Читать книгу Дороги и перекрестки - Антология, Питер Хёг - Страница 2
Расстояния памяти
Михаил Садовский
Оглавлениег. Москва
Автор романов, повестей, рассказов, стихов и публицистики, книг для детей, пьес, радиоспектаклей, сборников хоров и песен, либретто мюзиклов и опер. Член СП и СТД России.
Из интервью с автором:
Начинал печататься в 60-е как автор стихов и прозы для детей. В советское время произведения для взрослого читателя лежали в столе ― не мог преодолеть цензурных и идеологических барьеров. Сейчас многое из опубликованного попало в интернет, в электронные библиотеки, на различные сайты ― процесс этот, как оказалось, совершенно не зависит от автора.
© Садовский М., 2017
Заяц
Воздух был наполнен серебряной морозной пылью, слетавшей с веток от сотрясающего грохота дальней канонады. И вдруг на ровное пространство, простреливаемое с двух сторон противниками, выскочил заяц. Нелепый и трогательный, он замер и стал нервно оглядываться, примеряясь, в какую сторону безопаснее бежать. Откуда он взялся и как уцелел – невозможно было понять.
Стрельба из окопов мгновенно прекратилась, значит, его заметили. Заяц стоял, обалдев и совсем оглохнув от тишины. Трудно оценить, сколько она длилась, эта тишина. Потом с двух сторон над брустверами стали появляться макушки касок, раздался свист, крики. Заяц робко скакнул в одну сторону, снова замер. Скакнул под углом и опять остановился. В бинокль можно было рассмотреть его обалдевший глаз, обвислые вздергивающиеся уши и смешной толстый зад с будто приклеенным хвостиком. Воистину это была совершенно неожиданная, контрастная пауза в непрекращающемся уже почти четыре месяца затяжном кровопролитном противостоянии.
Этот чудом оживший персонаж детских сказок вдруг появился и как бы напомнил им, что есть мирная жизнь, она совсем рядом и может вернуться или закончиться навсегда в любую минуту, что там, в этой жизни, существуют затрепанные книжки, которые читают дети, есть их смех, тишина, вечерние сумерки и слова «спокойной ночи, спи, милый, завтра дочитаем»…
Никто не стрелял. Сердце стучало, и мысль пульсировала: «Молчит, сука фриц. Неужели пальнет? Неужели убьют?» Этот живой комочек настолько не вписывался в военную бытность, так ясно беззащитен был и, как оказалось, необходим им, что никто не решился даже просто пальнуть в воздух, чтобы спугнуть и тем спасти его. А в окопе напротив, у немцев, тоже наверняка крутилась в головах мысль: «Неужели комиссары убьют своего?».
Было все так, будто этот маленький комочек жизни, уставший от войны, решил прекратить ее – просто не замечать – и все!
Неожиданная и длинная получилась пауза. На фронте все неожиданно: и смерть, и спасение. Заяц вдруг рванул в одну сторону, резко остановился, сиганул под прямым углом, потом еще и еще раз огромными прыжками он выписал на девственном снегу поляны полукруг, замкнул его концы диаметром, пересек быстрыми мелкими шажками, снова на миг замер и припустил во всю прыть к ближним кустам, оставляя после себя на снегу странный четырехпалый характерный след…
Еще несколько минут было совершенно тихо. Наверное, с обеих сторон осатаневшие от войны люди обсуждали этого безумного храбреца, а потом начали палить без разбора в смеркающееся, наполненное снежной пылью и кажущимися нерезкими серыми тенями пространство. Все палили без толку, чтобы разрядить досаду и снять напряжение…
Сейчас ему казалось, что он тот самый заяц, мечущийся между своими и чужими на поле под Вязьмой в сорок первом. Тогда было совершенно ясно: вот рядом в окопе Ваня Бурмистров, потом новенький в роте лейтенант Никочухин, рядом с ним старшина Понькин, а за ним Набиуллин – и дальше, дальше грязные шинели, усталые лица… Свои… «А кто мне сейчас свои и кто чужие?» – эта мысль трассирующей строчкой пробежала в голове… Воспоминания, пробудившиеся, казалось бы, безо всякой связи с его нынешней жизнью, потянулись неуправляемым потоком… Когда нас с Иваном засыпало, все чудилось, что этот заяц топочет и топочет по нам сверху… То ли затаптывает, то ли откапывает или, может, санитарам знак подает. И то – вот только что тут были и раз – нету, будто взлетели в небо с комьями вывороченной земли, а там ангелы подхватили обоих и прямиком в рай… Ну, еще всякие глупости лезли в голову: обидно очень стало, что полбуханка хлеба за пазухой так и осталась нетронутой – съесть не успели, а теперь ни дохнуть, ни охнуть, придавил ее грудью. Иван все требовал молиться… пока не затих, а мне не дотянуться было до него, чтобы потормошить, чтоб не сдавался… самому воздуха не хватало…
Он судорожно глотнул раскрытым ртом, как хотелось тогда…
– Вы что? – донеслось до него. – У вас дело ко мне? Что молчите? Эй, гражданин, вам плохо? Садитесь! – от приказа он будто очнулся, мотнул головой, стащил кепку и шагнул к стулу.
– Извините…
– По какому делу? – она упруго налегла на ребро стола, и грудь вздыбила халат до подбородка…
– Я насчет работы, – произнес он наконец.
– Работы? – удивилась она. – Какой работы? – он включился от ее сиплого командирского голоса. – Какая у меня работа?!
– Любой… – процедил он медленно.
Видимо, его интонация, просящая и решительная, тронула ее.
Она откинулась назад к спинке стула…
– Любой? Грузчиком, что ли? – произнесла она иронически, оглядывая его внушительную, уже полнеющую от возраста фигуру…
– Грузчиком, – согласился он…
– Ну да! Ну да! Хм… грузчиком… Чтой-то не похоже по вас… – она не спускала с него глаз… – А доку́ мент у вас какой, где раньше-то работали?..
Он молча протянул ей паспорт и трудовую книжку. Она внимательно пролистала страницы, прочла место прописки, положила документ на стол, стала внимательно листать трудовую книжку, еще не закончив и не поднимая глаз, спросила:
– Что, все четыре года на фронте?
– Да. От и до… добровольцем ушел.
Она перевернула страницу и даже крякнула…
– Научный сотрудник! Какая ж у меня научная работа тут?!
У меня булочная… – и осеклась, взглянув на него…
– Любая… – он пригладил волосы от макушки вперед ладонями, скользнул ими по лицу и попытался улыбнуться, но ничего не получилось. – Мне работа нужна. Срочно. На любую согласен.
Она опять навалилась на стол и тихо, по-женски ласково спросила:
– Только честно, за что уволили?..
Он молчал… Они смотрели долго в глаза друг другу, выражение их лиц менялось, и взгляды будто проникали один в другой. После нескольких минут такого молчаливого разговора ничего уже не надо было объяснять…
– Поняла. Только… если я тебя возьму, нас потом обоих заметут следом… сами знаете… с высшим… Да и остальное у вас в анкете тоже… – она вздохнула. – Ну, может, дворником?.. Там не так проверяют.
– Шутите! – возразил он, – уж как там проверяют! И на вокзале был, в сцепщики хотел… и электромонтером, – вдруг прорвало его, – и в сапожную мастерскую ходил… Я умею… – он чувствовал, что ему надо поделиться, и почему-то легко было ей рассказывать. – Я все могу… и починить, и посчитать. Баллистику преподавал…
– Слушай! – встрепенулась она, – а в бухгалтерии разберешься?.. – и вдруг сникла, такие дела райком не пропустит… – Хлеба могу дать… Если плохо будет, приходи… Четыре года – и живой… Да все я понимаю, – она покосилась на телефон… – А мой на заводе умер. Бронь у него была, а не выдержал… сердце… В момент, как от пули: раз, и все…
Улица всегда успокаивала его. Не может быть, чтобы все кончилось так вот бездарно и глупо… в таком огромном городе не нашлось бы хоть какой работы одному зайцу… «Хм, какому «одному»! Сколько, небось, вот так же мотается по всем улицам и ищет зацепки, чтоб не выслали… Уехать? Ну, месяц-то кончается… Вышлют, но в никуда… В другом месте так же ходят люди и ищут места приткнуться… Вышлют из жизни, а не из города, в никуда, как отброс, как мусор, как врага… Мало им и тридцать седьмого, и сорок седьмого… А ведь в сорок первом все мы были «братья и сестры»… Лучше было остаться там, на опушке за полем, на котором метался заяц, чем дожить до такого дня, когда стал не нужен стране, которую защищал»…
Вечер уже спустился, огни фонарей и вывесок равнодушно и спокойно раскрашивали улицу, а он чувствовал страшное внутренне еле сдерживаемое напряжение и не хотел идти домой, чтобы не видеть страдающих глаз с немым вопросом… Какой-то мужчина прошел совсем близко мимо, сделал несколько шагов и медленно обернулся. Под полями шляпы плохо было видно его лицо, но глаза смотрели прямо на него… Наверное, тоже ищет себе место в жизни или ищет кого-то…
«Нет, я не заяц под прицелом на расстрельном мертвом поле, – подумал он. – Я человек, солдат. У меня награды. И я чист, как ангел перед выходом на работу. Кого это волнует, Боже! Какие люди сгинули там, когда мы погибали в окопах… Пусть мне скажут, за что или какая в этом необходимость… Я готов, только пусть скажут…» Он огляделся вокруг, потому что почувствовал вдруг, что выпал из времени, затаил выдох, будто перед снайперским выстрелом, и быстрым твердым шагом направился вниз по Тверской. Таким шагом, каким не ходят на марше, а только перед строем или на параде… До Камергерского улица шла под горку и сама будто торопила и подгоняла его, боясь, что решимости его хватит ненадолго, – так и случилось. Когда он свернул в переулок и проходил мимо театра, трусливая мыслишка: «Что я делаю?» – проскочила внутри и сбила ритм движения, но он, будто перескакивая через лужу, удлинил свой шаг и двинулся быстрее, чтобы слабость не успела одолеть его до подхода к цели… Кузнецкий мост, Пушечная… и громада всесильного монстра на Лубянке возвысилась перед ним, как неодолимая преграда. Так строили соборы, в которых входящий чувствовал себя ничтожной крохой пред всесильным Всевышним. Дверь поддалась удивительно легко, несмотря на размеры, и неожиданно он успокоился и почувствовал, что внутри осталось только любопытство – ни волнения, ни страха, только сосредоточенное напряжение и любопытство. И почему-то еще в потоке мыслей промелькнул анекдот про грибы. Вопрос новичка, в грибной охоте нашедшего бледную поганку: «А эти можно есть?» И ответ приятеля: «Можно, только один раз!»
Время оказалось неприемным, и дежурный офицер вежливо посоветовал ему повторить визит в урочные часы таким тоном, будто посетитель хотел войти в магазин, когда дверь только-только закрыли, а за ней еще мелькали успевшие до означенного часа покупатели…
Теперь он стоял на площади спиной к страшному дому и не мог ступить ни шага. Ноги не слушались. Испарина покрыла лицо и тело. Он закинул голову назад и увидел недосягаемо высоко над собой козырек фриза, преграждающий взгляд в небо. Все закружилось вдруг. Он упал спиной на могучую стену, которая даже не почувствовала его прикосновения. Холод мертвого камня сразу отрезвил его. Стоило огромного усилия оторваться от нее и сделать первый шаг, преодолеть себя, как перед атакой, а потом!.. Он почти бежал! Вниз мимо любимого музея своего детства, мимо темно-серых мрачных стен ЦК партии к набережной и дальше по ней… Вода свинцово сверкала, речной трамвайчик линовал ее белой бурунной полосой… Трубы МОГЭС на другом берегу выпускали волны тепла, сквозь которые изгибались и волновались купола церкви… Жизнь шла мимо такая будничная и простая, что сдавило горло, и он понял, что теперь больше ничего не боится. Он не знал почему, но чувствовал это, как в сорок первом, после того как их с
Ваней Бурмистровым откопал незнакомый солдат, зацепившийся за штык его винтовки, торчащий из земли. Он решил достать ее, потому что у него не было никакого оружия, а надо же было чем-то бить фрица. Солдат тогда выковырял пальцем глину у него изо рта, плеснул из фляжки в его глотку живительной русской воды и, когда он прокашлялся и задышал жадно и глубоко, сказал просто и уверенно: «Теперя жить будешь, ага, а винтовку, браток, я те не отдам! Вам обоим в медсанбат надо теперя – после контузии отлежаться, а потом уж видно будеть… Может, и подвезут оружие… А че те мое фамилие? Помолиться хочашь? Дык пустое… забудяшь, небось… И прально, за всех разом лучша молица…»
На Спасской часы пробили четверть. За мостом пахло свежим хлебом. У церкви Всех Скорбящих толпились согбенные черные старухи.
Я знаю, ты рядом
Я знаю: ты рядом – слышу твой запах, походку, дыхание… Не вижу, но точно знаю… Может быть, за тем углом, – я спешу туда, но… твои шаги опять впереди. Занавеска колышется, и мне чудится шлеп, шлеп босых ног по паркету, мягкий, как кошачий прыжок, звук брошенного полотенца, вихрь откинутого одеяла… Тикают часы с частотой твоего пульса, глаза твои надвигаются – ближе, ближе… Я тону в них и ухожу в завременье. Там нет движения, и следствие может вполне опередить причину или существовать без нее…
Мне не было резона отрекаться от себя, но это произошло, и лишь много позже стало ясно, что ты была рядом. В этом защищенном пространстве не снашиваются чувства, не тускнеют события и не составляет труда достичь любой даты не только своей жизни.
Ты рядом… Слава Богу, не сливаешься со мной и не становишься неосязаемой, невидимой и несуществующей. Это было бы так обидно…
Я иду с тобой по лесу и могу поделиться радостью от найденного гриба и спеть тебе во весь голос, не стесняясь запутавшегося в стволах эха, могу просто пододвинуться и поцеловать в это сладкое место щеки возле самого уха в тот момент, когда ты наклонишься к корзинке, чтобы поближе рассмотреть мою находку… Твои пальцы вытянутся и переберут клавиши в воздухе, и по их движению я поймаю мелодию, отчего станет легко и весело, и мы, не сговариваясь запоем: та-ри-ра-ра-ри-ра, туру-ру-ру-ру-ру, тари-ра, та-ри-ра, та-ри, ра-ра-ра… А я наклонюсь, сорву крошечную розетку звездчатки и преподнесу тебе картинно, сделав прежде движение, как шляпой испанский гранд Веласкеса… И ты в тон и в такт преподнесешь мне счастливый миг своим ответом: «Ах, какой чудесный подснежник!» – и подчеркнешь это слово, тогда мы оба засмеемся, и закружимся, обнявшись, и упадем в траву, зацепившись за корни…
Я тогда тоже лежал в траве и смотрел на звезды, и никого не было в этой бесконечности, кто бы взял на прощанье мою руку или перетянул ее жгутом, чтобы я не истек кровью… Я же не знал, что ты через кусты и бурелом уже свернула в мою сторону с дороги, не понимая зачем, я же не знал, что ты – это ты, но тебя это вовсе не смутило… Ты же тоже не знала, кто я… Но сколько себя ты вложила в мое восстановление, и днями и ночами…
И что, разве твои дети похожи на меня? Нет. У них другой отец. Они обо мне ничего не знают… И, может быть, ты тоже… Ты наверняка спасала и спасла кого-то, но это перешло ко мне, перекатилось через огромное поле жизни, перепаханное злой страстью и ненасытной наживой… Наткнулось на меня, подняло, наполнило и вернуло с полдороги туда, ибо я услышал, что нужен здесь, тебе…
А потом не ты ли тихонько потянула меня назад за край рубахи, когда я стоял над пропастью, и шепнула мне без упрека и надменности: «Есть пропасти поглубже и пострашнее…» А мне казалось… Но ты опять спасла меня и не взяла ни взгляда, ни слова… Ты это сделала для себя – я помню… И потому осталась со мной. Навсегда.
Это так трудно рассказать… Только в серых сумерках у какой-то ограды, за которой мутно вырисовывается тень разбитой колокольни, вдруг между необходимыми глубокими вдохами сырого ветра почувствуешь твое присутствие и неуверенно шагнешь, вглядываясь в проходящих мимо людей: эта? Эта? Эта?..
Я молюсь, не умея молиться. Но разве для этого нужны слова? Разговор с Ним не требует никаких атрибутов, мы общаемся неслышно и открыто, и я ничего не прошу у Всесильного и, может быть, если это необходимо, тем спасаю тебя?!
Какая неуловимая химера. Ну, вовсе не в расставании, не в расстоянии или памяти… Ты слышишь и понимаешь меня – иначе бы не была рядом. Слышу твой запах, походку, дыхание… Заговори меня, отмени бесконечность времени – тебе это по силам. Тогда мои дети научатся этому. Обязательно.
Ты поднимаешь меня ночами, я спросонья бессознательно нахожу карандаш у изголовья и веду пальцем левой руки по бумаге, обозначая строчку, а острие грифеля прижимаю к нему правой и вывожу буквы. Чем ты наполняешь эти каракули? Я смотрю на них утром с недоумением и оглядываюсь – ты рядом… Я слышу твой запах… твою походку… твое дыхание…
Ты уходишь? Я не ревную. Ты уходишь и остаешься, ты неустанно и неназойливо рядом…
Повтори мне все грубые тихие слова – этой песни нет слаще и страшнее, оттого что она непременно кончается… Я это знаю и ничего сильнее не боюсь на свете. И не могу не бояться, никак, никакими силами…
Потом ты брызгаешь мне в лицо светом, оставляешь обессиленного, но… не можешь уйти! Удаляются шаги, и затихает дыхание, но запах не уходит: это запах жизни.
Когда-то сложили эту Песнь песней, и звучит она в сердце еще до рождения, а когда ангел в первый миг хлопает младенца по губам и он забывает слова, ты приходишь, чтобы сказать их… один раз. Один раз и навсегда.
Я путаю имена, произнося их, а ты подсказываешь и веришь.
Им нельзя не верить…
Помнишь, на распутье, когда размочалилась судьба и негодная сила тащила куда-то, ты сказала одно слово, и я знал, что нет другой дороги…
Склонись над постелью моих детей. Пройди у меня в изголовье. Я не смогу разувериться и уйти в никуда, пока ты рядом… Ни решить задачи, ни написать строку… Мне не нужна помощь – только чтобы была ты! Рядом. Так устроен мой мир, в котором все, что ни происходит, – рождение, пока ты рядом… Чтобы слышать твой запах, твои шаги, твое дыхание…
Однажды рано-рано я шел с пешней по талому снегу заливного луга и вдалеке услышал твой голос. Ты не звала на помощь, ты кричала свое «прощай» равнодушному миру… И я, не раздумывая, бросился в ледяную воду спасти тебя. Мы цеплялись за льдины, а они поднимались вертикально и падали на нас. Мы выныривали из-под них и снова боролись впустую… И вдруг ты прижалась ко мне и стала тащить к перекату, а там мы оперлись о камни и еле живые, застывшие, обдирая ладони и грудь, ползли поперек потока к берегу…
И вдруг я понял… Ты вернула свою пропащую жизнь, чтобы спасти меня, и тоже ни секунды не сомневалась – что дороже, чем менять свое решение, – ты же не знала, что я, чужак, не умею плавать!..
С тех пор навсегда, что бы ни случилось, ты рядом… И жизнь может оборваться в любой момент, когда я не услышу рядом твоего запаха, шагов и дыхания…