – как овца), поднял на третий этаж, она назавтра исчезла. Я все смотрел – может, кошка найдется. Вдруг со скамейки за мной увязался тот Леня – он шел и шаркал ногами, только до бабушки так далеко – еще четыре подъезда. Он отчего-то завелся. «Шагай, ребенок маленький» – вдруг прозвучало мне в спину. Я оглянулся, конечно – он весь ломался, качался, но шел, в руке сжимая тетрадку. Ну, я шагал, а убежать не давала мне гордость – вот я еще дураков не боялся. Его заклинило, сзади, сливаясь, неслось – «Шагай, ребенок маленький. Шагай, ребенок маленький…», я и шагал. И шагаю.

Идеология была картонной, все это знали, и никому она жить не мешала, даже была и отчасти созвучной нашим естественным чувствам. Что было где-то в верхах, мы не знали, и нас оно не касалось. Никто не жил тогда бедно – машин хотя было мало, а чаще лишь мотоциклы с коляской, и телевизор еще не у всех, но напряжений «дожить до получки» или купить, скажем, мебель, не было ни у кого, не говоря о бесплатных квартирах – лишь чувство вкуса определяло то, как ты одет и что имеешь ты дома. Сначала мебель отец сделал сам, потом залезли почти на полгода в долги – купили финскую; ну а костюмы, пальто и плащи у родителей были такие, мне и сейчас-то завидно. В нашем (100 000) совсем небольшом городке отец там был архитектор, мать – врач, но по зарплатам не выше рабочих, смыслом у них было сделать «как лучше» (для всех), а иных смыслов и быть не могло – не было таких извилин в сознании. У меня был чемодан самых разных игрушек и стопка детских любимых мной книг (тех, что формат А4) высотой больше полметра, была коллекция в пятьсот значков; велосипед, правда, брали в прокате на лето, но лыжи были свои. Я ездил на лето к бабушке в сад и в Челябинск, был в Алма-Ате, в Пржевальске, в Москве и в «Орленке», вот только в Крым меня летом не брали – дороговато, конечно. Кто-то потом начал врать, что жили все тогда плохо – откуда выползла дрянь – из недодуманной, брошенной на выживание деревни. «Голос Америки» – этот старался. Но злоба, подлость или стремление жить ради денег – для меня все еще странны, это все было – в кино про фашистов. В нашем дворе, как во многих других, и дети знали, что неразумно и против природы выбирать сторону зла, впрочем, никто и не дал бы такую возможность. Шкурников не было вовсе. Вечер, качели и звук в затихавшем дворе под посиневшем темнеющим небом.

…Мы с пацанами играли в кораблики в снежных ручьях, мать подошла, показала нам на россыпь мелочи рядом – каждый набрал там почти по рублю, все фантастически стали богаты! Мой парафиновый аквалангист, с вплавленным в живот свинцом, мог дотянуться до самых глубин на дне подводного мира. Были колени разодраны вдрызг много раз, только от матери лишь подзатыльник – нечего быть неуклюжим – теперь, пусть я поскользнусь, натренирован не падать. Чика, отвалы-карьеры, было метание ножа в дверь ТП, и я был лучшим по производству рогаток на всех, а для своих изобрел и свинцовые пульки. И страх, живущий в подвале – в затхлости холода и в темноте, где трубы входят под землю – когда выходишь во двор из подъезда, главное не оглянуться. Тополь, посаженный мною тогда под окном (под руководством «сержанта»-татарина с верхней площадки), стал выше дома. Борька был старше меня на два года, ну и, конечно, сильней – мне приходилось слегка напрягаться, чтоб быть на равных. Там было лишь мое место и содержание жизни – чтобы знать код, надо в этом родиться.

Медитативным я стал позже в школе – может быть, просто насытившись всей непосредственной жизнью, я перешел на учебу и книги. Горка для спуска на санках была под окном из посеревших под солнцем занозистых досок и мощных бревен – весной с утра еще было прохладно, читал «Героев Эллады» и вполне верно подумал, что теперь время не мышц, а больше для понимания. Литература и физика, шахматы, велосипед (раз даже двести км по горам)… – я во дворе появлялся пореже.

Сволочи, правда, конечно, встречались – в пионерлагере и пара в школе, но, если просто держаться подальше от них, воспринимались тогда как больные.

Странное все началось чуть попозже, мне уже было четырнадцать. Старшие, кто на четыре-пять лет – кто-то уехал, а кто-то жил взрослой жизнью. Остался Борька, что старше меня, и трое младше меня на два года – в шестидесятых никто не родился. Я в чем-то был почти лидер. И тут приехала во двор семья – два парня младших, один старше на год – смуглый – таких я раньше не видел, чересчур жесткий. Я заболел по-серьезному еще в конце января и на два месяца попал в больницу. Когда меня в первый раз отпустили чуть подышать на крыльце, снег уже почти растаял, и вдруг пришли пацаны со двора – мне было даже неловко. Через неделю меня отпустили, только, пока я болел, мы переехали и обживали другую квартиру. Они пришли вроде в гости – мы поболтали, сидели в чужом незнакомом дворе, вскоре тот новенький смуглый и Борька странно так переглянулись – и начались нехорошие шутки, меня они очень мало задели, что завело их сильнее. Дело дошло до, казалось бы, слабых тычков, потом пошла уже злоба – я тогда просто ушел, навсегда, и никого из них больше не видел. Просто забыл – нет так нет, и не до этого стало.

Но вот недавно подумал – ну захотел мое место чужак, и пусть не ведали те, что помладше, а вот за Борьку обидно – видимо, было в нем второе дно из-за его жизни дома. Теперь таких всплыло много – они не все понимают, и я ухожу, как не уйти – я не знаю. Ну ведь не драться же было. Двора не стало. Город утратил свою сердцевину, и когда позже не стало родителей, сделался пустым. Так начиналось, что весь мир и я пошли по разным дорогам.

Я-то остался там прежним. Сейчас, живя в мире их странных правил игры, я иногда размышляю – формула «жить, чтобы жить» неплоха, но к ней возможно еще дополнение – «и как лучше для всех», этого мне не хватает.

Сквозь зеркала и отражения

Подняться наверх