Читать книгу Оклик - Эфраим Баух - Страница 16

Оклик
Отступление в лето семьдесят седьмого
1

Оглавление

Пятое июля семьдесят седьмого, суетливое втискивание в узкое брюхо змеевидно-зеленых плацкартных вагонов поезда "Бухарест-Москва". В пыльном окне купе – неожиданно приземистый тяжко осевший кишиневский вокзал, неожиданно усохшие любопытно-печальные лица друзей и знакомых, рискнувших прийти на проводы, и я, видящий себя как бы со стороны: мы еще все – и в брюхе железной змеи, и те, снаружи, – погружены в единое цельное пространство жаркого полдня, но невидимая глубинная трещина уже навеки разделяет нас, и в эти минуты все мы подобны существам, замершим среди необозримых, недвижных ледяных пространств, мы скорее ощущаем биением сердца, чем слышим, как в сокровенных глубинах уже возникла, растет, ширится трещина, еще мгновение – вся эта необозримая недвижность треснет пополам, раздастся отходной гудок, – и огромная махина отошедшей жизни поползет вдоль все ускоряющейся полыньи движения, поворачиваясь кругами на оси, то влево, то вправо, отходя назад, уменьшаясь, чтоб затем возникать только во снах; и ледоход с грохотом понесет нас в огромный и всепоглощающий, как море, незнакомый мир, а провожающие останутся на старом берегу.

Гудка не слышно, мы трогаемся, в первые секунды даже не ощущая изменений в окружающем пространстве, и никакой музыки расставания, мягкие воды которой укачивают обещанием будущей встречи, только все усиливающийся лязг, скрежет, металлические удары, визг поворачиваемых ключей, замыкаемых дверей, сцеплений, цепей, цепочек, осей, колес, рычагов, словно бы вся махина прошедшей жизни отделяется от нас, на ходу отмыкая все сцепления, на глазах отчуждая фигуры друзей и знакомых, обостряя боль живых обрывающихся связей.


Мы уезжаем в Израиль.

Сочетание слов, которое в эти мгновения оборачивается реальностью, впервые брошенное около года назад в замершие воды проходящей жизни, было подобно камню: и пошли от него круги, все расширяясь, и одним из этих кругов, прянув от окна вагона и уже обретая голубизну дали, отходит город, в котором прошло более двадцати двух лет моей жизни; три дня назад, когда я заполночь вернулся с Унгенской таможни, он показался мне совершенно незнакомым и враждебным, как будто я впервые в нем очутился на своем долгом странническом пути.

Прикрыв глаза, покачиваюсь в углу купе, рядом со мной сын; жена и дочь – напротив; и если вправду каждые семь лет в человеческом духе завершается некий круг обновления, то дочь моя прошла свой первый, а сын – второй круг.

Легкая волна расходящегося круга, как бы влет просвеченная невысоким, то ли восходящим, то ли заходящим солнцем, отмечает в своем движении каждую травинку, щепку, тростник, рыбку, прозрачно сверкнувшую в ореоле золотистых струй подобием давнего мимолетного мгновения в тускло-казенных стенах университета, мелькнувшего ореолом светлых волос, зелеными глазами и гибким, отрочески-чудным движением девической руки, посылающей кому-то привет: не чудо ли – из мимолетного света, канувшего, подобно зерну, в воды времени, возникает влечение, облекаемое тревожно-прекрасным пространством звездной ночи, чутким сообщничеством парков, улиц, озерных вод, сокровенным течением молодых жизней, которое потоком перекрывает все внешние обстоятельства и неурядицы: оформление казенной бумаги в бюро регистрации актов гражданского состояния; чужие углы с мерзкими соседями, низкооплачиваемую работу в темном подвале, несмотря на диплом с отличием.

Все это канет замшелыми камнями на дно времени.

А годы молоды, воды высоки, круги, подобно кольцам лет, наплывают, погашая друг друга; под стук колес в обратную сторону разворачивается свиток жизни; и подобно тому, как в ночь моего четырнадцатилетия, зимой сорок восьмого, ночь, навечно врезавшуюся в память, я подводил итог двум первым семилетиям собственной жизни, напополам расколотым гибельной бездной Второй мировой войны, в эти часы, когда поезд в последний раз везет меня по этой земле, я пытаюсь подвести итог другим четырнадцати годам жизни, единой мерой которых является жизнь моего сына.

Опять зима, город залегший в глухих снегах, воды, отходящие в пар, лед, облака; страх, натекающий из ледяной темени, и к рассвету – известие: родился сын, роды были тяжелыми, ребенок слабенький; а вокруг предновогодняя суматоха, украшают огромную елку у собора, и в ночь на новый шестьдесят третий, моему сыну исполняется два дня; незаметно возникнув в доме, он тут же набирает силы, орет круглые сутки, у него зеленые глаза, светлые льняные волосы.

Вспоминаю слова мамы о том, что с моим рождением у отца пошли хорошо дела.

С рождением сына мы вступаем как бы в полосу светлых вод – выходит в свет, пусть пропитанная горечью издательской тягомотины, урезанная, с множеством купюр, – но все же выходит первая моя книга: небольшое пространство, затон, малый кратер, из которого редкими находками прорывается наружу тот странный, затаенный ритмический гул, мучающий меня с младенчества, словно бы вместе со мной возникший из глубин несуществования, вырывается звуковыми волнами, смутно-варварской едва улавливаемой полифонией, которая и катит свои волны в глубинах человеческого духа: впервые отчетливо слышу этот утробно-глубинный гул в отрочестве, лежа на ночной траве, у Днестра, закинув руки за голову, глядя в звездное небо и внезапно ощущая, как земля, вместе с небом и звездами, гигантским креном клонится куда-то в пространство, – инстинктивно хватаюсь пальцами за траву, и тело мое в эти мгновения испытывает родственные небу колебания космических тел…

Вместе с рождением сына и рождением книги получаем новую квартиру: стою среди двухкомнатной, пустой, потому кажущейся необъятной после всех клетушек моей жизни, и белый, древесно пахнущий паркет делает ее подобной балетному залу, по которому так и тянет скользить, а в широко распахнутые окна я вижу идущих к дому жену и друга моего Игната, и мы остаемся с ним ночевать, прямо на паркете, который всю ночь празднично белеет в темноте, а утром, включив приемник, замерев, слушаем сообщение об убийстве Кеннеди…

И уже зарождается подспудно, патетической фальшью оркестров, криводушием, искажающим каждое мало-мальски естественное движение души, расчленяющим с равнодушием патологоанатома по законам краткого курса мертвой истории тот самый глубинный гул, и так едва натекающий в строки зарождается, усиливается, длится пир горечи.

В конечном счете собственная фальшь, мыслеблудие побуждают к опасному порыву, к жажде хоть что-нибудь сказать по правде, не буквальной да посконной, а правде духа, направляемой тем самым глубинным гулом.

Можно, конечно же, не прерывать этот угарный праздник, но жизнь становится подобной внезапно состарившейся, – только вчера сверкавшей бальной белизной паркета, – новой квартире: в короткий срок ухищрения, боязни, мелкие успехи забили все ее щели, подобно древоточцам, тараканам, жучкам – присосались к жизни, опутали ее тысячами нитей, запретов, обязательств, и производимый ими немолчный, пусть слабый, шум кажется шорохом микрофонов, обернувшихся тараканами, шевелящих усиками антенн из-под шкафчика или холодильника, вдоль и поперек прослушивающих мою жизнь…

Тревожное ожидание какого-то катаклизма – так, вероятно, животные ощущают приближение землетрясения – особенно преследует меня весной шестьдесят седьмого. В память врезается странное мгновение в начале июня, у стадиона: вечер, внезапно сгустившаяся тьма, вот-вот разразится гроза, все случается в единый миг – белые облака на черном небе пересекают врассыпную падающие от порыва ветра птицы, слабо мерцающий на столбе фонарь, лопнув, рассыпается над моей головой брызгами стекла и фиолетовых искр, приседаю, неожиданно захлебнувшись ветром, и в сознании мелькает метнувшейся птицей то ли мысль, то ли образ, отчетливо запечатленный во тьме – низко над землей пролетевший Ангел смерти.

Утреннее солнце июня заливает желтизной поле пшеницы. Еду в дальнее село: там рабочие моей геологической партии начали бурение скважины. В полдень валяюсь на койке в хатенке, заменяющей в селе гостиницу.

По радиоточке передают: началась война между Израилем и Египтом.

В тревоге, затаив дыхание, слушаю новости из Москвы, не зная, где правда, где ложь, еще не ощущая, как человек в шоке, что это второй глубинный перелом жизни после Второй мировой, раскалывающий пятое мое семилетие геологическим сбросом: прошлое опускается вниз, будущее вздымается высоко, недосягаемой страной обетованной.

Люди, жизнь которых потрясло одно и то же событие, вспоминают затем, где и как оно их захватило, что они делали в этот миг, спали, ели, разговаривали, слушали музыку, были безмятежно захвачены врасплох или ощущали тревогу.

С этого дня евреи всего мира, в любой его точке, внезапно ощутив себя единой нацией, будут вспоминать, где и как их захватила Шестидневная война.

В этот день замкнется еще один сокровенный круг моей жизни, соединив наконец распевы кантора "Бней Исраэль" и "Иерушалаим" в синагоге моего детства с реальной землей Израиля, круг, начавшийся молитвами, которые я в детстве повторял за ребе Пустыльником; перед взором опять возникнут буквы древнееврейского, весь шрифт: так, вероятно они блеснули из ямы, когда их раскопал наборщик, в дни разгрома еврейской культуры закопавший шрифт в землю до лучших дней, которые, вот же, настали: власти решили печатать Шолом-Алейхема…


Потом наступает шестьдесят восьмой – угрожающе четный, високосный, острой косой в висок, под корень, под корень…


Поезд останавливается, выводя меня из оцепенения.

– Варница, – называет дочь станцию, предшествующую Бендерам, в которые мы не въезжаем; в двухлетнем возрасте, когда мы однажды миновали эту станцию, дочь выдала: "Варница-коварница", такой она в памяти и останется; в вагон входит Андрей, те же вихры во все стороны, очки, тот же ореол дальнего легендарного Гренобля, встающий в памяти вместе с его обликом, только лицо усохло, покрылось морщинами лет, сорока четырех, из которых вот уже более тридцати прожито в этой захолустной провинции, незаметно покрывающей серым пеплом и этого живого талантливого человека, который по сей день сопротивляется, усиленно и успешно занимаясь живописью. Принес мне на память пару рисунков, решил проводить до Тирасполя. Поезд трогается, выгибаясь влево, по дуге, к мосту, к тому самому, через который я впервые прошел, семилетним ребенком спасаясь от настигающей нас гибели, а затем часто ходил с друзьями в парканские сады; уходит вправо навсегда такой весь сжавшийся, приземистый, с низкой церковной колокольней, которая в отрочестве так будоражила мое воображение, правым крутым берегом, сейчас таким скукожившимся и поблекшим, отчетливо видной издалека крышей Дома культуры, по углу которой я мгновенно определял местоположение нашего дома, уходит в небытие город, в котором я родился; уплывает слева совсем уже вросшая в землю турецкая крепость, за ней крутой обрыв, внизу – ряды автомобилей до самой воды, запаркованные здесь уже лет двадцать, вон и башня над скважиной, которую геологом бурил более десяти лет назад, бродил вдоль воды, улыбаясь тому, как рушится еще одна тайна детства: нас всегда влекла эта считавшаяся военным объектом зона за мостом.

Днестр узок, обмелел, видно, как местами его переходят вброд, а совсем вдали, уже голубея, рисуется стена деревьев: там – кладбище; всего лишь пять дней назад приехал попрощаться: на бескрайнем, хоть шаром покати, поле, которое планировалось под набережную, утюжили землю катки, вбивая в нее мою память вместе с остатками мельницы Кордонского, окопами, в один из которых я провалился, садами, памятными местами отрочества, среди этого поля странно еще торчали фундаменты и обломки стен моего дома, по которым еще можно было определить, где была столовая с желтым абажуром, где стоял буфет, где было крыльцо, сидя на котором я увидел над головой первый самолет Второй мировой, где мамина спальня, в которую вбежала незнакомая женщина и забилась под кровать (где она, существует ли, а в памяти моей жива), и все это, срезанное под фундамент, казалось таким мизерным, сжавшимся, как шагреневая кожа, местом, а ведь в свое время составляло целую вселенную; подвал был завален, только котельцы его стенок вывернулись на поверхность, как зубы из десен, и вдруг – укол в сердце: на одном из котельцов совсем слабо, но достаточно отчетливо проступает процарапанная гвоздем буква "Б" – как внезапный запредельный привет, как еще один со звоном замкнувшийся круг жизни: из глубины в тридцать шесть лет, как вытаскивают из сознания забытую занозу, пришел совершенно стертый из памяти миг – в первые дни, когда мы прячемся от бомбежек в подвале, я, стараясь отвлечься, одолеть страх, царапаю ржавым гвоздем по камню в стене…

И все это совершается в реальности, хотя могло бы показаться обрывком сна: как будто именно для того, чтобы я успел попрощаться, на всем укатанном поле оставили лишь обломки моего дома, вывернули наружу подвал, первое в моей жизни скрытое в глубинах пространство, подсунули камень с выцарапанной буквой (я ведь мог бы и не заметить), и стая тяжелых металлических чудищ, даже не приближается ко мне, на почтительном расстоянии продолжая утюжить прошлое, ожидая, когда я уйду, чтобы заутюжить и последние обломки моей памяти; а напротив, там, где стояли дома Карвасовских и Кучеренко, высится новая геометрическая в лоск гостиница, самоуверенная и беспамятная, и шумная ватага незнакомых людей садится в туристский автобус…

Мелькают последние металлические переплеты моста, а я все пытаюсь задержать взгляд на дальнем очерке деревьев: под ними вот уже десять лет – плита, окруженная металлическим черным заборчиком, на ней – в эмалевом выпуклом овале – лицо мамы, такой, какой я ее знал в лучшие годы; пять дней назад стоял перед плитой и жгло меня свечение, овалом идущее от эмали, и долго не мог найти выход из кладбища, так оно разрослось за эти годы, каждый раз натыкаясь на лицо в камне, которое совсем недавно видел живым; последний раз коснулся пальцами уже совсем рассыпающейся плиты на могиле дедушки Шлойме…

Набежавшие деревья и дома села Парканы стирают уже теряющийся вдали берег, город, мост, но вечно со мной – занозой в душе – чувство вины к двум дорогим людям – маме и бабушке, остающимся там, за горизонтом, в земле, к отцу, уже растворившемуся в азиатской бескрайности времени, в беспамятных скифских просторах…

Высок и неуверен свет солнца…

И никакого оклика…

Оклик

Подняться наверх