Читать книгу Провинциал. Рассказы и повести - Айдар Сахибзадинов - Страница 19

Рассказы
Мизантроп

Оглавление

Не стал бы Иван за жизнь свою спорить, торговаться, если б за ним пришли с винтовками да с весами. Кинули бы её, эту жизнь, как кулёк, на весы, на тарелочку, а с другой стороны бросили бы грош. И перетянул бы грош. А его повели бы к оврагу. Двое сзади, один спереди – в кирзовых сапогах со сбитым каблуком, в линялой гимнастёрке, ленивый и вялый, у которого после расстрела казённый обед, картошка там, пюре, серое от грязи, или перловая кирза, да ещё скумбрии копчёной собственный кусок, завёрнутый в газету, или ещё что. И душа тосковала бы только от лени, что идти надо вот, квёло шагать по гальчатой насыпи, нагретой солнцем, ползучей, к недалёкой опушке, где по склону растут травка да лютики. Стал бы, опутанный вервью, спиной к обрыву, хмуро глянули бы на него молодцы, тронули бы затворы. И от их лености и своего безразличия пришлось бы Ивану, Колчаку уподобясь, строить их, нерадивых, прицеливать на себя и приказывать бой. Да и то скучно…

А хотелось бы ему, чтоб с испугом, с прощанием, с щемящей болью и жалостью к себе. Но где её взять? От барабанного боя, набата колокольного, от самого действа, неотвратности, да хоть от глаз палачей жути испить. Чтоб прослезилась душа, взбрыкнула, с глаз сошла пелена, и учуять, как в детстве, смертобоязнь, узреть траву, солнце, а потом, жалей – не жалей, раз сторговался – кончено! А скумбрия – это реальность, когда так хочется палача! Представишь в его кармане рыбку, усохшую, с налипшим табачком, да в газетке с физиономией какого-нибудь холёного дяди, у которого хороший аппетит и, возможно, сильно потеют ноги, – представишь другую жизнь, жадную, сильную, и вот тогда, быть может, поведёт от чувствия кадычок…

А ещё, хоть у Ивана и не спрашивали, не хочется ему в тюрьму на долгие годы. Нет, не из-за напастей тамошних, а чтоб не мелькала толпа каторжан с бритыми бугристыми черепами, готовых глаз тебе вынуть за пайку, и не толкали чтоб прикладами в позвонок конвойные. Не мешали величию отрешённости. Там не только тело, там вся суть твоя будет в клетке. Умрёшь, а мысль всё одно что в узилище будет томиться, в ней запечатлеет лик твой навеки, на тысячелетия, а сама станет жить в тоске, по образу плача, хоть и унесётся сквозняком в форточку, и то, что бренным Иваном останется, будет унижено. И потому лучше принять смерть там, в овраге, возле куста бузины, пусть даже и без могилки; лежать на солнышке, вялиться на ветру. Да и того лучше, чем утрамбуют в темноту, к червям. Уж лучше пусть пробуют на зубок лисицы, травы в себя твои соки потянут, птички вольные поклюют – всё одно о тебе по миру весть. Весть – в усиленном от корма птичьем полёте, в лисьем помёте, а через семя его, лиса, – в зрачке лисёнка, в нюхе его, иногда заполошно о чём-то вдруг вспомнившем – о твоём ли детском испуге, отроческом ли удивлении с изумлённой же девчонкой – в тот миг, когда придушит горячего зайчонка, когда забьётся его плоть.

Чаю попить? Заварить, потом долго отхлёбывать, затем курить, а после мочится за углом под навесом. А потом опять варить чай. Вот и вся ночная смена. Охранять награбленное. Вон собаки кинулись, лают, и, чу, замолкли. Свои же ребята, стропаля, воруют. Лезут через забор на склад ГСМ с канистрами. Собачки видят в темноте силуэты на заборе, бегут, шумят, а разглядят – свои, хвостами машут: здрасте и – простите. Расходятся…

Иван поднялся с кушетки. Заварил чай в фарфоровой кружке, из кружки же и пил, цедил сквозь вставные зубы, обсасывал и перекусывал горькие чаинки. Тусклый взгляд бродил по белёному потолку, краплёному сажей, по стёртой возле стула плоскости стены.

В охранной каморке, занимавшей угол в двухэтажном зданьице из силикатного кирпича, имелось два окна. Одно выходило на оптовую базу, к воротам, которые открывал Иван, другое – на улицу. Смотрело под опорную арку большого шоссейного моста, на кривую ветку железной дороги, которая шла как раз под мостом и дальше – через его базу – в воинскую часть, что повыше, в бывший стройбат, где и теперь, как прежде, солдаты выгружали из вагонов каменный уголь. Солдаты фиксировали отцепленные вагоны стальными башмаками, ломами выбивали крючки из-под люков – и чёрная россыпь антрацита вылетала наземь из отвисших стальных челюстей, засыпала рельсы и колёса. Тогда подходил «Беларусь» и расчищал, освобождал место для новой лавины. Иногда просто ковшом трактора били в плечо вагона, состав в три вагона от удара трогался: чуки-так, чуки-так – шёл под горку… тут солдат с башмаком обрывал песню, совал башмак под колесо, фиксировал. И не надо было мучиться, расчищать. Вот трактор взревел, дёрнулся, с разбега ударил в бок вагона клешнёй – вагоны тронулись, пошли… но вдруг сменили ноты: чуки-так… так-так-так!.. – застучали резвее. Солдатик, прицелившийся у рельса, как у цевья винтовки, сдрейфил, отдёрнул руку с башмаком, пока её не отрезало сталью. Та-та-та-та! – скорее завращались колёса, вагоны быстро набирали скорость, ударом распахнули стальные ворота, промчались по Ивановой базе, на выезде из неё выбили, как картонки, другие ворота – и уже со страшной скоростью, сотрясая землю, неслись к станции; солдаты, глядевшие вслед, лишь пилотки сняли… А потом на станции раздался грохот да исполинский скрежет, вагоны налетели на стоявший состав, будто древние динозавры забирались друг на друга, судорожно дёргая спинами, давя лапами гадину под собой. И так же мгновенно всё умерло. Установилась первобытная тишь. Лишь от неба, от деревьев и от близстоящих строений исходил отражённый ужас… Никто тогда не погиб, людей рядом не оказалось. Материальный ущерб считали в конторах, а тут, у развилки, комиссия ломала головы: почему неуправляемые вагоны ушли на станцию, а не в тупик, куда в пассивное время обычно направлены стрелки?

Но обернулось в том случае и по-иному… Тут, на оптовой базе, как раз тогда стоял под разгрузкой вагон с металлическими трубами. Его выгружали два стропальщика, первый внутри, он цеплял, второй снаружи, он отцеплял, а третий, крановщик на гусеничном кране, выполнял их команды. Тот, что был внутри вагона, стоял в узком погребке, между стенкой вагона и торцами труб, блестящими кольцами на него глядевших. Он под эти кольца подсовывал лом, приподнимал кучку, вгонял туда трос, а после с помощью крана приподнимал… И вот тогда, когда стропальщик, бывший учитель физики, находился между стенкой вагона и торцами труб, – тогда-то и ушли у солдат эти вагоны. Разогнавшись, они поразили стоящий вагон в тот самый торец, где копошился учитель. От удара трубы в вагоне вскинулись, многотонным весом прижались к торцу, и учитель по закону физики весь вошёл внутрь труб – колечками. Так и выковыривали его крючками для морга, чтобы собрали там, как наборное одеяльце, для похорон. И теперь, когда Иван ночами стоит на том пятачке, ему чудится под ногами влага, тёмная, липкая, и начинает болеть грудная клетка, ломит ключицы, пропадает дыхание… ибо был тем стропальщиком сам Иван, бывший учитель физики, пришедший сюда работать восемь лет назад, потому что в школах почти не платили. Но была та смерть мнимой, предполагаемой, ибо тогда разгрузка труб была завершена за десять минут до удара, и локомотив утащил вагон на запасную ветку. Гиблое место. На этом же пятачке, у ворот, однажды при открытии сорвалась с ролика дверь вагона, до головы не достала, но дотянулась до плеча стропаля Сергея, отбила плечо, рука усохла, инвалид стал пить одеколон, ослеп и вскоре умер; а ещё там, у ворот, недавно погиб красавец парень, сын стропаля Метелька; сын был составителем вагонов, стоял с рацией в пустом товарняке и выглядывал в дверь; локомотив неожиданно дёрнул, дверь на роликах поехала и раздавила ему голову; напарник, принявший его на руки, орал в вылезшие глаза; и ещё там, двумя метрами левее, оборвался трос и груз в шесть тонн весом упал за спиной кладовщика Венера, который тут же отпускал рулоны жести. Венер глянул за плечо и продолжал писать, и вдруг – когда дошло – рванул от ужаса в сторону. Если в этой экскурсии пройтись метром далее, можно рассказать, как пачка поднятых краном кровельных листов сорвалась краем с одной удавки, но, вися на другой, пошла кругами, набирая обороты, как пропеллер, разбрасывая острые листы, как лезвия, и стропали поныряли в снег, чтоб не унесло на оцинкованной столешнице головёнки, чиркнув по шее… Нет, Венеру везло, и он был в достатке, всегда улыбался, полный волжский азиат, но этим летом он поедет в дом отдыха, о котором мечтал целый год, в первый же вечер хватит лишнего, и вскоре его привезут к жене, слоями обёрнутого в погребальную простынку, жёлтого, будто личинку. Но он пока жив, – в ту минуту, как Иван, размотав портянки, моет ноги в эмалированной раковине, в углу которой кружатся выковырянные глазки от очищенного картофеля, Венер ещё жив, он ещё спит и совсем скоро, поутру, они с Иваном свидятся…

По статистике, каждые четыре года на этой железнодорожной ветке уходят вагоны. Но, как обычно, как и о Второй мировой войне, как об эпидемии холеры, как и о пожарной безопасности в домах престарелых, народ как-то забывает, меняются рабочие, начальство, увольняются солдаты, электрики и диспетчеры, приходят вместо них другие, такие же ленивые и нерадивые…

Иван поднялся с кушетки, приоткрыл дверь и вгляделся в темноту. База освещалась лишь по периметру, выступали в темноте корпуса складов, в вышине угадывалась стрела гусеничного крана, на фоне плывущих облаков она будто падала на крышу гаража. Небольшие окна бокса, установленные под крышей, отсвечивали чем-то розоватым, но невозможно было понять, что они отражали: напротив них, и вблизи и вдали, висела сплошная темень. В гараже стояли автопогрузчики и кары, там же рабочие чинили свои легковушки, осенью сгружали самосвалом картошку. Осматривая как-то боксы, Иван пригнулся к стеклу старого «Москвича», при тусклом свете лампочки увидел своё отражение: русые, отросшие до плеч волосы, рваный шрам на щеке, за который дети в школе прозвали его пиратом. Образ его в тёмной глубине, в мистической тонировке, начал преображаться: нос вытянулся в мощное, шерстяное переносье с крупными чёрными ноздрями, торчали листьями мохнатые уши. Это была лосиная голова. Глаза прикрыты в дремотном величии, безмятежно. Звериных голов было четыре, они громоздились на заднем сиденье, и было удивительно, что эти мощные животные позволили себя казнить. Иван знал, чей это «Москвич», он принадлежал Павлу, новому крановщику из СМУ. Павел был крупен телом, русоволос, добротно упитан и чистоплотен. Последний раз Иван видел его в раздевалке. После душа тот стоял в белой майке напротив открытой двери своего шкафа, причёсывался, глядя во вставное зеркальце на двери. Затем взял с полки и налил себе в стакан водки, выпил, стал закусывать сероватого цвета варёным мясом, закидывал в рот один за другим головки чеснока. Но жевал аккуратно, слизывал с губ крошки хлеба, глаза смотрели светло. Иван находился рядом, в который раз с глубоко скрытой ненавистью разглядывал его, пытался найти изъян, ходил вокруг, осматривал и одежду его – добротную кожаную куртку, чистые туфли из натуральной кожи, белые носки – и вдруг, кивнув на чеснок, сощурил глаза: «А как ты в трамвае, дылда, поедешь? Ведь от тебя будет чесноком разить, как из помойки?» Павел усмехнулся, лицо довольно осветилось изнутри: «Пахнуть не будет: у меня желудок берёт без отдачи», – сказал он самодовольно и с такой уверенностью, что Иван поверил и вслед за рукой Павла, проведшей по животу, глянул на то место, где под белой майкой был у того желудок.

Наверху, по шоссейному мосту, иногда пролетали автомобили, прошивали на подъёме небо светом фар, и опять становилось темно вокруг.

Иван потянулся и взял с тумбочки газету. С первой страницы деланными глазами смотрел в счастливое будущее депутат, холёный дядя, тот, у которого сильно потеют ноги, да ещё, наверное, от обилья сил, прущих в загривок, много серы в ушах. Иван газету бросил, подтянул ноги на кушетку, выключил свет и привалился к стене, прикрыл глаза… Надо, чтобы солдаты вели по железной дороге и чтобы по бокам, по песчаному свею, – ковыль… А у того солдата, что с рыбой в кармане, спина длинная, а таз широкий, он шагает размашисто, костист и крепок, оборачивается иногда, на лице следы оспы… Что с него взять? Он подневолен, выполняет приказ; порой замедляет взор, оглядывая лицо Ивана с тревожным любопытством, – человеку сейчас умереть… Но Иван не может его полюбить, не берёт его магия палача, и простоватое лицо не кажется красивым, не милы грязные ногти и толстые пальцы, передёргивающие затвор, не горька сама минута и не думается вовсе: в кои веки мог бы Иван подумать, что в этом образе его смерть…

– Аль пойти поблевать? Поморгаешь, и, может, пройдёт…

А Павел тот гикнул. Как-то внезапно. Не от желудка, а от инфаркта. Иван так и не успел спросить, почему именно – головы. Куда он дел туши лосей? И сколько он перебил зверушек? Как жаль их, трусливых. Как понятна их смертобоязнь, свежая, ненашенская – человечья, где уж от инстинктов не осталось и следа, а всё коммерция: пульку для себя и то повыгодней продадут. Как жаль зверушек, спящих по лесам тревожным чутким сном, и всё снится им, наверное, смерть, и деткам и мамкам. А за ними уж едут из городов с красными харями, с ружьями да водкой, и ведёт их проныра егерь, страшный своей безошибочностью. И бьют они и мамок и деток спящих, а детки-то малые верят, что мама их защитит, мама может всё, а её первую гонят под светом фар, бьют из окон автомобилей напропалую. Раздеть их самих донага, с красными-то харями, пустить в луч этот – и бегущих, от страха обдрищенных, из того же окна – пулемётами… А вот юнцы собак начали вешать на улице, каждое утро в проулке собачка висит. Подзывают, берут под грудь, она чует смерть, страшится и какает. Очаруют они, палачи. Милая, схвати за нос да беги, задрав хвост! И почему человек убивает? Право какое? И кто сказал, что венец – он и образ имеет по подобию? А может, Бог – птица или собака?! Почему подлец может съесть медведя, а медведь его нет? Изведут семейство, а после едут домой, садятся за стол и пишут о гармонии. Бога нет, а дьявол есть… Бога выдумали, чтоб с дьяволом бороться, уж больно скверно с одним дьяволом-то в душе, и порой, как в туалет, хочется чистоты…

Первую половину жизни Иван прожил спокойно, верил в конечное торжество справедливости. А потом жизнь начала бить и трясти. И уже не как само собой разумеющееся, не из газетных статей и не из разговоров он узнал, а собственной шкурой, глубинным нутром, исторически, болезненно и трагически, в конце-то концов осознал, что справедливости на земле нет. Нет и не будет. И если красить контурную карту по истории человечества, то смело зови вампира – пусть сплошь мажет её кровью. Недавно Иван видел, как несколько крыс таскают за ухо одну, провинившуюся, и та пищит! Вот общество мудрых!.. Избранный клан хвостатого мира! А человек – дерьмо…

На шоссейном мосту уже не было шума, тишина обволокла вселенную, каждый уголок в каморке Ивана. Ивану хотелось спать… И когда грохнул залп, он не слышал, он с наслаждением ел копчёную скумбрию, вяленый кусок, впившись с солоноватую плоть сухими протезными зубами. Но из дёсен слюна, как морская волна, увлажняла зубы и рот, вкус рыбы был неисчерпаем; он попросил её у солдата, изъявив последнее желание перед казнью, стоял на коленях, грыз и плакал от умиления. А над ним кружил рыжий коршун…

За дверью в те минуты было тихо, лишь подковыляла на трёх ногах и уселась у порога Малышка, рыжая лохматая сука. Умница, любимица всех рабочих, нарожала она когда-то щенят. Те выросли в неказистых оболтусов, стали её притеснять. В дождливые погоды Малышка пряталась под локомотивом, мерно работает двигатель над головой, тепло… Но вот проспала однажды, тронулся локомотив, Малышка успела выпрыгнуть, но оставила на шпалах лапу. По самую грудь отсекло, даже косточка не торчала, а была на груди яма. Исхудала, страшно улыбаясь истончённой мордой, клацала зубами – ловила с остервенением мух, что кружили по жаре вокруг гнойника. Всё сидела в углу, завалившись на бедро, не ожидая ни от кого пощады, и жарко горели её глаза, сбивалось дыхание. На неё махнули рукой. Лишь Иван, щерясь, ползал возле, брызгал йодом на шерсть вокруг раны, делал, как мог, перевязки. Она выкарабкалась. Так и жила, уходила на месяцы, видели её в разных концах города, ума не приложить, как добиралась на трёх ногах. Вот и сейчас сидела одна-одинёшенька, гонимая другим семейством псов, тогда как её дети передохли, объелись отравы. Той самой от грызунов, что насыпали санитары в раздевалке; однажды техничка убралась, вымела из-за шкафов желтоватые стружки, вынесла в контейнер. Малышкино племя попрыгало туда, обожралось сладчайшего яда. А после отрава рвала желудки, собаки расползлись по базе, гасили брюшной огонь в снегу, на холодном железе… Маланья и Нюся – те насмерть примёрзли животами к стальным кольцам на дорожных плитах. Одной лишь Малышке была не судьба, – не смогла запрыгнуть на контейнер на трёх своих лапах, вот и сидела теперь одна, остроглазая, с крупной жилой вдоль заострённого носа, глядела нещадно в темноту, стерегла сон Ивана. И дождалась рассвета, утра дождалась.

Первым пришёл на базу кладовщик Венер, заглянул в охранницкую, Иван вышел. Сонному ещё, закопчённому после ночи Ивану выбритый, сытый, выпущенный только что из домашнего уюта Венер, в свежей сорочке, казался до завидного праздничным, беззаботным. Стояло ясное июньское утро, солнечный свет, отражаясь от кремнистой земли, резал глаза, и сыпался с неба птичий щебет.

– Кому спишь! – балагурил Венер. – Всё один. Бабу приведи, хочешь, познакомлю. Титьки, как арбуз!

В железную калитку проходили стропальщики, кладовщики, расходились по рабочим местам и раздевалкам. А Венер всё стоял напротив, здоровался с входящими и продолжал нести чепуху, с Иваном он ладил: за восемь лет работы Иван не был замечен в воровстве. И зелёные глазки его весело бегали на припухшем чистом лице, отливающем утренней бритостью. Иван нехотя отвечал… Когда раздался грохот у дальних ворот, а после послышался нарастающий стук колёс по рельсам, Венер, стоявший к тем воротам и к гусеничному крану спиной, судорожно втянул голову в плечи, пришибленно глянул на Ивана, меря умом расстояние: гусеничный кран с исполинской стрелой, опрокинувшись от удара, мог бы достать его концом стрелы по загривку. Они оба поняли, что произошло, и уже в следующую минуту, повернув головы, проводили глазами пронёсшуюся со страшной скоростью тройку вагонов. Это были цистерны с цементом, они выбили, как щепки, въездные ворота и умчались под мост, в сторону железнодорожной станции.

Венер матюгался с акцентом, а Иван быстро захромал к ветке и стал глядеть в образовавшуюся брешь вслед вагонам; он думал, куда их на этот раз понесёт: на станцию или в тупик… Наконец вдали затрещало, качнулись макушки берёз. Вагоны ушли в тупик, сработала аварийная стрелка.

С мутным предчувствием Иван по шпалам заковылял туда. Ещё до того от резкого движения, когда он неосторожно метнулся к ветке, у него хрустнуло где-то в шейке бедра, и теперь он прихрамывал.

Минут через пять он был на месте. Посадка была искорёжена. Два задних вагона стояли на рельсах, а передний, взрыв буфером землю, брюхом навис над ямой. Чёрная взрыхлённая почва и будто влажно… Иван нагнулся и, щерясь после солнца, постоял вниз головой, привык к темноте: нет, кажется, нет крови…

Сзади кто-то всхлипывал. Иван продрался сквозь ветви кустарника. Закрыв лицо руками, перед ним на кочке сидела женщина. Кажется, невредимая.

– Больше нет никого? – спросил Иван.

– Как же… Вон – мужчина! – плачущим голосом сказала она.

И тут Иван увидел в зарослях распростёртого навзничь мужчину. Это был пожилой человек, в чёрном потёртом костюме, вероятно, пенсионер. Тело его вздрагивало, изо рта пузырилась кровь.

– Ваш муж? – спросил Иван.

– Нет. Господи! Меня прямо в лоб вагоном!..

Тут подошёл азиатского вида парень, прыщавый, с сальными волосами и, судя по виду, с утра пьяный. Он покачивался.

– Если б тебя в голову вагоном, тётенька, мы бы тут долго твои мозги искали! – весело сказал он, но, увидев лежащего, впился в него глазами и побледнел.

Подходили новые зеваки, кто-то побежал вызывать «скорую».

Тело старика дёргалось, как оторванная паучья лапка – уже лишённое существа, обессмысленное, и наконец успокоилось; лицо стало серым, как камень.

Иван осмотрелся, отшагнул назад, он стоял посреди железнодорожной развилки, которую пересекали две тропы. Глянул в сторону своей базы, откуда пришёл состав, – и всё понял. Вот здесь мужчина пересекал железнодорожную ветку и вдруг увидел несущиеся на него вагоны. Он быстро перебежал через рельсы и по тропе вошёл в кустарник – как раз ступил на тупиковую ветку! Иван представил ужас старика, когда из кустов на него бросились те же вагоны, от которых он благополучно, казалось, ушёл.

А женщина в рубашке родилась. Она прямёхонько шагала к своей смерти. Впереди и чуть правее. Как раз тогда, когда мужчина поравнялся с нею, он получил удар в плечо. Мощным толчком, оторвавшим все внутренности, его отбросило в сторону женщины, в полёте он ударил её рукой (локтем, плечом) в голову, отчего она, коротконогая, и села на бугорок. Иван ещё раз осмотрел местность: да, именно так.

Иван осознал вдруг, что если не сейчас, то уже никогда эта баба не узнает о том, что здесь на самом деле произошло.

Женщина всё сидела на бугорке и всхлипывала. Он подошёл к ней.

– В голову тебя ударил не вагон, а – он! он! – прокричал Иван, горбясь и тыча пальцем в сторону покойного. – Он спас твою жизнь!..

Женщина, будто опамятав, отняла от заплаканных глаз руки и светло и, казалось, с чувством благодарности глянула в сторону лежащего… Но увидев, что обязана мертвецу, в ужасе закричала:

– Не-ет! Меня вагон ударил!

Люди ещё стояли, ждали врачей. В тишине утра всхлипывала несчастная. Солнце ярко освещало под кустом серое, будто выточенное из известняка, ухо покойного.

Чернявый бомж всё стоял, заворожённо смотрел на труп.

– Он вытянулся и сказал: «У-ф-ф…» – говорил он сам себе с чувством.

И вдруг в тишине, над освещённой опушкой, над жемчужной травой прошла широкая тень. Это было облако, оно пролетело, как большая птица. В солнечной просеке было отчётливо видно, как тень пролетела над станцией, над садами и избами и, холодная, равнодушная, но будто ища чего-то, понеслась дальше, в сторону Волги, – казалось, это была сама смерть.

Иван брёл по шпалам обратно. Ноги у него подкашивались, перед глазами ползло зеркальное лезвие рельса и насыпь, грязная, сплошь из красного щебня, залитого машинным маслом, – вовсе не такая, по которой водили его каждый день на расстрел.


Апрель, 2007

Провинциал. Рассказы и повести

Подняться наверх