Читать книгу Письма к Безымянной - Екатерина Звонцова - Страница 6

Часть 2
Западный ветер
1789
Яблоки для слона

Оглавление

Строгие дома с любопытством наблюдают за спешащей фигурой – она затянута в чистый серый сюртук, чуть сутулится, но глядит скорее вверх, чем под ноги, не прячет под париком темной, по-южному густой копны волос. Фигура кажется совсем чужой в Вене, среди пестрых прохожих. Людвиг сам словно видит себя со стороны и понимает: его наверняка еще и глазами провожают, гадая, в какой из роскошных особняков приглашен подобный гость. Вот только гость не приглашен. Хорошо, если хозяин вообще его вспомнит!

Возвращаться к городу, который отверг тебя, страшно – как и к единожды отвергшей тебя женщине, даже если это краткое возвращение и даже если в городе солнечно, а женщина сменила гнев на милость. Все-таки прошло не так много времени. Сложится ли что-то иначе? Людвиг не слишком надеется на успех. Страх звенит в ушах, натягивает все внутри, но он привык: когда страшно, расправлять плечи, собираться и поднимать голову. Отступать бессмысленно; даже если впереди повторное поражение, в нем будет плюс: туман неопределенности рассеется. Случившееся останется лишь принять. И можно будет, зализывая раны, придумать что-то еще.

Голый король – собор Святого Штефана – на месте, все так же требует восхваления одним видом своих ажурных башен. Рядом, в одеяле уютной тени, притаились нарядные экипажи. Долетающий из-за кованых дверей запах ладана смешивается с кисловатым навозным амбре и щекочет ноздри. Лошади фыркают. Извозчики болтают. Один, седой и крепкий, попыхивая трубкой и расчесывая кобыле гриву, фальшиво басит «Мальчика резвого»[25] – наверняка услышал от какого-нибудь хлыща, которого подвозил из театра, и запомнил бесхитростный мотивчик, липкий как раздавленный марципан. Людвиг прибавляет шагу, не давая ни дыму, ни плохим воспоминаниям окутать и сбить с пути.

От собора тянется каменная паутина улиц. Самая темная, скрытая аркой, ведет к бывшему дому Моцарта, но Людвигу нужна не она. Не оборачиваясь, он спешит в противоположную сторону – туда, где солнце прыгает во множестве больших, чисто вымытых окон.

На Шпигельгассе людно, воздух полнится звоном копыт, стуком каблуков и говором. Мостовую недавно выложили заново, идеально пригнанные камешки похожи на большие медовые драже. Стекла приветливо сверкают отраженной небесной лазурью, стены словно выкрашены кремовой, ягодной и фиалковой пастелью. Знакомый дом дремлет; дремлет и золоченый лев, служащий дверным молотком. Гривастая голова отлита так детально, что благородный зверь кажется живым – просто поверженным рукой Мидаса.

Чеканя шаг, Людвиг поднимается на широкое, обнесенное тоненькими колоннами крыльцо. Останавливается, делает глубокий вдох и наконец стучит. Получается невероятно отчетливо, так, словно где-то выпалили из ружья. Выдержка сразу подводит: хочется попятиться, укрыться за углом, спрятать за спину руки, принять скучающий вид – только бы не ждать, а потом не отвечать за столь громкое заявление о своем визите. Но прятаться некогда: в холле уже слышна чья-то поступь.

Людвиг ждет мелколицего расфранченного лакея, которому придется представляться, просить доложить и, возможно, – если пыльного гостя не сочтут достойным великолепного хозяина – грубить, отстаивая право быть здесь. Он поджимает губы, воинственно подбирается, слегка втягивает голову в плечи: пусть попробуют скривиться, или поднять брови, или спросить: «К кому вы, герр?» – тем самым тоном, который подразумевает «Ни один жилец этого славного дома, даже я, не мог опуститься до общения с вами»!

Дверь отворяется – и приходится скорее выпрямиться, улыбнуться. Вместо прислуги на пороге сам хозяин, выбритый, аккуратно причесанный, но, как и прежде, не «расфранченный»: контраст черного камзола и белых манжет почти художественно продуман; скромно серебрится на мизинце перстень с агатом. И этот хозяин сразу, пусть и сдержанно, улыбается в ответ, сверкнув золотом карих глаз. Узнает. Приветствует, энергичным взмахом кисти и обозначившимся акцентом выдавая удивление:

– Герр Бетховен? – Взгляд скользит по макушке Людвига, торопливо приглаживаюшего вихры. – А ведь я знал, что снова увижу вас однажды… – Это уже звучит с задумчивым сочувствием. – Приехали еще раз попытать счастья с герром Моцартом? Быстро же оправились, это достойно уважения.

Людвиг отвечает не сразу: взяв паузу, всматривается в человека, который был невероятно, беспричинно добр к нему в прошлый визит. А потом улыбается шире, надеясь, что выглядит менее нелепым, чем тогда. Признаться сложно. Но он решается:

– Нет, герр Сальери. Не с ним. Иначе я пошел бы к нему, уже без посредников.

Несколько секунд они глядят друг на друга. Людвиг понимает: нужно бы расшаркаться, разбить молчание, а лучше напрямик спросить о волнующем, но он не может. Растерялся, слишком быстро оказавшись лицом к лицу с тем, к кому планировал долго пробиваться. И вот он переминается с ноги на ногу, таращится – наверное, так жгуче, будто ему что-то должны. Ужимки типичного провинциала, следует извиниться – и за них, и за визит без письма, а уже потом… Но тут Сальери медленно, с нечитаемым лицом кивает. Он все понял сам – по краске, прилив которой Людвиг ощущает к щекам?

– Хотите, чтобы вас учил я? Прежде вы думали только о герре Моцарте, буквально… – новая мимолетная улыбка оживляет губы, – молились. Так вы уверены?

В эту минуту Людвиг вдруг видит Безымянную – у Сальери за спиной, прямо посреди укутанного мягкими тенями холла. Волосы ее заплетены в толстую косу, платье летнее, небесно-голубое в серую спираль. Людвиг быстро трет глаза. Она улыбается и легонько приподнимает руку в приветствии. Ветте покинула холмы? Как это странно, но как радует сейчас, в столь непростую минуту.

– Да… да. Я уверен, но… – он с трудом сосредотачивается только на Сальери, – чуть позже. Нужно завершить дела в Бонне. Но я по-прежнему хочу обосноваться в Вене, через год ли, два, хотя бы попробовать… – Он запинается, спохватившись. – Знаю, я спешу, напоминая о себе, но я не могу не спросить. Кое-какой известности я уже добился, но…

Сальери трет виски, чуть склонив голову, на лоб падает кудрявая прядь. Лицо по-прежнему не выражает ничего, кроме усталой задумчивости, ничем не окрашен и тон:

– Но вам нужна поддержка, так сказать, более высокого класса?

Людвиг мгновенно понимает – и буквально обжигается подтекстом. Дыхание перехватывает, подбородок вздергивается сам, а с языка, прежде чем его остановил бы рассудок, летит возражение – нервное, сердитое:

– Что за чушь? Только знания, знания более высокого класса. Базиса для серьезных вещей мне не хватает; недостаточно одной «оригинальной манеры», чтобы хорошо сочинять. «Клавир», будь он неладен, не полезнее кирпича в создании, к примеру, опер.

Он ловит подергивание уголков рта Сальери, скорее теплое, чем желчное. Этого строгого академиста явно позабавило сравнение, хотя он всеми силами это скрывает. Обнадеженный, Людвиг решается продолжить объяснения, чуть смягчая их:

– Поймите правильно и не воспринимайте как жалобу, но пока я хочу просто… – подумав, Людвиг выбирает бесхитростную правду, – избавить себя хоть от одной тревоги или пустой надежды, все зависит от вашего ответа. Прояснить, в силе ли ваше лестное предложение. В прошлый раз вам понравилась моя техника, ну а я восхищаюсь всем, что вы создали со времени нашего знакомства…

– Чем, к примеру? – спрашивает Сальери все тем же ровным тоном, но теперь уже его взгляд становится жгучим, выжидательным… настороженным. – Интересно.

«А было ли у вас вообще время следить за моими сочинениями?» – читается там. Людвиг сильнее ощущает прилив крови к лицу, еще чуть-чуть – и запунцовеют уши. Неужели из-за измены Моцарту в нем видят приспособленца, который говорит ровно то, что хотят услышать? Сальери ставит его в ряд к таким нахалам? Хочется снова вспылить, огрызнуться, но через мгновение становится ясен второй смысл вопроса – и по спине бежит озноб. Людвиг мнется, но не потому, что ответа нет. Нельзя забывать, какой год сгущается над Европой[26]. Вопрос Сальери – не только проверка на расчет, есть и кое-что предельно далекое от мира муз. Это волнует сейчас всех в свете, по крайней мере всех, кто не обделен влиянием.

«На чьей вы стороне в грядущей бойне под чужими флагами?»

– «Тараром», разумеется, – выдыхает Людвиг, облизнув губы. Усталая темнота глаз Сальери затягивает и заставляет продолжить, пусть это и неосмотрительно рядом с фаворитом императора. – Мир меняется. В лучшую сторону. Вы создали бурю, удивительную вещь, которая стала лейтмотивом перемен! Влюбили меня в себя заново…

Это правда. Сальери пишет много сильных вещей, за два минувших года прогремел по всей Европе, но одна опера – особенно. «Тарар», несмотря на восточный колорит, был злободневным и дерзким, прошел с блеском, зажег сердца, которым не хватало искры. Говорили, после премьеры противники монархии вышли на улицы в очередной раз. Они кричали, поднимали знамена, пели громоподобную «Vas! l’abus du pouvoir suprême»[27]. Власти разогнали их быстро и всячески отрицали масштабы протестов, но все же…

– Ваш царь вышел из простых солдат и сверг деспота. – Голос Людвига крепнет, нога сама делает шаг вперед. – А потом, при коронации, сковал себя цепями, чтобы не забыться и ни в чем не пойти против счастья народа… разве не таков долг каждого монарха? – Слова все не кончаются, Людвиг путается в них: образ, другой образ, чудовищная тюрьма, рушащаяся с оглушительным грохотом, предстает перед ним. – А ваша музыка, одна только увертюра, не говоря об ариях? Могучая, пророческая!

– Остановитесь, пожалуйста. – Сальери, к ужасу Людвига, хмурится, но почти сразу улыбается, и вроде бы искренне. – Я понял, и я… я… – Смутился? Щеки все такие же золотисто-смуглые, но в глазах взволнованный, почти болезненный блеск, и акцент теперь прорывается через слово. – Что ж. Спасибо, Людвиг. Польщен и ни в коей мере не напрашивался на букет комплиментов. Только… – теперь он пытается подыскать слова, опустив взгляд на начищенные туфли, – пожалуйста, не обманывайтесь на мой счет. Я могу только предчувствовать бури и запечатлять их. Я ими не повелеваю. – Взгляд снова встречается со взглядом Людвига, туда вернулась спокойная строгость. – Жизнь не раз показала: ими не повелевает никто. И я считаю игру с ними довольно опасной.

Снова они смолкают. Людвиг всматривается Сальери в лицо, боясь найти то, что сожмет его сердце разочарованием, – отвращение, упрек или страх. Конечно, если бы Сальери поддерживал революцию, а не просто ловил в музыке гремучие ветры, было бы восхитительно, но не стоит ждать подобного, тем более требовать. Это пока и неважно.

– Посмотрим, что покажет жизнь в этот раз, – нарушает тишину Людвиг и, оставляя сложное позади, скорее возвращается к насущному. – А по поводу уроков… не думайте, я все оплачу. Я найду где жить, и мне будет достаточно куска хлеба в день, его я добуду. Что же касается поддержки, – слово горчит на губах, – не терплю подачек. Оставьте ее тем, кто побеззубее.

Он снова резок, даже груб, но сворачивать с пути поздно. Безымянная в холле подошла к фортепиано, трогает пальцами незабудки в большой вазе, белой как сахарная глыба. Смотрит на Людвига. Молча успокаивает: «Не казнись, даже если ничего не получится».

«Если ничего не получится, я вырву свой гнилой язык», – обещает себе он сам.

– Людвиг. – Оклик возвращает его к беседе. Рука с агатовым перстнем сжимает плечо, но не делает больно. – Вы… горячитесь. Будто сражаетесь на баррикадах уже сейчас.

Если это и укор, то беззлобный. В смятении Людвиг снова глядит на Сальери, терпит одну, две, три секунды молчания – и наконец паника, выйдя из берегов, затапливает уже по-настоящему, прорывается признанием:

– Сражаюсь! Только не с вами, скорее с собой… мне так стыдно!

Ничего не получится, конечно. Вот-вот наглого «просителя» выставят с советом больше не соваться, пока не подучится этикету. Но нет. Не разжимая пальцев, даря новую тусклую улыбку, Сальери склоняет голову и наконец медленно, с еще более отчетливым акцентом произносит:

– Мне знакома горячая гордость, и я могу ее понять. Да. Я с удовольствием возьмусь за вас, Людвиг, если вы будете нуждаться в уроках. – Он все же хмурится. – А вот деньги мне не нужны; имейте, пожалуйста, в виду, что обидите меня ими. – Он продолжает, только дождавшись неохотного кивка: – Приезжайте, как только встанете на ноги и поставите на них всех, за кого вы в ответе. Правильно я помню, у вас есть младшие братья?

– Правильно. – Единственное, на что хватает задохнувшегося Людвига. После всех ерничеств он услышал согласие, да еще такое участливое?

– Они приедут с вами? – продолжает уточнять Сальери. Возможно, он недалек от вопроса, где вся эта ватага голодных птенцов будет жить. Людвиг спешит отмести даже малейшие опасения, что гнездо они совьют в его особняке:

– Эта забота точно не ваша. Знали бы вы, как мы живем сейчас; думаю, нам было бы лучше даже под каким-нибудь венским мостом…

Сальери качает головой. Скорее всего, о местных мостах он знает побольше и не рад услышанному. Впору сгореть со стыда: ну какой глава семьи заявит подобное, какой?

– Шучу, разумеется, – выпаливает Людвиг как можно увереннее и чуть расправляет плечи. – Мы все еще не сироты, у нас есть… отец…

Руины отца, но этого говорить точно не нужно.

– К чему предрасположены ваши братья? – Сальери наверняка прочел мысль по глазам, но милостиво не стал допытываться. – Если музыканты…

– Младшему нравится фармацевтика, а среднему… – Людвиг осекается. – Да, он тянется к музыке… в некотором роде. Но повторюсь, это не ваша забота.

Что сказать о Каспаре, о рыжем хмуром Каспаре, становящемся лишь рыжее и хмурее с каждым годом? Что он ворует и продает чужие сочинения? Что его собственные в основном переиначенные куски «Клавира»? Что, если бы его старательнее учили с детства, из него бы что-то получилось, но сейчас Каспару пятнадцать, и он бессовестно сбегает с уроков Нефе, которого Людвиг умолил иногда уделять брату время? Каспар все лучше играет и на удивление хорошо понимает музыку: как бы иначе он крал сложнейшие фуги Баха и перекраивал во что-то благозвучное? Но ни быстрые импровизации, ни даже неспешное сочинительство не даются ему: отец выбил все это, сначала карающей указкой, а потом – издевками и равнодушием. В Каспаре нет веры, а оттого нет прилежания. Порой, глядя, как дрожат над клавишами руки брата и как сжимаются его губы, Людвиг холодеет при мысли, что его могла постичь та же участь. Могла, если бы не Безымянная…

Которая продолжает любоваться цветами в опасной близости от хозяина дома.

– Я никуда не поеду, пока не позабочусь о братьях, – упрямо заканчивает Людвиг, стараясь не отвлекаться. – Для этого я обзавожусь сейчас связями, у меня есть пара идей…

– Иными словами, вы упрямо вызываете огонь на себя. – Теперь и вторая рука Сальери ложится Людвигу на плечо, заставив осечься. – Что ж. Понимаю. Бывают обстоятельства, когда нельзя иначе. Но я желаю вам скорее от них освободиться.

Под обволакивающим, обнадеживающим взглядом Людвиг кивает – и Сальери отпускает его, а через секунду, спохватившись, лезет в жилетный карман за часами.

– Мне, увы, пора в театр. – Судя по морщине между бровей, пора давно. – Но если задержитесь, приходите на ужин, посмотрите, как подросли Алоис и девочки, и…

Безымянная берет из вазы веточку незабудки и вставляет в волосы. Зная ее любовь к венкам, от букета Сальери может вскоре ничего не остаться. Людвиг спешно качает головой, думая, как бы выманить ее на улицу без слов. Может, прокричать первое попавшееся – конечно же, неправильное! – женское имя?

– Я здесь только ради беседы с вами, – неестественно повысив голос, уверяет он. – Я еще успею на почтовую карету назад, мне нельзя уезжать надолго!

– Ваш излюбленный способ путешествия? – Сальери сочувственно качает головой. Благо он не замечает, как Людвиг украдкой тянет шею за его плечо. – Вы и в прошлый раз прибыли на ней. Вы стали обеспеченнее, и все равно…

– Да! – Людвиг украдкой привстает на носки, но его упорно не видят или игнорируют. – Берегу деньги и время, не переживайте. В общем… – Сдавшись, он опускается на пятки. Обезьяньи пляски неуместны, остается положиться на благоразумие немыслимой ветте. Важнее сказать напоследок другое. – Спасибо, герр Сальери. Я не устану это повторять.

И Людвиг улыбается так тепло, как только может, а потом осторожно, чтобы голова опять не превратилась в гнездо, отвешивает поклон. Сальери удивленно прижимает ладонь к груди: похоже, жест смутил его не меньше, чем ода «Тарару».

– Ну что вы, пока нет причин меня благодарить. И тем более кланяться…

– Есть. – Людвиг облизывает губы. Как ни гадко вспоминать, признание необходимо: – Еще как. Только память о вашем добросердечии поддерживала меня все это время и не дала проклясть Вену. Тут есть славные люди…

– И много, просто порой их нужно поискать. – Сальери тоже улыбается уголком рта, а потом церемонно склоняет голову. Пара седых волосков сверкает в проборе. – Что ж. Успехов. Я буду вас ждать. До свидания?

Дверь начинает плавно закрываться. Безымянная остается возле вазы, умиротворенно переставляет композицию на свой вкус, не видя ничего вокруг. Людвиг спешно, скорее чтобы потянуть время, спрашивает у Сальери:

– Кстати… герр Моцарт здесь? Как он?

Сердце колет. Тон вряд ли получился ровным и формальным.

– Он в музыкальном путешествии, в прусских землях… – Даже в упавшей тени видно, как Сальери мрачнеет. – Без него, знаете, как-то очень тихо. Впрочем, у нас вообще в последнее время тише; слышнее канонады, чем что-либо хорошее. Увы.

Людвиг кивает. Пустая война с османами, куда император втянул Австрию год назад, – еще одна причина, по которой парижская свобода так будоражит умы, а симпатия к прогрессивному и остроумному Иосифу тает. Вслед за резким, далеким от марсовых игр Максом Францем Людвиг видит в желании воевать бок о бок с русской императрицей скорее инфантильное рыцарство, чем порыв помочь угнетенным народам, скорее щегольство, чем разумность, скорее отчаянную попытку держаться вместе против бунтарей, чем взвешенную политику. Габсбургам в этой бойне даже не светит что-нибудь отхватить! У русских с турками свои вечные счеты и неутолимые земельные аппетиты на Черном море. Быть там третьим лишним, тратить силы, особенно сейчас, дико.

– Дела у Вольфганга в последнее время не так чтобы славно, – хмуро продолжает Сальери. – Должности сокращаются; постановок меньше; куда идет казна, очевидно…

– На канонады. – Людвиг морщится.

Сальери вздыхает и, понизив голос, подавшись навстречу, заговаривает вновь:

– Худшее не это. Сколько людей уже погибло в этих Дунайских княжествах, знаете? Солдаты болеют и калечатся, хотят домой, они понимают, что защищают чужие города, не родину, а конца кампании не видно. Знаете… – в его речи снова проступает акцент, – в мои обязанности входит писать воодушевляющие марши, и я пишу. Но я просто не понимаю, зачем марши тем, кто лежит со вспоротым животом… – Он осекается, силится улыбнуться, как бы уверяя: «И это переживем», но получается плохо. – Ладно, Людвиг. Не будем унывать и помолимся хотя бы о том, чтобы никакой враг никогда не пришел к нам с вами. А что касается Вольфганга, он планировал отсутствовать несколько месяцев.

– Понимаю. – Людвиг не пытается изобразить разочарование. Он малодушно рад, рад не столкнуться с хрупким жестоким божеством. Сил на это сейчас нет. – Иногда уехать – лучшее, чем мы можем спастись.

Они прощаются еще раз. Сальери закрывает дверь. Безымянная так и не вышла; Людвиг уже думает постучать снова, под любым предлогом вроде жажды или забытого два года назад платка, когда рука в кружевной перчатке ложится ему на локоть. Он дергается, разве что не подскакивает подстреленным зайцем и тут же слышит смех:

– Ты что, за меня перепугался, глупый Людвиг? Не упади с лестницы!

В ее волосах незабудки, бутоньерка и на груди: лазурные лепестки ласкают дымчатое кружево лифа. Платье опять сменилось: оно по-летнему пышное, юбка – пестрый купол русского собора в орнаменте тончайших серебристых ветвей. Над головой Безымянная раскрыла зонтик, прячась от зноя. Узорная светотень пляшет на лукавом лице, успевшем расцвести розоватым румянцем.

– Меня нельзя запереть. К тому же сегодня я – твоя удача.

Людвиг улыбается: чувствует от этого озорства небывалое облегчение, почти восторг, приправленный эйфорией от благосклонности Сальери. Сходя с крыльца, едва шевеля губами, чтобы не приняли за сумасшедшего, он почти шутливо спрашивает:

– Почему же, удача, ты не увязалась за мной в прошлый раз? Может, Моцарт…

Безымянная берет его под руку и указывает вперед. Мостовая купается в теплом свете; он играет на стенах и в лужах, чешет лоснящиеся лошадиные бока, когда мимо проезжает карета. Людвиг провожает ее взглядом и снова слышит чистый, но грустный, почти строгий голос:

– Нет. Он не смог бы, Людвиг. Пора тебе это понять.

– Но у него все-таки есть ученики!

В ее задумчивой улыбке – сумрак. Что-то, чего Людвиг не понимает, а впрочем, не хочет даже думать. Ничего ведь не поправишь. Со стороны и вовсе кажется, будто он винит подругу жизни в своем провале! Зря он завел разговор, зря поднял труп мечты – и вскоре он в этом убеждается.

– Они – не ты. – Безымянная ненадолго смежает веки. – Он прав: чтобы учить тебя, нужно много сил, а ему они нужны и самому. Тем более, – зонтик накрывает уже их обоих, на Людвига падает прохладная тень, – ему осталось мало. Ты сам знал это, знал, играя его душу… знаешь и теперь. Хорошо, лишь чувствуешь… но у таких, как ты, грань зыбка.

Солнце не прячется от слов – все светит, безмятежное, как играющий на голубой лужайке малыш. Но Людвига знобит, он знает: Безымянная не врет. Неспособна или не желает. Все, что она предрекает, сбывается. Моцарт скоро умрет? И… она его, Людвига, считает провидцем? Мелодия души, мелодия обиды, демоническая мелодия… неужели есть за этим какое-то волшебство? Он ускоряет шаг, хмурясь. Безымянная заговаривает снова:

– Не грусти и не бойся. Так предрешено. Чтобы стать драконом, карп должен двигаться, не стоит преследовать его. А мы… – она бодро поворачивает голову к ажурному зданию из апельсинового песчаника, с посеребренной вывеской над дверью, – а мы попробуем венские пирожные с земляникой и сливками. Правда?

При всей неожиданности, от одного упоминания рот наполняется слюной. Если в чем-то Вена и хороша – то в десертах; если в чем-то жизнь Людвига и неизменна – то в острой их нехватке. Что-нибудь сдобное, вроде бриошей, можно купить и Николаусу, очень благодарному за такие вещи. И марципанов Каспару, чтобы хоть меньше хмурился.

– Не думал, что ты обжора и сладкоежка! – все же признается Людвиг, хохотнув.

– А почему нет? – Она праведно возмущена. – То, что ты никогда меня не угощаешь, ничего не значит! Всего один кусочек пирога за все наше знакомство! – Она легонько бьет его куполом зонтика по макушке. – Это возмутительно.

И предательская улыбка уже не сходит с губ.

– Ладно-ладно, идем, я куплю тебе любое пирожное, которое нас не разорит.

Какое же солнце, как легко превращает тревоги в пустяки. Что есть предсказания? Лишь вероятность, не всесильный рок. Например, какие вчерашние пророчества будут иметь смысл, если завтра и здесь, у Габсбургов, грянет славная революция? Великие Македонские и Киры создавали империи на всеобщем счастье и гармонии. Не такова ли новая Франция? Бастилии нет. Король принял из рук подданных трехцветную кокарду и подписывает справедливые законы. А «Тарар»? «Тарар» возвысил Сальери всемирно, короновал заново, венцом из свободных ветров. Моцарт гениален. Скоро он создаст что-то столь же гремучее – и триумф придаст ему сил.

…Остаток дня – лучшие часы Людвига за последний год. Он не может понять, видят ли его даму, но сам бесконечно любуется ею – солнцем и узорной тенью на лице, плавными поворотами головы и испачканным в креме носом, слоями юбок и маленькими стопами, выглядывающими из-под них. Рука об руку они проходят улицу за улицей, рассматривая сов, сфинксов и кариатид на фасадах. Долго нежатся в багряно-белом раю хофбургского розария, где ароматы впитываются в кожу и волосы. Смеются как дети, забредя в зверинец Шенбрунна и найдя в просторном вольере за липовой аллеей великана-слона, обмахивающегося ушами-парусами. Этот день бесконечен, даже незабудки Безымянной так же свежи. Людвиг пытается мерить время по ним; он совсем не хочет возвращаться в Бонн, в заботы, а более всего не хочет ехать туда один. Но возле почтовой станции, у которой выстроились экипажи в разные концы империи, Безымянная складывает зонтик и молча делает шаг назад.

– Не подавай мне руки, я не еду. Прости.

Вокруг слишком много людей, и Людвиг не спрашивает причин. Тем более он знает: нет смысла спорить, нет смысла упрашивать. Она все решает сама; ее драгоценное время расписано, словно у королевы, и, может, она действительно правит не только мыслями Людвига. Возможно, прямо сейчас ее ждут в ином месте. Кто? Зачем? Мысли об этом всегда были под запретом. Но сегодня запрет как никогда гнетет.

– А куда ты? – шепчет он, и магия дня рушится: лицо Безымянной тускнеет.

– Туда, где тебе не бывать, Людвиг. Надеюсь, никогда. Туда, где маки цветут.

Что бы она ни имела в виду, это ее гнетет, тянет силы. В бессловесном порыве Людвиг сжимает ее руку, целует, удивляясь тому, как горяча ладонь.

– Ты кого-то… спасаешь? Буду верить, что так.

Руку она отнимает медленно, с неохотой, но тут же улыбается. Утешая и себя, и его?

– Спасибо. Я обязательно вернусь. Очень скоро.

Но «скоро» – слишком зыбко. И хочется услышать на вопрос «Да» или «Нет», и хочется крикнуть: «Останься навсегда!» Раскаленная печать на губах жжется; запах роз и незабудок от ускользнувшей из руки ладони все еще острый и сладкий. Силясь удержать печальную ветте еще хоть немного, Людвиг наудачу зовет:

– Кристина? – и смежает веки.

Прохладный ветер окутывает его цветочным флером, а потом благоухание сметает прозаичная навозная вонь. Когда Людвиг открывает глаза, рядом никого.

– Эй, герр с цветами! – кричит рыжий извозчик, энергично потирая руки. – Да-да, вы! Залезайте! Местечко как раз одно!

Людвиг переводит взгляд на свою петлицу. Незабудки в бутоньерке давно увяли.


То была странная поездка, мой друг. Прислонившись к окну, блуждая взглядом по солнечной зелени Венского леса и по голубой ленте Дуная, я все думал. О тебе ли, о себе? Нет, в мыслях мы были неразрывны. Раз за разом я проживал минувший день. Я гадал, куда же ты ускользнула. Я гадал, кто ты, а потом задремал и снова увидел костяной трон. Показалось мне или черепов стало больше? Показалось или меж них мелькнула одинокая красно-бело-синяя кокарда, испачканная кровью?

Когда я проснулся, мы преодолели уже немалое расстояние и ехали под дождем, по лесистой долине. На холмах угрюмо темнели замки средневековых сюзеренов. Несколько моих попутчиков спали, убаюканные перестуком капель и равномерной тряской; я же уснуть не мог и все глядел на пейзаж, на пожирающую его серость. Небо цветом напоминало кожу слона, того самого, на которого мы с тобой глядели в Шенбрунне. И невольно, хотя на то не было причин, я задумался об этом звере. Несчастный: несуразные ноги-колонны, громадные уши и шкура-доспех, которая едва ли ощущает такие простые вещи, как ласковый свет или ветерок. Все глядят на него разинув рты, но что же, что чувствует ограниченный вольером, окруженный толпой слон, исполинский, но пленный царь зверей, способный раздавить быка и сломать спину тигру? Раздувается он от довольства вниманием? Или ему страшно и печально оттого, как одинок он, как далек от своей земли и от земли вообще? Вот только глаза его слишком высоко, чтобы увидеть и понять их выражение.


Так вдруг почувствовал себя и я, вспомнив одну минуту: как смотритель зверинца, посмеиваясь, протянул нам розоватое прошлогоднее яблоко, как предложил подать его через ограду, как я подал – и слон изящно, осторожнее благовоспитанного графа, забрал угощение, мимолетно тронув мою ладонь шершавым хоботом. Разве не таким яблоком была сама моя поездка в Вену? Беседа с Сальери? Время, которое ты подарила мне? А что будет дальше? Что мне сделать, чтобы не остаться без яблок навсегда, чтобы не отчаяться подобно гетевскому Вертеру? Я должен сладить с собственной жизнью, должен.

Всем этим я маялся до самого дома. Но когда мы прибыли, голова была на удивление ясной, а план ближайших действий – прозрачным. Утро только начиналось. Я ненадолго зашел домой, чтобы оставить сладости братьям и сменить одежду, не стал даже никого будить – сразу направился во дворец курфюрста.

Ведь в отличие от несчастного толстокожего узника я не был одинок.


25

Non piu andrai farfallone amoroso, ария из оперы Моцарта «Свадьба Фигаро».

26

1789 – год начала Великой Французской революции, на который приходятся такие важные ее события, как созыв Генеральных штатов, создание Национального собрания и взятие Бастилии.

27

Ария из финала четвертого акта оперы, дословный перевод: «К оружию! Свергнем тиранов!»

Письма к Безымянной

Подняться наверх