Читать книгу Китай под семью печатями - Дмитрий Михайлович Усачёв - Страница 17
Часть 1
Двадцатые
Семейная история
Разорванное небо
ОглавлениеВесенний Харбин.
Самый конец апреля двадцать шестого года. Совсем тепло.
Прасковья спешит по Бульварному проспекту от своего дома под номером 66 в сторону района Модягоу. Совсем не ближний свет. Прасковья с чуть заметным животиком – это у неё уже в четвёртый раз после замужества. Бережёт себя, но всё равно торопится, чуть не бежит.
Мост через речку Модяговку, слева и справа сады и питомники. Через недельку-другую зацветёт черёмуха и сирень, вот-вот распустит лепестки вишня.
Небо над предвечерними весенними садами расчерчивают ласточки – их сотни, таких неутомимых и стремительных, заботящихся о гнёздах и будущих птенцах. Этой весной ласточки из миграции прилетели поздно – уже после Благовещенья. Плохой знак. С мужем Прасковья эту грустную примету не обсудила.
Ласточки над головой Прасковьи устроили настоящий гвалт, будто торопятся ей о чём-то рассказать.
Прасковья вообще-то любит эту пору цветения и благоухания природы. Её муж Павел тоже любит, но побаивается пыльцы и пуха, ему в начале мая всегда трудно дышать.
Но пока апрель, до мая ещё надо дожить. В прямом смысле слова.
За мостиком Новоторговая улица перетекает в Гоголевскую. Модный район Модягоу, где состоятельные харбинцы живут в своих домах с участками. Декоративные и фруктовые деревья, выстриженные газоны, всякие качели с горками. Лёгкий ветерок раздувает в паруса простынки и полотенца, вывешенные во дворах для просушки. Детский смех. И гусиный гогот тоже.
Здесь, на Гоголевской, живут и принимают пациентов многие практикующие врачи. Тут же и городская Общедоступная больница. Куда и идёт сейчас Прасковья с корзинкой, где в кухонные полотенца завёрнуты ещё горячие, полчаса как со сковородки, вкусно пахнущие пирожки с рыбой, которые очень любит Павел. Утром специально выбралась на берег Сунгари и у рыбаков-китайцев купила большого жереха прямо с кукана. Он бился сначала в руках, а потом в матерчатой сумке.
На пересечении Гоголевской и Бельгийской озабоченная Прасковья на минутку заглядывает в Рижскую портняжную мастерскую. Здесь сейчас служит сестра Татьяна Толстикова, и у неё вот-вот закончится рабочий день. Та видит на пороге Прасковью, оставляет на столе ножницы, бежит встревоженная, усаживает сестру на стул у примерочной, спрашивает:
– Что, Паня, как там Паша? Ему легче?
– Может, чуть легче, – пожимает плечами. – Или всё так же, как было. Или плоше. Не дай Бог!
У сестёр у обеих были недобрые предчувствия. Павел вообще-то всякую осень и весну встречал кашлем, который за неделю-другую проходил. На этот раз сухой кашель не прекращался с начала марта. Всегдашний мёд с горячим молоком теперь не помогали. Павел не просто похудел, а истощал, не мог спать, на работе едва не падал со стула, ещё вот-вот, и начал бы срывать заказы.
Берх Палей, который больше занимался своими меховыми магазинами и не часто заглядывал к скорнякам, – он чисто случайно увидел измождённого Павла с запавшими глазами, с чёрными пятнами на скулах, с упавшими вниз уголками губ и кончиками усов. И Берх Ицкович тут же отправил его к своему знакомому врачу Самуилу Тарновскому, у которого на Модягоу своя лечебница. Доктор не стал пугать больного и его жену, сказал что-то про лёгочное воспаление, про отёк, про потерянное время. Про очень-очень-очень потерянное.
Оставил Павла в палате, проводил Прасковью, созвал коллег. Короткий консилиум. Понятно, не чума, которая в 1911-м за три месяца с февраля по апрель опустошила Харбин, отправив в могилу шесть тысяч человек. Но хрен редьки не слаще. И такое запущенное крупозное воспаление лёгких в те времена, когда ещё не изобрели пенициллин, было равноценно смертному приговору, оставалось рассчитывать на чудо.
И Павла вот уже неделю выхаживали как могли. Надеялись на это самое чудо.
– Несу ему пирожки, – сказала сестре Прасковья, утерев слёзы. – На кухне в кастрюле ещё остались. Таня, ты сейчас отпросись с работы, да иди сразу к нам, Шуру от соседки забери, а Клава с Мишухой вот-вот со школы прибегут. Покорми их, поиграй. А я допоздна посижу в палате у Павла, мне доктор разрешил, Самуил Исаакович. Ладно? Я побежала.
Обе побежали. Паня в больницу. А Таня – на Бульварный проспект, к племянникам.
Но вот минул вечер, далеко за полночь. Прасковья всё не возвращается. Дети, все трое, спят. Татьяна места себе не находит. Мишуха проснулся, ворочается, хнычет, спрашивает про маму и папу. Вот-вот разбудит Шурку с Клавой. Успокоила его. И под утро постучалась в квартиру к соседке, попросила её присмотреть за ребятами, а сама со всех ног побежала к больнице. Ёжилась под багряным предрассветным небом.
Прасковья лежала спящая или без сознания на кушетке в приёмном покое. Запах формалина. На стуле рядышком дежурила совсем молоденькая, лет восемнадцати, медсестра. Она повернулась к Татьяне, готовой упасть в обморок:
– Не волнуйтесь, госпожа Усачёва сейчас придёт в себя, доктор дал ей успокоительного. Скажите, она беременная?
– А что с её мужем? – перебила девушку Татьяна.
– Он умер.
Татьяна, вскрикнув, опустилась на колени у кушетки. Сестричка бросилась к ней:
– Ой, простите, сударыня, я сразу не сказала про смерть господина, думала, что вы уже знаете. Госпожа оставалась с больным до ночи, я ему лекарства принесла ровно в двенадцать, включила лампу, он открыл глаза, стал смотреть на неё, – кивает сторону Прасковьи, – она на краю кровати сидела, минуту или больше смотрел, мне кажется, узнал жену. И закрыл глаза. Я сразу врача позвала. Пытались что-то сделать. Ей плохо стало. Затошнило. Сознание потеряла. Она беременная?
– Да, на шестом месяце…
– Доктор так и понял…
На рассвете Татьяна повела плачущую сестру домой.
Над мостом через Модяговку небо разрывали сотни ласточек.
Шура и Миша, сироты
Щебет, свист. Похоронные песни. Разорванное небо.
Да, апрельской ночью 1926 года Павел Никитич Усачёв, тридцати лет от роду, приказал долго жить.
Приказал всем нам, своим родным, своим потомкам.
А через три месяца, в июле, родился мальчик, про которого Павел с Прасковьей заранее договаривались, что если в семье появится мальчишка, то звать-величать его станут Вовой.
Сирот стало четверо.