Читать книгу Дар Мнемозины. Романы Набокова в контексте русской автобиографической традиции - Борис Аверин - Страница 4

Введение
3. Память как процесс и память как результат

Оглавление

По Набокову, главнейшим качеством «мнемозиниста» является сосредоточенность на процессе воспоминания. Ему важен не только добытый памятью факт, но и путь памяти навстречу этому факту. В «Даре» говорится о пяти произведениях Годунова-Чердынцева, каждое из которых так или иначе связано с воспоминанием. Это его книга стихов, посвященных воспоминаниям детства, книга о Яше Чернышевском, книга об отце, книга о Н. Г. Чернышевском (внешне – традиционно-биографический роман, основанный на многих фактах, почерпнутых из воспоминаний о Чернышевском, его писем, дневников и сочинений, по существу же – произведение, построенное на том, что чужие мемуарные свидетельства становятся живым личным воспоминанием Годунова-Чердынцева) и книга, призванная восстановить в памяти его роман с Зиной[33]. Из этих пяти замыслов осуществлены лишь два. Читателю предъявляются фрагменты стихотворений и полностью – книга о Чернышевском. Но и три другие сюжета рассказаны – только вместо книг предъявлен либо отвергнутый материал (о Яше Чернышевском), либо материал, собираемый и восстанавливаемый в памяти и воображении (об отце), либо жизненный материал (история отношений с Зиной), которому, будто бы, еще только предстоит стать предметом воспоминания и претворения в слово. Вместо книг – рассказ о создании (или отказе от создания) книг. Этот прием в полной своей чистоте реализован в «Подлинной жизни Себастьяна Найта». Сюжет романа – это история о том, как повествователь писал книгу о своем брате (книгу, построенную на воспоминаниях – своих и чужих). Самой книги как будто нет, есть лишь рассказ о ее подготовке. Но этот рассказ и есть та самая книга, которая должна быть написана. Брат Себастьяна не заковывает его биографию в завершенный, последовательно (от детства – к зрелости) выстроенный текст. Ибо важен не воплощенный и законченный результат воспоминаний, а извилистый, непоследовательный и пунктирный ход памяти, который трактуется как самое точное свидетельство о предмете воспоминания. Понятно, почему документальная манера Горького или объективная манера Аксакова оказываются чужды Набокову.

Владислав Ходасевич в «Некрополе» описал, с каким восторгом он слушал мемуарные рассказы Максима Горького, всегда звучавшие как спонтанная импровизация. Но нечто странное всегда происходило при этом: часть слушателей старалась незаметно покинуть комнату. Лишь позже Ходасевич понял, что рассказы Горького были не вдохновенными импровизациями, а многократно обкатанными текстами, которые исполнитель повторял слово в слово, а завсегдатаи его дома знали едва ли не наизусть.

При всем блеске воспоминаний Горького (а именно из них и сложилась его автобиографическая трилогия, сочувственно упоминаемая Набоковым в лекциях по русской литературе), они имеют один важный, но не сразу осознаваемый недостаток, свойственный большинству мемуаристов. События личной жизни постепенно укладываются в определенный набор организованных по художественному принципу эпизодов, соединение которых в общий хронологический ряд и создает картину жизни.

За рамками такой завершенной картины остается слишком многое. Этот способ просто не позволяет вспомнить то, что некогда не вошло в первоначально оформленный рассказ. Неизменное повторение пожилым человеком одних и тех же эпизодов и случаев – закономерный итог подобного рода мемуаров. В них отсутствует не только импровизация. В них отсутствует настоящее, из них исчезает живое время – то время, когда длится рассказ, а следовательно, исчезает и автор как живая – в настоящий момент живая – личность. Все оставлено в прошлом.

Воспоминание в интересующем нас аспекте трактуется как нечто противоположное завершенному рассказу о прошлом, рассказу, в котором прошлое получает определенные очертания, предстает как зафиксированная данность. Перефразируя В. Гумбольдта, можно сказать, что воспоминание для той литературной (и философской) традиции, с которой связан Набоков, – процесс, а не результат. Если «автобиография-результат» (как и всякий результат) может существовать как реальность, отчужденная от вспоминающего, и от этого ее ценность не понижается, то воспоминание в набоковском смысле есть неотчуждаемо личностный акт, оно непременно живое, непосредственное и актуальное. Оно совершается не для того, чтобы закрепить то или иное содержание прошлого – но для того, чтобы сообщить прошлому экзистенциальный статус, равный статусу настоящего. Именно поэтому во многих набоковских сюжетах прошлое вплотную придвинуто к настоящему. Ни дневниковые записи, ни мемуары, в которых зафиксировано прошлое, не решают этой задачи. Необходимо живое воспоминание, при котором прошлое переживается с такой же непосредственностью, как настоящее, так же неотчуждаемо, как мгновения настоящего. Понятно, что подобное воспоминание является чрезвычайно напряженным духовным актом, который включает и припоминание того, что было забыто и утрачено навсегда.

Итак, качество, которое отличает родственную Набокову традицию автобиографической прозы (или поэзии) – это присутствие в тексте, в его разворачивании и предъявлении воспоминания как живого акта, как актуального процесса, не завершенного до написания текста, а развивающегося вместе с ним. Такое воспоминание всегда теснейше сопряжено с самопознанием, которое тоже осуществляется вместе с созданием текста – а не предшествует ему, не отливается в готовую концепцию, подчиняющую себе движение повествования (как в трилогии Льва Толстого).

Этого критерия достаточно, чтобы выделить те произведения русского автобиографического творчества, которые для набоковской темы памяти составляют ближайший историко-литературный контекст. К их числу прежде всего относятся «Котик Летаев» Андрея Белого, «Младенчество» Вячеслава Иванова, «Жизнь Арсеньева» Ивана Бунина. Каждому из этих произведений нам предстоит посвятить особый раздел работы – там и будет аргументирована их соотнесенность с набоковским творчеством.

Несомненной близостью к тому же контексту отличается проза Ремизова с ее «панавтобиографизмом»[34], с неустанной работой творческой памяти, которая «позволяет писателю выйти за пределы не только настоящего, но и определенного ему судьбой исторического времени»[35]. Но память у Ремизова поглощается иной инстанцией – инстанцией легенды и мифа: «Всякая человеческая жизнь великая тайна. И самые точнейшие проверенные факты из жизни человека и свидетельства современников не создают и никогда не создадут живой образ человека: все эти подробности жизни – только кости и прах. Оживить кости – вдохнуть дух жизни может легенда, и только в легенде живет память о человеке»[36]. Отчасти по этой причине, отчасти же потому, что рамки исследования поневоле должны быть так или иначе ограничены, монографическому анализу будут подвергнуты только три произведения: Белого, Иванова и Бунина, хотя их именами интересующая нас традиция не исчерпывается. К ней же можно было бы отнести поздние незаконченные воспоминания Л. Толстого, с известными оговорками – автобиографическую поэзию Блока, автобиографическую прозу Пастернака, Пришвина или Зощенко. Но в качестве предмета для пристального внимания мы выбрали тех авторов и те тексты, которые, на наш взгляд, достаточно репрезентативны и дают выразительное представление о том русском контексте, с которым соотносится автобиографическая тема в романах Набокова.


Набоков не получил серьезного религиозного воспитания. В семье соблюдались некоторые обряды, отмечались основные церковные праздники (Пасха, например). В ранней поэтической речи Набокова звучали слова, манифестирующие религиозное сознание автора. Около 1927 года религиозная тема уходит в подтекст и с тех пор уже никогда в его творчестве прямо не выражается. Набоков не выказал пристрастия ни к одной конфессии, пренебрегая «общими небесами» и подчеркивая, что у него нет никакого желания странствовать по общепринятым парадизам – чем и заработал себе репутацию человека нерелигиозного, репутацию, мало соответствующую его внутреннему миру и нуждающуюся теперь в пересмотре и опровержении[37]. Мы не будем специально обсуждать здесь эту проблему – за исключением одного ее аспекта.

Дело в том, что в живой, не застывшей, активной и актуальной памяти, в духовном акте воспоминания содержится тот самый религиозный смысл, который вообще так трудно вычитывается из произведений Набокова. Приведем пока всего один факт в поддержку такого предположения. Умирающий герой романа «Прозрачные вещи», писатель, некоторыми чертами схожий с самим Набоковым, размышляет о том, что есть воспоминания ввиду близкой неминуемой смерти. Он признается, что раньше думал, будто «драгоценные воспоминания истираются в мозгу умирающего до радужной ветоши», теперь же ощущает «совершенно противное: самые пустяковые» его «чувства и таковые же всех людей обрели исполинский размер». Герой полагает, что если бы ему удалось описать всю полноту своего переживания в одной большой книге, «она несомненно стала бы новой Библией, а ее сочинитель – основателем новой веры» (А V, 79).

Обратившись к Библии, мы обнаружим, что воспоминание и память трактуются здесь в том смысле, который может служить базовым для устремлений, получивших свое выражение в интересующей нас литературной традиции. Воспоминание фигурирует в Библии в устойчивом формульном контексте: здесь говорится о памяти перед Господом. Приведем несколько примеров. В 28-й главе «Исхода» речь идет об одеяниях священников, для которых следует вырезать на двух камнях имена сынов Израилевых, – «это камни на память сынам Израилевым; и будет Аарон носить имена их пред Господом на обоих раменах своих для памяти. <…> И будет носить Аарон имена сынов Израилевых на наперснике судном с сердца своего, когда будет входить в святилище, для постоянной памяти перед Господом» (ст. 12, 29). В 30-й главе «Исхода» говорится о приношениях Господу: «…и будет это для сынов Израилевых в память перед Господом, для искупления душ ваших» (ст.16). В «Числах» говорится о серебряных трубах: «…трубите трубами при всесожжениях ваших и при мирных жертвах ваших; и это будет напоминанием о вас перед Богом вашим» (10:10). В третьей главе Книги пророка Малахии говорится о различии между праведниками и нечестивыми: «…боящиеся Бога говорят друг другу: „внимает Господь, и слышит это, и пред лицем Его пишется памятная книга о боящихся Господа и чтущих его“» (ст. 16).

Итак, память – это память перед Господом, и перед лицом его пишутся памятные тексты, будь то книга или имена на камнях для ритуальной одежды. Во многих других случаях говорится о памяти самого Бога, о том, в частности, что Господь вспоминает завет. Таким образом воспоминание в Библии – это акт связи между Богом и человеком. Связи, которая может быть только живой, актуальной, личной – и никогда не может быть ни отчужденной, ни завершенной, никогда не может предстать как готовый состоявшийся результат – но всегда как актуальный процесс.

В европейской и в русской культуре существовала концепция памяти, альтернативная как тому пониманию, которое явствует из Библии, так и тому, к которому, как нам еще предстоит показать, склонился ХХ век[38]. Это хорошо видно на примере русского XVIII века, где теснейше сопряжены понятия памяти, бессмертия и славы.

Культура XVIII столетия придавала памяти огромное значение. Покрыть себя славой – значит добиться бессмертия, обеспеченного памятью потомков. Великие дела, исторические деяния совершаются не только ради их непосредственного результата – но еще и затем, чтобы быть увековеченными. Монументальная скульптура и одическая поэзия в равной мере служат этой цели. Знаменитая пушкинская метафора «И на обломках самовластья / Напишут наши имена»[39] фиксирует типичные для этой культуры представления о славе, бессмертии и памяти. Имена, покрытые славой, станут записанным текстом, что и сделает их бессмертными. Выразительно и упоминание «обломков самовластья», вероятно связанное с разрушенной Бастилией. В основе метафоры – образ неких камней с записанными на них именами. Образ этот, между прочим, очень близок к процитированным фразам из книги «Исход», где речь идет о камнях с вырезанными на них именами сынов Израилевых. Указывая на эту близость, мы, конечно, не имеем в виду установить источник образа – он безусловно опосредован достаточно пространной культурной традицией. Важно другое. Отмеченная близость делает очевидным контраст смыслов. В Библии имена, вырезанные на камне, имеют значение как память перед Господом. Для русской культуры (а также, конечно, и для европейской) памятная надпись на камне значима сама по себе. Акт памятования обеспечен самой фиксацией – неважно, в камне или в слове. На этой фиксации он и замыкается. Точнее сказать так: славное имя или деяние фиксируется той или иной формой памятника, словесного или монументального, который и служит формой бессмертия, напоминанием потомству. Цикл памяти выглядит следующим образом: человек, покрывший себя славой, – памятник – человек, глядящий на памятник. Или: человек – памятник – другой человек. Каждое звено цикла вполне автономно и имеет свой завершенный внутри себя смысл. Как видим, эта концепция действительно альтернативна библейской. Можно сказать: эта концепция возникла в результате забвения библейского смысла. Показательна судьба выражения «быть записанным на скрижалях». Для русской культуры эта метафорическая запись и есть самоцель, между тем как библейская скрижаль – это текст-посредник между Богом и человеком.

Описанная модель полнокровно реализуется в пушкинских «Воспоминаниях в Царском Селе» 1814 года. Царскосельский сад – вместилище памятников русской славы – это пространство, где «каждый шаг в душе рождает / Воспоминанья прежних лет»[40]. Обелиски, камни славы, выполняют свое предназначение: служить памятью для потомка, который, ежели он поэт, заново облекает в текст, в письмена славные деяния прошлого. Существенно однако, что подобная оценка лицейского стихотворения Пушкина не может служить исчерпывающей. Как указывает В. Э. Вацуро, «Воспоминания в Царском Селе» ориентированы не только и даже не столько на одическую традицию и на Державина, но прежде всего на историческую элегию Батюшкова[41]. Историческая же элегия, в отличие от оды, в значительной мере сосредоточена на процессе воспоминания. Показательно, что и само название пушкинского стихотворения, акцентирующее слово воспоминание, восходит к батюшковскому «Воспоминанию 1807 года» и его же стихотворению «Воспоминание» (1814). Цикл памяти, замыкаемый памятным монументом, у Пушкина размыкается – через воображение, рисующее картины прошлого.

Мы завели речь о Пушкине далеко не случайно. Набоков, вводя тему памяти, то и дело обращается к Пушкину. Произведения Набокова насыщены цитатами из Пушкина, явными и скрытыми, постоянно заставляющими читателя вспоминать пушкинские тексты. Еще важнее другое. Со слова «воспоминание», как уже было отмечено выше, начинается первый роман Набокова – «Машенька», и само это слово, названное в эпиграфе, является цитатой из «Евгения Онегина». Последний же русскоязычный роман Набокова – «Дар» – завершается обращением к тому же «Евгению Онегину», причем тоже в теснейшей связи с темой памяти. Таким образом получается, что апелляция к воспоминанию – и одновременно к Пушкину – оказывается рамкой, границей, отмечающей начало и конец всех русскоязычных романных текстов Набокова. Эта тесная связь темы воспоминания с пушкинской темой нуждается в осмыслении. Продолжим поэтому анализ пушкинских «Воспоминаний…».

К сюжету воспоминаний в Царском Селе Пушкин обращался по крайней мере трижды (забавное совпадение с фактом тройного переписывания автобиографической книги Набокова)[42]. В 1823 году было написано стихотворение «Царское Село», в 1829-м – еще одно стихотворение, озаглавленное в точности так же, как и лицейское: «Воспоминания в Царском Селе».

Тенденция, намеченная в лицейских «Воспоминаниях…», в гораздо большей полноте разворачивается в «Воспоминаниях…» 1829 года. Здесь вновь возникает мемориальное пространство, с «чертогами, вратами, / Столпами, башнями, кумирами богов, / И славой мраморной, и медными хвалами / Екатерининских орлов…»[43]. Но этот тип памяти, родственный тому, что был воплощен в лицейском стихотворении, представлен лишь во второй, незаконченной части стихотворения 1829 года. Вся же его первая часть реализует воспоминание совсем иного рода. Это воспоминание собственного детства, интимное, индивидуальное, которое, раз начавшись, влечет за собой воспоминание всей последующей жизни, вплоть до мгновения настоящего. Это воспоминание-совесть, так хорошо знакомое нам по Толстому, что мы порой забываем, сколь устойчиво связаны у Пушкина воспоминание и раскаяние. Кроме того, это воспоминание, слитое с воображением – уже не подспудно, как в стихотворении 1814 года, но явно, акцентированно: слово «воображенье» повторено дважды. Воспоминание едино с поэтическим воображением, с творческим актом. Но воспоминание-воображение – это также и набоковский лейтмотив. И еще одна черта, близкая Набокову, представлена в пушкинском стихотворении 1829 года. Помимо прямого воспоминания здесь есть еще и воспоминание воспоминания: в царскосельских садах поэт вспоминает свое отрочество и те поэтические воспоминания, которым он предавался тогда.

Итак, в «Воспоминаниях в Царском Селе» 1829 года сюжет воспоминания реализован в обеих своих ипостасях: в той, которая была сформирована культурой XVIII столетия, и в той, которая будет востребована культурой ХХ века. И совершенно неслучайным представляется то, что в первой части стихотворения, где концепция воспоминания противоположна концепции XVIII века, возникает библейский контекст:

Воспоминаньями смущенный,

Исполнен сладкою тоской,

Сады прекрасные, под сумрак ваш священный

Вхожу с поникшею главой.

Так отрок библии, [безумный] расточитель,

До капли истощив раскаянья фиал,

Увидев наконец родимую обитель,

Главой поник и зарыдал[44].


Тот же контекст явственно ощутим и в написанном в 1828 году стихотворении «Воспоминание» («Когда для смертного умолкнет шумный день…»), с покаянными мотивами, близкими мотивам псалмов, с высокой архаизированной лексикой, с таинственным упоминанием двух ангелов с пламенным мечом.

С обращенностью к этому источнику теснейше связано то качество пушкинского воспоминания, благодаря которому именно с пушкинского слова начинается сюжет воспоминания в романной прозе Набокова.

Что же касается стихотворения «Царское Село», написанного в 1823 году, то в нем, как кажется, содержится еще одна пушкинская параллель к набоковской теме воспоминания, а именно – к знаменательным словам Набокова о гении тотального воспоминания. Стихотворение «Царское Село», написанное в 1823 году, начинается так:

Хранитель милых чувств и прошлых наслаждений,

О ты, певцу дубрав давно знакомый Гений,

Воспоминание, рисуй передо мной

Волшебные места, где я живу душой…[45]


Гений воспоминания – это живое и действующее существо, со всем, что есть противоположного между живым существом и замкнутым в себе текстом или памятником («мраморной», «медной» славой). Но, противопоставив концепцию памяти-памятника библейскому пониманию воспоминания и соотнеся последнее с пушкинской природой воспоминания, справедливости ради заметим, что появление мифологической фигуры гения воспоминания у Пушкина и Набокова никак не случайно. Эта фигура знаменует собой меру отстояния светской культуры от библейского источника.

Перечисленными текстами тема воспоминания у Пушкина, естественно, не исчерпывается. Но, быть может, они являются ключевыми по отношению к тому аспекту этой темы, который интересует нас в связи с Набоковым. Пушкин ценил и воспоминания совсем иного рода. Его интересовали подробности великих событий и подробности жизни великих людей. Интересовали его и так называемые Записки Самсона (А. Сансона), парижского палача – читателей «Литературной газеты» он приглашал разделить с ним предвкушение появления этой книги, в которой описаны последние минуты жизни королевских особ, преступников и поэтов, их последние предсмертные слова, мгновения, когда отсеченная голова катится с плеч. Не задаваясь вопросом о подлинности мемуаров Сансона, Пушкин был явно увлечен возможностью получить документальное свидетельство об этих страшных и редкостных фактах. Подобный же факт будет «документирован» в «Приглашении на казнь»[46].

В последние годы жизни Пушкин особенно ценил мемуары и активно побуждал знакомых записывать свою жизнь. Он призывал к этому Нащокина, прекрасного рассказчика, и собственноручно правил начатый было Нащокиным текст. Он подарил М. С. Щепкину специальную тетрадь для его будущих воспоминаний и сам вписал в нее первую фразу: «Я родился в Курской губернии Обоянского уезда в селе Красном, что на речке Пенке»[47]. В уважении к мемуару как к документу сказался Пушкин-историк – но эта область его занятий и интересов, безусловно пересекающаяся с интересами Набокова-филолога, с художественным творчеством Набокова пересекается в весьма малой степени, и во всяком случае – за пределами нашей темы[48].

Впрочем, здесь есть одно существенное исключение. Именно Пушкин-историк и Пушкин-мемуарист (автор «Путешествия в Арзрум» – произведения, основанного на собственных путевых дневниковых записях) появляется в «Даре» – как высокий образец для того жанра воспоминания, который Годунов-Чердынцев хочет воплотить в своей книге об отце[49].

33

По мнению И. Н. Сухих, «Дар» – это «энциклопедия классического романа», он «вполне классичен не только по структуре, но и по системе ценностей» (Сухих И. Н. Книги двадцатого века: русский канон. М., 2001. С. 299).

34

Определение С. Н. Доценко; см.: Доценко С. Н. «Автобиографическое» и «апокрифическое» в творчестве А. Ремизова // Алексей Ремизов: Исследования и материалы. СПб., 1994. С. 33.

35

Слобин Г. Н. Проза Ремизова. 1900–1921. СПб., 1997. С. 18.

36

Ремизов А. Тургенев-сновидец // Ремизов А. Огонь вещей. М., 1989. С. 153. О единстве памяти и воображения у Ремизова см.: Аверин Б. В., Данилова И. Ф. Автобиографическая проза А. М. Ремизова // Ремизов А. Взвихренная Русь. М., 1991. С. 13–14.

37

Опровержение подобного взгляда на Набокова стало центральной темой монографии В. Е. Александрова «Набоков и потусторонность».

38

Мы рассматриваем лишь те концепции памяти и воспоминания, в рамках которых они трактуются как позитивная ценность. Но культура знает и негативную оценку воспоминания – как средства самоотравления, самообмана, как бредовой мечты, фиксированности на прошлом, которая не дает возможности жить настоящим. Такая оценка ярко выражена, например, в раннем русском символизме – см.: Ханзен-Лёве А. Русский символизм: Система поэтических мотивов. Ранний символизм. СПб., 1999. С. 251–262. Там же см. о мотивах памяти и воспоминания в раннем символизме.

39

Пушкин А. С. Полн. собр. соч. [М.; Л.], 1947. Т. 2. С. 72.

40

Пушкин. Полн. собр. соч.: В 20 т. СПб., 1999. Т. 1. С. 69.

41

Вацуро В. Э. [Примечание к стихотворению «Воспоминания в Царском Селе»] // Пушкин. Полн. собр. соч.: В 20 т. Т. 1. С. 615. См. также: Вацуро В. Э. Лирика пушкинской поры: «Элегическая школа». СПб., 1994. С. 167–171.

42

Не будем, впрочем, настаивать на этой цифре. Сюжет воспоминаний в Царском Селе (и вновь в соотнесении с элегической традицией – в данном случае с кладбищенской элегией Грея) Пушкин явно предполагал развернуть и в 1835 или 1836 году, набрасывая программу так и не осуществленного произведения, озаглавленного «Prologue».

43

Пушкин. Полн. собр. соч. Т. 3. С. 190.

44

Пушкин. Полн. собр. соч. Т. 3. С. 189.

45

Там же. Т. 2. С. 285.

46

Эта тема, к которой прикоснулся Пушкин, стала, как показано в статье С. М. Козловой «Утопия истины и гносеология отрезанной головы» (Звезда. 1999. № 4. С. 184–189), мотивом, прошедшим через несколько произведений Набокова («Приглашение на казнь», «Ultima Thule», «Bend Sinister»).

47

Пушкин. Полн. собр. соч. М., 1997. Т. 17 (Дополнительный). С. 301.

48

Набоков, например, написал пространные рассуждения о биографии Абрама Ганнибала, какой она отражена Пушкиным в примечании к «Евгению Онегину» – в примечании, в большой мере восходящем к мемуарному свидетельству, найденному Пушкиным в семейных бумагах (Набоков В. Комментарий к роману А. С. Пушкина «Евгений Онегин». СПб., 1998. С. 706–736). Как показал В. П. Старк, ученейший комментарий Набокова преследует в данном случае весьма неожиданную и неявную цель: установить литературную генеалогию очерченной Пушкиным биографии Ганнибала, обнаружить игру художественного воображения в том тексте, который имеет по своей видимости чисто документальную природу (Старк В. П. Вступительная статья к публикации: Набоков В. В. Пушкин и Ганнибал. Версия комментатора // Легенды и мифы о Пушкине. СПб., 1995. С. 5–9).

49

См. об этом: Rampton D. Vladimir Nabokov: A Сritical Study of the Novels. Cambridge University Press, 1984. P. 92–94.

Дар Мнемозины. Романы Набокова в контексте русской автобиографической традиции

Подняться наверх