Читать книгу Тетрадь на 100 лет - Антон Абрамов - Страница 8
Новелла 2. 1937-й. Репрессии и доносы
Оглавление( полная версия )
Коммунальная кухня знала чужие жизни лучше любых родственников. Она помнила, кто кладёт в чай полтора куска сахара и делает вид, что один, кто обжигается молоком и не кричит, кто зажимает во рту «спасибо», чтобы не выдать зависимость. С утра в ней пахло сырым углём и капустой, вечером – тем же, только гуще. Окна затягивало инеем ещё до зимы; на подоконнике стояла банка с водой и одна ложка – общая, как совесть.
Варвара Николаева приходила первой. Её кастрюля знала своё место на примусе, её нож умел резать морковь тоньше бумаги, чтобы хватило на троих. Муж Николай, инженер на заводе, приносил домой редкие радости – кусочек сахара «на зуб», новый карандаш для сына. Петя, третьеклассник, хранил эти вещи в тетради, как живые: «Папа подарил красный карандаш. Нарисовал дом. У дома труба».
Сосед Сергей когда-то сидел с ними за столом: играл на гитаре, пел редкие, неполные куплеты, которые в темноте звучали как обещание, что музыка – это ещё одно объяснение жизни. Лицо у него было приятное, открытое; он умел смеяться так, чтобы не тревожить соседей. Но в этом году смех ушёл. Сергей начал молчать. Когда Николай, вернувшись с работы, осторожно – будто нёс воду через натянутую верёвку – касался разговоров о заводе, Сергей вставал и уходил в коридор. Однажды он сказал: «Слова – это скользко», – и улыбнулся своей новой улыбкой, в которой не было зубов.
Осень сгущалась. В очередях за хлебом говорили одно и то же: «ночью брали», «видели телегу», «кто-то писал, что сам». Люди переглядывались и сразу опускали глаза – не потому, что стыдно, а потому что так безопасней.
Поздним вечером, когда на кухне остались лишь чайник и тень лампы, Николай тихо произнёс:
– Сергея вызывали в райком. Спрашивали про наш отдел.
Варя поправила занавеску. Это было её спасительное движение – когда нет слов, надо дать работу рукам. У неё была такая привычка ещё с девичества: если не можешь изменить реальность, переставь предметы на подоконнике, чтобы воздух хоть чуть-чуть стал послушным.
Петя в этот момент рисовал в тетради дом. У дома была правильная труба, из которой шёл дым – чёрточки вверх. Он попросил:
– Пап, дай послушать, как гитара.
Николай взял инструмент – струны были старыми, тугими, но под пальцами они всё ещё находили мелодию. Петя слушал широко открытыми глазами, а Сергей, проходя мимо, не остановился, хотя раньше всегда просил «ещё куплет».
В ту ночь стук в дверь был не громкий; стук, который не будит, а делает так, что сон сам выпрыгивает из тела и скрывается. Николай поднялся раньше всех, потому что был мужчиной и потому что уже знал. Петя, проснувшись, сел на кровати и нашёл в темноте отцовскую руку – тёплую, сильную, готовую схватить его и поднять, как в игре. Но рука исчезла. На пороге – двое. Пальто – как шёпот, лица – как стены.
– Ордер, – сказали они так, будто добрались до конечной станции.
Варя молча подняла ладонь, на которой вспухла вена, и опёрлась о косяк. Сердце у неё в груди чудилось чужим предметом – как будто его подменили и оно работает по другой инструкции.
– Одевайтесь, – сказал один из людей, глядя в сторону. – Без вещей.
Сергей вышел в коридор. Он стоял, опустив глаза, как ученик, которого вызвали к доске. На секунду он поднял взгляд на Варю – и она почувствовала, как горячая волна ударила ей в лицо: в этом взгляде не было ни просьбы, ни извинения. Было что-то такое, что не поддавалось словам – как если бы человек сам себе сказал «так надо» и теперь держался за эту фразу, как за камень в бурной воде. В словаре для этого не было отдельного имени.
Петя попробовал спросить:
– Папа, ты куда?
– В командировку, – ответил Николай так ровно, что у Дарьи в горле застряли все слёзы, какие у неё были.
– На завод?
– На завод, – сказал Николай. – Всё будет хорошо.
Он поцеловал сына в макушку, и от этого детские волосы пахли ещё больше мальчиком и тёплым бельём. Ладонь его скользнула по щеке Дарьи – она не ответила, потому что если бы прислонилась, всё бы разорвало.
Дверь закрылась. Ступени, коридор, тишина.
Петя долго стоял в темноте и держал красный карандаш – как нож в рукаве. Потом сел к столу и написал в тетрадке: «Папа ушёл в командировку. Мама стояла. Я держал карандаш. Ночь».
Утром кухня жила – как будто ночь была не здесь. Чайник шумел, кто-то резал хлеб, кто-то провожал ребёнка в школу. Только пустота возле их двери была новой – её знали, но боялись замечать.
Сидевшая у примуса Клавдия Петровна, портниха, тихо сказала:
– Осторожнее надо быть. Меньше разговоров.
И перевела взгляд на кастрюлю – так удобнее, когда слова – как горячее молоко: лучше не смотреть, как оно убежит.
Варя, не доверяя своим губам, молча повернула ручку крана и слушала, как вода течёт – терпелива, как чужая жизнь.
Через два дня повесили бумагу у входа: «Список помещений, подлежащих перераспределению». Комната Николаевых стояла в середине. У листа остановился дворник, снял шапку, почесал голову и пошёл дальше. Сергей прошёл мимо не останавливаясь; вечером, вернувшись, заметно больше пил воды, чем обычно.
Ещё через неделю пришли «из домкома»: мужчина с штампом на лице и женщина с учётом в глазах. Они вошли в их комнату как в склад: оглядели мебель, книги, гитару. Женщина уверенно сказала:
– Объект подлежит перераспределению согласно… – и прямо на ходу начала читать бумагу.
Варя не слушала слова, она смотрела на Петиные тетради. Он аккуратно сложил их в стопку, как будто это спасало. Женщина из домкома записала: «Кровать – 1, стол – 1, стул – 2, шкаф – 1, гитара – 1 (стар.). Книги – 23 (в том числе: «Физика 6 класс», «Справочник молодого инженера», «Очерки…» – там её карандаш на секунду замешкался).
– Куда гитару? – спросил мужчина.
– Опечатать, – сказала женщина, – временно.
Сергей вечером, не заглядывая, прошёл мимо их двери, но ночью Петя проснулся от тихих звуков: на стуле в коридоре кто-то осторожно перебирал струны опечатанной гитары – так тихо, что звук был почти как дыхание. Петя не вышел. Он лежал и представлял, как у гитары выросли тонкие корни, и они прорастают в пол – к отцу. Как будто можно через доски друг друга услышать.
Варя работала в школе: не учительницей – уборщицей, «техническим персоналом», как говорили в бухгалтерии, где млели по бумаге, как по невесте. Её руки были сильны без свидетелей: швабра всегда слушалась, ведро всегда делало «плеск» вовремя. В школьной столовой она иногда протягивала нож повару и урвала для себя несколько картофельных очисток – не украсть, но сделать так, чтобы кости не стучали друг о друга.
Директор школы, человек с аккуратными усами и аккуратной речью, позвал её к себе через три дня после ареста.
– Варвара Ивановна, – произнёс он мягко, как будто предлагал сесть, хотя стульев было два и один всегда оставался пустым, – вы же понимаете… у нас дети, у нас программа. Ваши личные обстоятельства не должны влиять.
– Я работаю, – сказала Варя. – Убираю, как прежде.
– Да, да, безупречно. – Он взял ручку, полюбовался ею, как на новенькую мысль. – Но… – и тут он сделал то движение бровями, которым у нас заменяют совесть, – вам… возможно, стоит оформить… – он наклонил голову, – развод.
Слово, как камень, словно кто-то бросил его на стол и выглядел, не треснула ли поверхность.
– Это облегчило бы ребёнку… – он погладил бумагу, – дальнейшую школьную траекторию.
Варя стояла как человек, у которого ломит зуб – и он знает, что надо рвать, но сопротивляется. Она не ответила.
В коридоре она встретила учительницу начальных классов, Софью Марковну, худую и быстрые руки. Та тихо сказала, не останавливаясь:
– Возьмите шапку сына теплее. И… – она качнула головой в сторону дирекции, – не спешите.
Петя пришёл в школу со своим красным карандашом. На перемене он аккуратно стачивал его ножичком, и тонкие стружки падали на пол, как рыжий дождь. Его одноклассник Витька, который носил шапку с оторванным помпоном, смотрел на него дольше, чем обычно, а потом сделал вид, что отвёл глаза. Урок русского начался с сочинения: «Моя семья». Учительница Софья Марковна продиктовала: «Напишите три абзаца. Кто у вас дома, чем занимаются, что любите делать вместе».
Петя сидел над тетрадью и чувствовал, как перо – как тонкая птица – рвётся вперёд, а рука не знает, как держать воздух. Он написал: «Мой папа уехал в командировку. Он инженер. Мы с мамой ждём».
Он принёс тетрадь на проверку. Софья Марковна прочитала, вздохнула, взяла красный карандаш – не тот, что от Николая, а свой, учительский, сухой – и написала над «командировка»: «служебная поездка». Потом перечеркнула «ждём» и написала: «делаем уроки».
Петя смотрел на слово «ждём», как на маленького зверька, которого зажали и он перестал дышать. Он поднял глаза. Софья Марковна шепнула:
– Когда-нибудь напишешь правильно. Не сейчас.
На перемене Витька подошёл к нему и спросил тихо:
– Твой папа… он… враг?
Петя замотал головой.
– Он… командировка.
Витька помолчал, а потом кивнул – не потому, что поверил, а потому что хотел остаться рядом, и этого было достаточно.
На пионерском сборе в конце недели старшая вожатая сказала: «Мы должны быть бдительны». Слово «бдительны» было для Пети новым; оно звучало как зубчатое колесо. В конце собрания вожатая раздавала значки – кому-то выдавали новые, у кого-то просили «на минутку показать». Петя держал свой крепко и не подпускал никого. Никто не попросил, и он шёл домой с облегчением, как будто отстоял не круглый кусок металла, а право дышать.
Варя стояла в очереди к тюремным воротам, потом к следователю, потом к окошку, где принимали передачи. Очереди были одинаковыми – лица усталыми, глаза пустыми, голоса тихими и одинаковыми: «в списках нет», «следующий», «оставьте и приходите через неделю». Она приносила небольшой свёрток: кусок хлеба, носки, табак, тёплую рубаху. Иногда свёрток принимали, иногда возвращали. Слова «в списках нет» бились в голову, как птицы о стекло.
Женщина перед ней – с красной повязкой на рукаве – произнесла не к ней, а в воздух:
– Разводись. Иначе у тебя всё заберут.
Варя посмотрела в сторону и увидела в витрине себя – худую, с серым лицом, старше своего возраста. «Разводись», – повторил её отражение мужским голосом директора. «Не спешите», – отозвался голос Софьи Марковны. Воротца окошко захлопнулась, и очередь оттолкнула её к выходу.
В управлении ЗАГС ей дали бланк заявления. «По взаимному согласию» – несколькими штрихами одно прошлое становилось бумажным. Она стояла над бланком, и ей казалось, что земля – это тоже бумага, и всё на ней можно переписать другим почерком. Она заполнила – потому что сын. Потому что выжить. Потому что никто не объяснил, как жить честнее, не сломавшись. Сотрудница ЗАГСа приняла заявление без выражения лица и сказала:
– Поздравляю.
Это прозвучало как «сочувствую», только без сердца.
Вечером в дом зашли с ордером. Домком, тот же мужчина со штампом, бумага с печатью крупной, как синяк. «Комната Николаевых подлежит перераспределению гражданину С., проживающему…» Сергею стало тесно на площадке; он держал в руках коробку с книгами, но не заходил. Его глаза были теми же – пустыми, наученными.
– Я не просил, – сказал он, когда мужчины повернулись к нему. – Мне предложили. Дети… – он потёр горло, как будто у него что-то застряло не там. – У меня дети.
– У всех дети, – сказала тихо Варя и сразу пожалела, потому что в этих словах было слишком много правды и слишком мало воздуха.
– Я… – Сергей поднял на неё глаза. – Я ведь поддерживал вас. Помните, я говорил: всё будет…
– Хорошо, – закончила она. – Вы говорили.
– И… – он посмотрел в сторону, – нас просили на работе дать характеристики. Я… написал нейтрально. Без резкостей. Иначе…
Он хотел закончить «иначе было бы хуже», но слова не решились лечь в рот и остались комком – видно было, как он проглотил их.
Домком поднял бровь:
– Переоформляем сегодня.
Он выставил на стол акт. Варя подписала – рука дрожала, но буквы получались чёткими, как будто не она, а кто-то за неё тренировался лет десять. Петя смотрел на гитару, на которой висела бумажная печать. Бумага покачивалась от их дыхания.
Также в акте значилось: «временно выделить семье Николаевых (2 чел.) место в общей комнате возле окна с расселением по возможности». Это «по возможности» казалось Варе ударом по потылку: от него падали и снова вставали.
Они переехали «в окно»: ровно два метра между подоконником и шкафом, перегородка из одеяла, натянутого на шнур, и табурет, на котором стояла кастрюля. Петина кровать – раскладушка, которая каждый день складывала мальчика в железные «скобки». Вечерами Варя шептала ему сказки не потому, что верила, а потому, что иначе он не заснул бы. Сказки стали короткими, как вздох: «Жил-был мальчик. У него был красный карандаш. Он рисовал трубу, и из трубы шёл дым. Однажды дым потянулся в небо так высоко, что дошёл до места, где записывают, кто ушёл, а кто вернулся. Там карандаши были другие, с белыми грифелями. Мальчик попросил один, и ему дали. И теперь у него было два карандаша – один красный, другой белый, и он рисовал ими людей рядом, чтобы они не забылись».
Петя засыпал посреди этой сказки – и у него на щеке оставалась красная полоса от карандаша. Дарья смахивала её пальцем, как будто это помогало жить.
Сергей обустраивался в их бывшей комнате тихо. Он ходил, как человек, который удерживает на голове таз с водой. Книги Николаевых стояли у него на полке; гитара лежала в углу, опечатанная. Он приносил уголь, делился – по два кусочка – и в этом была не щедрость, а попытка примирить весы. Иногда он говорил:
– Возьмите. Нам привезли.
Варя брала, потому что гордость ей заменили тем бланком в ЗАГСе. Петька однажды сказал:
– Это папин уголь?
Сергей вздрогнул всем телом и чуть не уронил ведро.
– Уголь общий, – сказал он слишком резко. – Топливо государство даёт.
Петя кивнул, как ученик, который записывает, что такое «общее».
Зимой стало холоднее вдвое. Фразы на кухне сжались до жестов. Люди кивали вместо «добрый день», посматривали вместо «извини». Казалось, что весь дом разговаривает ультракороткими волнами. От стен пахло сыростью, от людей – терпением. Вечерами кто-то тихо стучал по ключице стаканом – как колотушкой по далёкому, почти придуманному колоколу.
Раз в неделю Варя всё ещё стояла в очереди у тюремной стены. «Передать», «спросить», «написать заявление». Один раз ей сказали:
– По нему – тишина.
– Значит, жив?
– Не знаю, – повернул плечо человек в справочной. – Тишина – она такая.
Его слова были как снег: на них нельзя опереться, но они ложатся и всё покрывают.
На второй неделе января Варе выдали бумагу: «Заявление о разводе удовлетворено». Внизу – чужая подпись. Её фамилия стала легче на один слог и тяжелее на два пуда. Вечером она повесила платок на спинку стула и долго смотрела на него – казалось, кто-то дышит под ним. Петя спросил:
– Мы теперь не Николаевы?
– Мы – это мы, – сказала она. – И точка.
Её голос вдруг стал очень ровным, как у Николая той ночью, и от этого у неё внутри отозвалось: «нет, нет, нет».
В школе Дню защитника Отечества предшествовала классная работа «Мой герой». Дети писали про Чапаева и Павлика Морозова. Петя написал: «Мой герой – мой папа. Он инженер. Он делает так, что у машин работают моторы. Он уехал в командировку, и мама сказала, что у нас всё хорошо». Софья Марковна долго держала его тетрадь на столе, словно согревая. Потом поставила «четыре» – не за композицию, а за хрупкость. На полях она написала маленькими буквами: «Храни».