Читать книгу Дар Мнемозины. Романы Набокова в контексте русской автобиографической традиции - Борис Аверин - Страница 11

Глава 1
Навстречу доязыковому сознанию («Котик Летаев» Андрея Белого)
1. Документ эпохи и документ сознания
(«Котик Летаев» на фоне мемуарной трилогии Андрея Белого)

Оглавление

«Моя жизнь постепенно стала мне писательским материалом; и я мог бы годы, иссушая себя, как лимон, черпать мифы из родника моей жизни…» – писал Андрей Белый[157]. Автобиографизм был свойствен ему в той же степени, что и Набокову, которым вполне могла бы быть произнесена процитированная фраза. Едва ли не все произведения Белого представляют собой мифологизированную автобиографию[158]. Мы рассмотрим лишь одно из них – повесть «Котик Летаев», самую близкую к нашей теме по характеру реализованного в ней воспоминания. Первый том мемуаров Белого – «На рубеже двух столетий» – содержит материал, который зачастую служит идеологическим комментарием к повести. По мере необходимости мы будем к нему обращаться, но в целом обширное мемуарное наследие Белого останется за пределами данного исследования. Во-первых, потому, что мемуары Андрея Белого уже изучены самым внимательным образом[159]. Во-вторых (и это главное), потому, что они представляют собой тот тип воспоминаний, который в большей мере связан с фиксацией прошедшего, чем с тем творческим актом живой памяти, который интересует нас в первую очередь.

Первый том мемуарной трилогии – сложное жанровое единство. Это, конечно, мемуары, но это и исповедь, и в достаточной степени композиционно завершенное художественное произведение, включающее жанровые элементы социально-философского романа. Второй и незаконченный третий тома («Начало века» и «Между двух революций») представляют собой мемуары в точном смысле слова – но это, конечно, мемуары, имеющие художественную ценность. В них сильно, например, гоголевское начало – как стилистическое, так и идеологическое. В гоголевской традиции Белый рисует портрет-силуэт, плоский, но очень выразительный. Ведущей его чертой может стать доминирующее свойство характера, но предпочтение может быть отдано и внешности, и жесту, и вообще любой яркой метафоре (к примеру, Мережковский – это туфли с помпонами). Напоминает Гоголя и обличительный пафос Белого, безжалостно направленный на других, но предполагающий и постоянную ноту самообличения. Укоряя современников в «омертвелости», Белый, тем не менее, изображает не «мертвые души», а «мертвое» в живых душах, «мертвое» в своей собственной душе. Проповедническая и исповедальная тональности соединяются, и в точках их перекрестий встает вопрос о самопознании: «И открылось: всякому идейному устремлению должны соответствовать люди, его проводящие в жизнь; а мы как люди не сдали экзамена; первые же опыты со строительством жизни для меня окончились крахом; и вставал надо всею суетой жизни новый вопрос: что же есть человеческая личность? Что есть человек? Человек оказался сложней всех моих юношеских представлений о нем»[160].


Удивительно, что в своих мемуарах проблему самоопределения, столь важную для него как для носителя нового сознания, сменившего «догматику» ушедшего века, Белый в большой степени решает, исходя из традиционнейшей альтернативы личности и среды (или быта). Для автобиографической прозы тема противостояния среде и борьбы с бытом – общее место. Отличаются друг от друга лишь причины, заставляющие героев сопротивляться влиянию среды. Так, для Герцена борьба с его средой была вызвана сильным влиянием идеологии декабристов, испытанным в юности. Для Короленко устойчивости быта противостояли его «социальные предчувствия», то есть способность улавливать за кажущейся незыблемостью форм жизни новые «веяния времени». Внутреннее сопротивление Горького было воспитано в нем литературой и людьми, выделявшимися, «выламывавшимися» из окружающей его среды.

В том, как рисуется противостояние личности и среды у Андрея Белого, тоже имеется своя специфика. Но она связана не только с индивидуальным импульсом к сопротивлению среде, а и с более фундаментальным отличием от предшественников. Борьба с бытом и средой всегда была осознанным актом уже более или менее взрослого героя, и толчок к этому осознанию всегда приходил извне, как результат того или иного воздействия. У Белого получается, что сопротивление быту было заложено в нем самом – и заложено изначально, что подчеркнуто самой композицией его мемуаров. Первый том у него начинается с обычного описания семьи, быта, среды. Герой поначалу фактически отсутствует, впервые он появляется только в третьей главе. Тем самым Белый четко разграничивает два мира: внешний мир с его устоявшейся средой, предзаданной ребенку («обстание, в которое вылезал», как определяет его Белый[161]) – и внутренний мир («откуда я вылезал»[162]), мир младенческого опыта, неведомого и чуждого миру внешнему. Этой антитезе в большой мере соответствует проходящая через все дальнейшее повествование антитеза «мира отцов» и «мира детей» – старшего поколения и младшего.

Основой подобного взгляда служит чрезвычайно важный для самоопределения Белого тезис. Он считает, что стержень его сознания сформирован особыми воспоминаниями младенчества, которые в окружающей его действительности внешней формы выражения не находили. В том, что он постепенно узнавал и усваивал от взрослых, не было ничего родственного миру его внутреннего опыта, и этот опыт продолжал жить в сознании бессловесно, никак не проявляясь вовне. Обычно, по мнению Белого, не имея возможности быть хоть как-нибудь выраженным, подобный опыт под влиянием впечатлений действительности забывается и утрачивается. С ним же этого не произошло.

Вполне очевидно, что здесь мы имеем дело с достаточно четкой и определенной автоконцепцией.

Невозможность встроиться в готовый «отцовский» быт, внутреннее противостояние ему – и в то же время отсутствие полной свободы от него – вело к трагической раздвоенности, социальной неприменимости внутреннего опыта, к «безъязыкости» его. Замкнутость на своем сознании, невозможность выразить его, реализовать «невыразимый» опыт, Белый определял как состояние «подполья»[163].

Концепция быта и среды определяет и концепцию символизма, какой она задана в мемуарах Белого. Возникновение символизма он связывает с появлением на грани двух веков «детей рубежа», сознание которых строилось на отрицании законов среды и на утверждении права на новое миропонимание. Символисты объединились, в первую очередь, не идеологически, подчеркивал Белый: «…идеология имела не первенствующее значение; стиль мироощущения доминировал над абстрактною догмою»[164]. Новым стилем мироощущения объясняет Белый и сходство своих детских воспоминаний с воспоминаниями Блока, Эллиса и Брюсова, дневники которого он не раз цитирует. Все они отрицали старый быт, и все в детстве пытались создать особые формы внутреннего сопротивления быту.

Фундаментом для создания «детьми рубежа» новой культуры частично послужило философское учение В. С. Соловьева. Реальный мир, по Соловьеву, находится в стадии распада, разрушения, это «бытие, раздробленное на исключающие друг друга части и моменты»[165]. Соловьев определяет задачу «мирового процесса» как необходимость «сделать внешнюю реальную среду сообразною внутреннему всеединству идей», то есть призывает создать идеальный, совершенный мир, пока еще существующий только в сознании людей. От «всеединой идеи» философ идет к рождению нового человека, так как идея эта может воплотиться только «в полноте совершенных индивидуальностей», а последней целью и должно быть «высшее развитие каждой индивидуальности»[166].

Как мы уже сказали, мемуары Белого по своему характеру в основной своей части лежат вне той традиции, с которой связана тема актуализированной памяти, проявленная в творчестве Набокова. Концептуальность трилогии Белого, проходящая сквозь все три тома приверженность его к избранной концепции, выводит это произведение за рамки интересующей нас традиции. Проблема воспоминания в этих мемуарах практически не стоит. Они строятся как ряд однозначно зафиксированных моментов, сближаясь этим своим «кинематографическим» качеством едва ли не с автобиографической трилогией Горького. Между тем нам представляется очевидным, что именно Андрею Белому во многом преемствует Набоков в природе выработанного им автобиографизма[167]. И связана эта преемственность с повестью «Котик Летаев» (1916).


В сентябре 1915 года Андрей Белый задумал эпопею «Моя жизнь». Первый том, следуя традиции Льва Толстого, он предполагал назвать «Детство, отрочество и юность»: «Первая часть тома, – писал Белый Иванову-Разумнику 7/20 ноября, – как и две другие части, в сущности, самостоятельна. <…> Она называется „Котик Летаев“ (годы младенчества) <…>. …приходится черпать материал, разумеется, из своей жизни, но не биографически: т. е., собственно, ответить себе: „Как ты стал таким, каков есть“, т. е. самосознанием 35-летнего дать рельеф своим младенческим безотчетным волнениям, освободить эти волнения от всего наносного и показать, как ядро человека естественно развивается из себя и само из себя в стремлении к положительным устоям жизни проходит через ряд искусов к… духовной науке, потому что духовная наука и христианство для меня ныне синонимы…»[168]. Тринадцать лет спустя, 10 декабря 1928 года, Белый в письме к П. Н. Медведеву назовет задуманную мемуарную трилогию («На рубеже двух столетий», «Начало века», «Между двух революций») «былым и думами»[169]. Ориентация на два разных типа произведений: на герценов-скую книгу мемуаров и художественно-автобиографическую трилогию Толстого – точно фиксирует разницу между поздними мемуарами Белого и «Котиком Летаевым». В повести – герой с вымышленным именем (как и у Толстого), но с переживаниями и воспоминаниями его автора. Связь с толстовской традицией подчеркнута и эпиграфом, взятым из «Войны и мира»: «– Знаешь, я думаю, – сказала Наташа шепотом… – что когда вспоминаешь, вспоминаешь, все вспоминаешь, до того довспоминаешься, что помнишь то, что было еще прежде, чем я была на свете…»[170]. В 1919 г. Белый еще раз подтвердил эту связь, испытав сильнейшее впечатление от книги Толстого «О жизни». «…Все, что мною затронуто в „Котике“ о мире воспоминаний, там есть», – писал он 2 ноября этого года Иванову-Разумнику[171]. В 1926 г., возвращаясь к обсуждению той же книги Толстого, Белый утверждал, что она «перевешивает всю сумму написанного Вл. Соловьевым» и соотносил ее с учением Штейнера[172]. Еще в 1920 г. в философском очерке «Лев Толстой и культура сознания» Белый сопоставлял книгу «О жизни» с антропософскими темами[173].

Факт влияния антропософских идей на Андрея Белого в период создания «Котика Летаева» общеизвестен: он неоднократно засвидетельствован самим Белым[174]. В марте 1927 г. Белый написал Иванову-Разумнику подробное автобиографическое письмо, в котором выделил этапы своего духовного и творческого становления. О периоде с 1912 по 1915 гг. здесь сказано: «…двумя словами „Штейнер“ и „антропософия“ исчерпывается sui generis четырехлетие. <…> …все, что написано после 1915 года в линии лет 1916–1927, заложено, как основа, в этом периоде». «Котик Летаев» был начат в октябре 1915 г., «и эдак, и так, и мистически, и психологически, и романно, и мемуарно <…> C 1914 и 1915 года <…> вспыхивает интерес к первым мигам младенчества, соответствующим переживанию мигов, первым, младенчески пробуждающегося порой в ту пору моего высшего „Я: „оно“ в духовной жизни такой же младенец, как „Котик“: мы с „Котиком“ – братья. Кроме того: в „Котике“ и антропософская академическая работа: расширением памяти действительно увидеть кое-что из того, что не было увидено; и в увиденное внести, так сказать, сознание кандидата на „эсотерику“»[175].

Для нашей темы существенно, что влияние Штейнера непосредственно коснулось проблемы памяти и воспоминания[176]. Осенью 1915 г., пытаясь объяснить в неотправленном письме С. М. Соловьеву свою связь с антропософией, Белый писал: «…один из первых результатов духовной работы у нас ведет к оживлению памяти, к ухождению и сызнова переживанию вами утверждаемого прошлого: мы, антропософы, более помним прошлое, чем вы, ибо у нас есть способы живо жить в нем:

оно кровно ведет нас в настоящее… сквозь пережитое прошлое в еще более древнее прошлое и сквозь него в „Пребывающее“»[177]. Воспоминание трактуется Белым только в процессуальном смысле. Оно необходимо не для того, чтобы зафиксировать мгновения прошлого. Память-фиксация должна претвориться в память-становление, которое уже не может остановиться на одном только прошлом, но неизбежно устремляется к настоящему и, не останавливаясь и здесь, прокладывает путь к грядущему. В более поздние годы он передавал это почти формульным императивом: «ставшие формы косной памяти расплавить в становящиеся замыслы предстоящего»[178].

Принципиально существенной для Белого становится глубина воспоминания, захватывающего самое раннее младенчество. Младенчество имеет для него как минимум двойной смысл. С одной стороны, оно соответствует реальному раннему возрасту, с другой стороны – первым опытам того высшего «Я», которое пробуждается в человеке в момент его духовного перерождения. В 1923–1924 гг. в автобиографических заметках, озаглавленных «Материал к биографии (интимный), предназначенный для чтения только после смерти автора», Белый, описывая свои духовные переживания конца 1913 года, несколько раз обозначил пробуждение своего высшего «Я» как рождение младенца в себе: «Я понял, <…> что в сердце моем родился младенец; мне, как роженице, надлежит его выносить во чреве ветхого сознания моего; через 9 месяцев „младенец

157

Белый Андрей. Записки чудака. М.; Берлин, 1922. Т. 1. С. 64.

158

Об этом см., напр.: Fleischman L. Bely’s Memoirs // Andrey Bely. Spirit of Symbolysm. Cornell University Press, 1987. P. 216–241. О связи автобиографизма и «самостроительства» в среде символистов см.: Ермилова Е. В. Теория и образный мир русского символизма. М., 1989. С. 59–85.

159

См. в первую очередь: Лавров А. В. Мемуарная трилогия и мемуарный жанр у Андрея Белого // Белый Андрей. На рубеже двух столетий. М., 1989. С. 5–32; Лавров А. В. «Романтика повиновения»: Андрей Белый о Блоке // Белый Андрей. О Блоке: Воспоминания. Статьи. Дневники. Речи. М., 1997. С. 3–22.

160

Белый Андрей. Начало века. М., 1990. С. 520–521.

161

Белый Андрей. На рубеже двух столетий. С. 176.

162

Белый Андрей. На рубеже двух столетий. С. 176.

163

«Я был раз навсегда вырван из подполья», – так определяет Белый итог своего знакомства с семьей Соловьевых, где он нашел иной быт, допускавший иные формы поведения, основанные на соответствии внутреннему «Я». В их квартире все, вплоть до разложенных на столе книг и расстановки кресел, отрицало общее представление о том, как «надо», и естественно выражало душу хозяев. Для Белого важно, что Михаил Сергеевич Соловьев по возрасту принадлежал к поколению «отцов», но что именно он первый сказал «нет» всему профессорскому быту и «да» – таившемуся бунту поколения «детей» (см.: Белый Андрей. На рубеже двух столетий. С. 339–368).

164

Белый Андрей. На рубеже двух столетий. С. 35–36.

165

Соловьев В. С. Собр. соч.: В 8 т. СПб., [б. г.]. Т. 8. С. 53.

166

Там же. С. 56.

167

Сопоставительный анализ творческих методов Андрея Белого и Набокова см.: Johnson D. B. Belyj and Nabokov: A Comparative Overview // Russian Literature. 1981. № 9. P. 379–399.

168

Андрей Белый и Иванов-Разумник. Переписка. СПб., 1998. С. 57.

169

Взгляд: Критика. Полемика. Публикации. М., 1988. С. 432. 4 марта 1929 г. в письме к Иванову-Разумнику Белый охарактеризует стилистику Герцена, максимально сближая ее с собственной: «Весь ноябрь и декабрь – головой в „Былое и думы“ <…> что за писатель! Что за родной-родной! <…> Изумительно, до чего стиль воспоминаний Герцена – стиль воспоминаний лучшего человека, нашего человека: нового человека; в тональности, в мягкой летучести, в многострунности обрисовки он принадлежит новому поколению <…>. Меня прямо-таки волнует объективность Герцена, уживающегося с тончайшим субъективизмом; впрочем, так полагается для подлинного индивидуалиста, переросшего критерии „объективное“, „субъективное“ и потому владеющего и теми, и другими» (Андрей Белый и Иванов-Разумник. Переписка. С. 625).

170

Белый Андрей. Котик Летаев // Андрей Белый. Соч.: В 2 т. М., 1990. Т. 2. С. 293. В данной главе ссылки на «Котика Летаева» приводятся далее в тексте по этому изданию, с указанием страниц в скобках.

171

Андрей Белый и Иванов-Разумник. Переписка. С. 188.

172

Там же. С. 371, 394.

173

Там же. С. 394, 196.

174

Отражение антропософских идей в повести «Котик Летаев» подробно проанализировано в кн.: Kozlik F. C. L’influence de l’anthroposophie sur l’ uvre d’Andrei Bielyi. Frankfurt (Main), 1981. V. 2. P. 555–606. Несомненно, однако, что художественный смысл повести не сводим к сумме антропософских идей. В. Шкловским продемонстрировано, что антропософская многопланная проза в «Котике Летаеве» превращается в прозу орнаментальную. См.: Шкловский В. Гамбургский счет. М., 1990. С. 214–233. О влиянии антропософских взглядов на творчество Белого и об их отражении в «Котике Летаеве» см. также: Elsworth J. D. Andrey Bely: A Critical Study of the Novels. Cambridge, 1983. P. 37–53, 135–136; Hart P. Psychological Primitivism in «Kotik Letaev» // Russian Literature Triquarterly. 1972. № 4. P. 329.

175

Андрей Белый и Иванов-Разумник. Переписка. С. 502–503.

176

См. об этом: Kozlik F. C. L’influence de l’anthroposophie sur l’ uvre d’Andrei Bielyi. V. 2. P. 555–561, 569–570, 580–581. Здесь, в частности, отмечено, что память, по Штейнеру, связана с инициацией: с периодом между смертью и новым рождением (Р. 558), что память открывает путь к бессмертию (Р. 559), что человеку доступно воспоминание о том, что было до его рождения (Р. 569–570, 580–581). В «Воспоминаниях о Штейнере» Андрей Белый писал: «Миг первой встречи с Рудольфом Штейнером поднял в душе моей уже тему воспоминаний, встречаясь с мигом воспоминаний» (Белый Андрей. Воспоминания о Штейнере. Paris, 1982. С. 6). Там же говорится о влиянии на замысел «Котика Летаева» лекций Штейнера, посвященных, в частности, «одновременному ВЫМИРАНИЮ из одной перспективы и ВРОЖДЕНИЮ в другую» (Там же. С. 116–117).

177

Белый Андрей. «Единство моих многоразличий…»: Неотправленное письмо Сергею Соловьеву / Публ. А. В. Лаврова // Москва и «Москва» Андрея Белого. М., 1999. С. 421.

178

Андрей Белый и Иванов-Разумник. Переписка. С. 396 (письмо от 29 сентября 1926 г.).

Дар Мнемозины. Романы Набокова в контексте русской автобиографической традиции

Подняться наверх