Читать книгу Русский Париж - Елена Крюкова - Страница 7

Канкан
Глава пятая

Оглавление

Но мир – не музыка. Но мир —

Он Богом слеплен, не тобою,

Из грязи, из вонючих дыр,

Из бирюзы под злой стопою.

Из воплей рабьих и костей

Солдатских; из телес, что тестом

В котле зимы взойдут в людей,

Займут средь звезд на небе место.

Его ты не преобразишь.

Не выродишь – бессильна баба!

И смоляной петлей – Париж:

Голгофа, Мекка и Кааба.

Анна Царева. «Жан-Кристоф»

– Проходите, проходите, малышка! О, вы замерзли, должно быть! Такой дьявольский ветер! О, я сейчас сварю нам горячий кофе! Обожаю варить кофе! Проходите, что вы топчетесь! Идите, не бойтесь, они вас не укусят! Никто! Они у меня смирные!

Ольга Хахульская приехала к мадам Луиз Мартэн в ее загородный дом, ибо мадам Мартэн считалась лучшей тангерой не только Парижа – Европы. Ольга предусмотрительно купила в лучшей кондитерской самый роскошный торт, заняв на это дело денег у консьержки. Пока ехала в Пасси в вонючем автобусе, украдкой нюхала коробку с тортом и облизывалась, как кошка.

Почему никто, никто не сказал ей, что мадам Мартэн живет не в доме – в зверинце!

Парижское прозвище мадам Мартэн – Мать Зверей. В собственном доме в Пасси у мадам жили кошки, собаки всех мастей, ручной медведь, белые крыски, индийский питон, две черепахи и один павлин!

Павлин вышел навстречу Ольге, блестя красным злым глазом. Стоял-стоял, думал-думал – и распустил хвост: приветствовал. Или презирал?

– Ах, малышка моя! Ему павочку надо! Парочку!

«Это мне, что ли, паву на Блошином рынке идти покупать?» – сердито думала Ольга, стягивая лайковые, потрепанные, еще аргентинские перчатки: швы аккуратно, незаметно зашиты шелковыми нитками. Поставила на стол торт, залилась краской.

Собаки уже сидели вокруг стола, подняв морды. Два дога, мышастый и бархатно-черный; французский бульдог; русская борзая. Ручной медведь ходил по дому без цепи, свободно. Вошел в гостиную, вразвалку подбрел к столу, втянул мокрым квадратным носом запах торта из круглой коробки. Ольга вздрогнула, улыбнулась натянуто, беспомощно.

– Мужик, иди, иди! – Мадам Мартэн замахала на медведя руками. – Его зовут Мужик; мне его еще медвежонком ваш Великий Князь Владимир Кириллович подарил! – Мадам произнесла: «Влядимиг Кигиллевитш». – Валерьян, тубо!

Погрозила мышастому догу пальцем. Дог жалобно, просительно подвыл – и поднял лапу. Так сидел, и во влажных глазах билась, горела любовь.

«Животные любят сильнее, преданней, чем мы». Ольга протянула голые пальцы к бечевке, чтобы развязать ее и обнажить торт.

– Позвольте, я! – Мадам подскочила, сухенькая, крошечная, высохшая в гербарии ромашка, и волосы осыпались, как белые лепестки. – Не утруждайтесь! Отдохните в кресле, вот модные журналы!

Со спинки кресла на стол прыгнула маленькая волосатая обезьянка с лиловыми губами и желтым голым животом. Ладошки и стопы у нее были тоже голые, гибкие, как у ребенка. Она опередила мадам – ухватилась за бечевку, стала ее рвать, кусать длинными зубами.

– Колетт, пошла вон!

Мадам Мартэн легонько хлопнула обезьянку по затылку. Ольга вдохнула запах гостиной: зверья шерсть, зверья моча. Ее замутило. Сейчас мадам развяжет торт, и ее вытошнит прямо на его кремовые кремли.

– А русскую борзую вам тоже Владимир Кириллович подарил? Чудесный черный дог, как с картины Брейгеля! «Охотники на снегу», помните?

Болтала без умолку, чтобы не вырвало. Медведь взмахнул лапами, издал то ли крик, то ли стон. Мадам благоговейно сняла крышку с коробки.

– Есть просишь, ах, Мужик мой, золотце! – Мадам схватил со стола серебряный нож, отмахнула щедрый кусок. Бросила медведю, он ловко поймал кусок обеими лапами. «Как человек», – Ольга поморщилась, превратила гримасу в вежливую улыбку.

В клетках над головами женщин защелкали, хором запели птицы: щеглы, волнистые попугайчики. Белый хохлатый попугай ара с темно-красным, как ягода, клювом проскрипел:

– Шар-р-р-ман! Шар-р-р-р-р-ман!

Белая крыса метнулась под ноги Ольге. Ольга подобрала под себя ноги, завизжала.

– Ах, простите! Так неожиданно…

Мадам Мартэн, хитро улыбаясь, поглощала торт. Откусывала изысканное печиво маленькими кошачьими зубками. Огромный белый персидский кот, муркнув, прыгнул ей на колени. Заурчал громко, на всю гостиную.

– Мишель, Мишель! Ах, мон амур! Рыбки хочешь?

«Все белые: кот, попугай, крыса. Как снеговые».

Под сквозняком, налетавшим из открытых дверей веранды, чуть позванивали стеклянные слезки люстры.

– Чудный торт! Погодите, кипяток готов, сейчас – кофе!

Старушка метнулась к спиртовке. Будто сокровище, бережно взяла в высохшие курьи лапки турецкую джезву. Высыпала в нее кофе из коробочки ореховой, отделанной медью кофемолки. Разнесся пряный, крепкий аромат.

«В Буэнос-Айресе мы с Игорем пили кофе так кофе! Не чета этому… Parbleu! К черту Игоря!»

Мадам разлила кофе в чашечки величиною с ракушку. Ольга отхлебывала, хвалила.

– Мадам Мартэн, я хочу взять у вас несколько уроков танго.

– Я поняла, зачем вы приехали! – Мадам подмигнула Ольге, как бандит бандиту. – Это дело надо отметить!

Рядом с джезвой, стоявшей на массивной чугунной подставке, появилась пузатая бутылка коньяка «Сен-Жозеф».

– О, ронский коньяк!

– Я родом с Роны, малышка. – Старуха разливала коньяк в круглые бокалы еще ловчей, чем кофе. – За успех!

– За танго!

Выпили. Медведь сел около кресла-качалки, растопырил задние лапы, переднюю, выпачканную в креме, облизывал старательно. Ольга опьянела, вскочила из-за стола, уже бесстрашно подбежала к медведю. Погладила его по голове.

– Да он ручной!

– Он ручной настолько, что я с ним танцую. Станцуйте и вы!

Ольге кровь бросилась в голову. Схватила медведя за лапы. Он встал послушно. Поднимал задние ноги: раз-два, раз-два! Ольга крутилась, наклонялась, даже сделала болео, ганчо. Танцевала танго с медведем! Умора!

Мадам Мартэн хлопала в ладоши, кричала:

– Та-ра-ра-ра! Ту-ру-ру!

«Так в Москве… на Арбате… однажды… цыганская девчонка с медведем плясала… Помню белые зубы, золотые серьги до плеч… А юбка рваная… И медведь пляшет, а – на цепи… на чугунной, тяжелой… не убежит… А цыганка в бубен била! Расстреляли давно твою цыганочку. Во рву белые косточки ветер гладит. А ты – живешь. Спаслась».

– Танго с медведем! О! Шарман! Близ Нотр-Дам! Вы собрали бы много денег, сударыня! Это был бы номер!

Ольга запыхалась, шутливо поклонилась мохнатому тангеро, села к столу. Остановившимися, ледяными глазами глядела на недоеденный торт.

Предстояло самое страшное.

– Мадам. – Голос внезапно охрип. – Я не просто хочу брать у вас уроки. Я сама тангера. Танцевала в Аргентине. Свою школу танцев держала. Не танцевала давно, да, и искусство надо освежить… вспомнить. Я… у меня нет денег, платить за уроки. И не только. У меня нет денег на жизнь. Возьмите меня к себе! В компаньонки. В служанки. Если вы занеможете – преподавать буду я. За вас. А в свободное время – заниматься хозяйством. Ваши ученики останутся довольны. Деньги все… буду вам отдавать. Платите мне только за домашнюю работу. Я хорошая тангера, мадам!

В глазах стояли слезы. За окном шумели на ветру зеленые, золотые деревья.

– Хм, – произнесла мадам. – Вы грустная, малышка моя. Что с вами?

Ольга не смогла удержать это в себе.

– У меня пропал муж.

– Пропал? – Выщипанные брови мадам взметнулись.

– Ушел.

– О! Ушел! Мой Бог! Вернется! Муж загулял, это с мужчинами бывает! Вам надо развеяться. Я вам дам адрес. Салон мадам Стэнли. Моя подруга. Чудо-дама! У нее собираются художники, поэты… Сходите! Вы там произведете фурор!

Вскочила, поджарая борзая, хлопнула в ладоши. Повелительным, властным стал умасленный коньяком взгляд.

– Хватит торта! Я про торт знаю все! Беречь фигуру! Ну, давайте! Покажите, на что вы способны!

Ольга тоже встала, оглянулась по сторонам.

– С кем буду танцевать? Опять с медведем?

Шутка не вышла. Мадам Мартэн пронзила Ольгу глазами.

– Со мной!


Поворот. Ганчо. Нога легким взмахом вонзается в воздух между бедер. Задрана юбка. Так удобней. Носок ловко рисует на полу очос, восьмерки. Восьмерка – знак бесконечности. Знак смерти, из которой рождается жизнь. Странная старуха, волшебная. Лицо молодое. Ласка горячих, сухих рук. Скользят по пояснице, по животу. Скользят по бедрам. О, да она лучше мужчины танцует! Она – лучше мужчины. Живот раскрывается розой. Резкое, сильное болео. Мах ногой назад. Потом – вперед. Ноги скрещаются. Ноги вспыхивают и горят. А глаза? Зачем глаза? Чтобы глазами – любить. Колдовство! Музыка обжигает локти, запястья. Сухие старые губы наполнились живой кровью, юной. Хотят поцелуя. Странное, страшное танго. Самое вечное в мире.

Две женщины, старая и молодая, танцуют тебя. Две женщины, два бокала с хорошим вином. Ни у той, ни у другой и в мыслях не было, чтобы…

Летят, вытянувшись, как птицы, два журавля, на диване. Обнимаясь, смеясь, на пол скатились. Танго – любовь стоя. Объятья – танго лежащих, счастливейших тел. Страшно все всегда впервые. Женщина целует женщину, и теплые губы обращаются в боль и прощенье, а язык – в вечный заговор. Голая грудь, голубка, просится в чашу голой ладони. Танго, ты ласка, последняя ласка. Последняя острая дрожь.


*


Семен Гордон шел на важную встречу. Пронизывающий до костей ветер, о, это плохо. Он давно кашляет; чертов туберкулез – семейная болезнь Гордонов; и у Анны в роду были чахоточные. Надо беречься. Надо хорошо питаться. Усмехнулся горько, плотней запахнулся в потертый плащ.

На те двести франков, что позабыл у них на столе приблудный шулер, они с Анной купили теплое пальто Нике и хорошую зимнюю обувь Александре. Остальные тратили на еду.

Але строго внушили: никогда не води домой незнакомых людей. Аля кричала сквозь слезы: а если человек в беде?! Анна заткнула уши и закрыла глаза.

Мир не давал ей писать стихи. Семья грызла ее стихи изнутри, выедала вдохновенье, как китайская крыса, накрытая банкой на человечьем животе, выедает кишки и желудок.

Семен понимал это. Что он мог сделать?

Шел на встречу с человеком важным и страшным. Уже ничего не боялся.

Знал, что попросят. Что – прикажут. Сколько – заплатят.

На улице Буассоньер, в Русском Центре, лестницы – из белого мрамора, стены – из зелено-хвойного, из кроваво-мясного. Его встретили двое в темных пиджаках, в стерильно-белых рубахах. Провели в кабинет. За столом – грузный господин, башка как груша, щеки стекают на воротник мундира, глаза бешеные, белые, ледяные.

Не господин, а – товарищ.

Там, в СССР, все – товарищи. А в Париже?

– Товарищ Гордон? Здравствуйте.

Семен шагнул вперед.

– Мы знаем про ваши успехи. Вы молодец. В Кремле внимательно изучают все ваши бумаги. Вы оказываете нам неоценимую помощь.

Семен наклонил голову. Внутри все дрожало.

– Спасибо.

– Где же ваше «служу трудовому народу»?

– Служу трудовому народу.

– Вольно. – Человек-груша улыбнулся. Тяжело выпростал обильное тело из-за стола. – Я и не ожидал, что бывший белогвардейский офицер окажется таким патриотом нашей Советской Родины… здесь, за ее рубежами.

Семен по-волчьи оскалился. Только бы он не заметил, как дрожат пальцы!

Медленно, чугунно ступая, человек подошел ближе, совсем близко. Семен чувствовал запах хорошего табака и лимонной цедры. И затхлый, нафталинный дух мундира.

– У нас к вам серьезное задание. – Человек помолчал; дышал тяжело, с присвистом. «Астматик, а курит». Семен заметил малахитовую пепельницу на столе, доверху полную окурками. – Очень серьезное. Вы. Должны. – Еще сделал паузу. – Убрать. Одного. Человека. Предателя. Не один. Вам помогут.

«Даже не спрашивает, согласен ли я». По спине Семена под рубахой пополз пот, обжигая хребет.

– Что я должен делать?

«Хоть бы денег заплатили. Хоть бы денег».

У него закружилась голова. Стоять на ногах, стоять!

«Если откажусь, убьют меня. Соглашаться! Я уже согласился».

Человек-груша подергал пальцами верхнюю губу. Шагнул к столу, выбил из пачки «Герцеговины флор» папиросу, вынул из кармана зажигалку «Dunhill». Семен глядел мертвыми глазами на огонек зажигалки, как на огонь свечи.

– Вас свяжут с цепочкой исполнителей. Вам скажут имя. У вас будет главный. Слушайтесь его во всем. Вы познакомитесь с подробной разработкой вашей части операции.

Семен проглотил ком вязкой, горькой слюны.

– Надеюсь, я не буду последним звеном в цепочке?

«Почему ты прямо не спросил, ублюдок: я убийца? Или – другой?»

Живая груша медленно, нахально улыбнулась. Семен увидел под вздернутой губой ряд золотых зубов. «Может, цинга. Может, выбили! Пытали? Воевал?»

– Это вам скажет главный. Павел! – возвысил голос. – Проводи товарища Гордона к генералу Саблину!

Стуча каблуками наваксенных сапог, подошел солдат.

Гордон покорно пошел за прямоспинным, обритым под ноль русым солдатиком по красному ковру длиннющего коридора, и думал о себе: «Я овца».


*


Салон Кудрун Стэнли гудел и пылал. Светился и искрился. Знаменитая на весь Париж люстра Кудрун Стэнли нависала над головами и плечами, над руками в перстнях и над хохочущими лицами гостей, как громадная, брызжущая желтым оливковым маслом сковорода.

Кого тут только не было! Знаменитости одни. Париж судачит о них, перемывает им косточки. А вот они – все тут, у нее! Джованни Монигетти с безумным взором. О, живописец хоть куда. Хоть сейчас в Лувр! Да никому его картины не нужны, его наглые, сексуальные, волоокие нагие дамы на взбитых подушках. Мастер ню! Но не мастер жить. А настоящий художник, успешный, востребованный, должен быть не городским сумасшедшим, а – мастаком! Надо уметь себя продавать!

Вот как, к примеру, эти двое. Вон, вон, беседуют в углу! Пако Кабесон и Сальваторе Баррос. Оба испанцы, оба чужаки в Париже. А Париж – уже у их ног. Пако, ты молодец! Десять рисунков в день, и в месяц – по десять холстов! Скоро Париж работами завалишь! А ты тоже хорош, Сальваторе. Красишь арбузы в желтый цвет – и катаешь их в детской колясочке по Люксембургскому саду! А усы-то, усы – длинней, чем у рака! Однажды омара вареного положил на голову, клеем к затылку приклеил. Парижане шарахались! Эпатируй и дальше публику, Баррос! Она того достойна!

И у Пако, и у Сальваторе недуром покупают картины. Разбогатели!

А Монигетти только табачный дым глазами стрижет. Работает тоже много; а толку? Себя не продашь дорого, скандально, напоказ – ничего со славой не выйдет! Слава любит наглых, дерзких и умелых. Оборотистых! Веселых!

Читайте новые стихи, поэты! Читайте их в табачном дыму своей жирной жабе, своей Кудрун! Ибо Кудрун – ваша слава! Кудрун – ваш сногсшибательный успех! Ибо только Кудрун откроет вам двери в бессмертие!

В тени фикуса на антикварном табурете сидела молоденькая девчонка, кормила грудью ребенка. Ребенок попискивал, покряхтывал. Женевьев Жанэ, жена Монигетти. Первенца кормит. Скоро итальяшке нечем будет семью кормить, если не прославится, остолоп.

У бильярдного стола поэт читал стихи по-русски. То и дело поправлял пальцем старомодное пенсне. Стекла блестели. Пиджак висел на плечах, как на вешалке. Про что читает? А, про их русский храм, что на рю Дарю!

Жирная жаба немного понимала русский язык. Русские эмигранты наводнили Париж. Париж стал наполовину русским городом, parbleu!

– Это две птицы, птицы-синицы,

Ягоды жадно клюют…

Снега оседает на влажных ресницах.

Инея резкий салют.

Рядом – чугунная сеть Сен-Лазара:

Плачут по нас поезда.

В кремах мазутных пирожное – даром:

Сладость, слеза, соль, слюда.

Грохоты грузных обвалов столетья.

Войнам, как фрескам, конец:

Все – осыпаются!

Белою плетью

Жги нас, Небесный Отец…

Сколь нас молилось в приделах багряных,

Не упомянешь числом.

Храма горячего рваные раны

Стянуты горьким стеклом…


А хорошо, черт побери! Здорово: «грохоты грузных обвалов столетья». Двадцатый век, да, ты даешь прикурить! А то ли еще будет! Все говорят, кричат и шепчут: война, война! Да ведь миру не жить без войны. Так Бог все придумал, о, шельма. Тихо, сейчас он бросит читать! И можно будет публику развлечь. Она уже придумала развлеченье!

– Встаньте во фрунт. Кружевная столица,

Ты по-французски молчи.

Нежною радугой русские лица

Светятся в галльской ночи.

В ультрамарине, в сиене и в саже,

В копоти топок, в аду

Песьих поденок, в метельном плюмаже,

Лунного Храма в виду!

Всех обниму я слепыми глазами.

Всем – на полночном ветру —

Вымою ноги нагие – слезами,

Платом пурги оботру.


Проклятье! Великолепно! Финиш. «Плат пурги», magnifique. Ты получишь свою порцию рукоплесканий, старый Орфей.

Кудрун всплыла страшным жирным поплавком из бархатного кресла, хватая воздух ртом, ударила три раза в пухлые ладони и хрипло крикнула прокуренным голосом на весь зал:

– Это божественно! Да здравствует Казакевич!

И все забили в ладоши и на разные голоса закричали:

– Vive! Vive! Vive Khazakhevitch!

Поэт раскланялся. Напротив него, на другом конце бильярдного стола, стоял высокий, мощный в плечах человек, грыз густую щетку моржовых усов, все писал, писал в толстенький блокнот толстым плотницким карандашом. А, Энтони Хилл. Прикатил сюда из своей Америки. Очарован Парижем. Тоже, пройдоха, хочет его завоевать! Ах, янки, кишка тонка!

Кудрун, покачивая обширный холодец тела на странно тонких, кривых ножках, переваливаясь, как утка, с боку на бок, подошла к американцу.

– Что пишем, Эн?

Звала его просто Эн.

Хилл отвлекся от блокнота. Взял толстую руку Кудрун, нежно поцеловал.

– О чем я могу писать, Кудрун? О Париже. Париж пьянит меня. Париж – крепчайший арманьяк. Я потерял голову.

– Потерял бы ты лучше голову от какой-нибудь свежей молодки, Эн! Гляди, какая птичка! Кающаяся Магдалина!

Мадам Стэнли кивнула на Ольгу Хахульскую. Ольга мило беседовала с поэтом в пенсне. Ага, русские голубки встретились. Теперь водой не разольешь.

– Ну, на Магдалину она мало похожа. Скорее на грешную царицу Иезавель.

– Ты образован, Эн. Есть новые публикации?

– А как же. В «Le Figaro». «Domino Press» обещает издать книжку парижских рассказов.

– К черту рассказы! – Кудрун исковеркала расплывшееся лицо ужасной гримасой. – Пиши роман! Роман – это чтиво! Это будут читать и любить! Так ты завоюешь Париж! А рассказы – дерьмо! Проба пера!

Хилл хохотал, топорщил усы. Молодой, а усы седые. Она тоже вся седая, и иранской хной красит жалкие, жидкие волосенки. Зато на жирной шее – брильянты от Юкимару!

Пако Кабесон выхватил цепким глазом из гудящей, шевелящейся одним громадным блестящим, пестрым хищным телом, табачной, смеющейся толпы смуглое, с тонкими нежными чертами, лицо Ольги. Ольгина кожа еще сохраняла аргентинский загар. Он намертво въелся в нее.

«Испанка, должно быть, так смотрит: неприступно и соблазняя».

Мадам Стэнли, переваливаясь, подшагала к Ольге и взяла ее за руку. Подняла вверх Ольгину руку.

– Медам, месье! Конкурс! Конкурс!

Ольга скосила глаза на лысый затылок Кудрун – испуганно, недоуменно. Рука затекла.

– Господа, вот натура! Кто умеет держать в руках кисть и палитру – садитесь! Пишите! Награда – вот! Мой перстень! – Кудрун помахала в воздухе жирной рукой, в свете люстры блеснул огромный сине-зеленый камень, старая афганская бирюза.

– Мало! – крикнул голос из гущи гостей.

– Мало?! И – поцелуй натурщицы!

– Что вы делаете! – слабо крикнула Ольга, пытаясь высвободить руку. Кудрун держала крепко.

– Молчите, – прохрипела. – Я знаю, что делаю. Хотите прославиться? Или сдохнуть под забором? Я делаю вам имаж!

Ольга прикусила язык. Подали табурет – тот, на котором сидела и кормила младенца Женевьев Жанэ, времен Людовика Шестнадцатого. Натуру усадили. Принесли кусок алого панбархата, накинули Ольге на плечи.

– Пурпур – цвет королей!

«Красный флаг. Пролетарское знамя».

Натурщица катала язык во рту, как леденец. Отчего-то стало смешно, будто щекотно, от множества пристальных, раздевающих взглядов. Тащили мольберты, выдавливали на вонючие палитры краску из тюбиков. Напивали скипидар в плошки. Да тут царство художников! Этот конкурс – не первый! Тут всегда такой балаган!

Ее жгли глаза мужчины, похожего на смуглого ангела. Безумный взгляд, обреченный. Он быстро махал кистью по холсту, будто опаздывал, будто бежал от пожара, от гибели. Ее гладили глаза усатого франта – Боже, таких усищ не видала она никогда! Ее сверлили глаза маленького мужчинки, почти карлика, он тоже спешил, ударял кистью, как шпагой. Выпад. Еще выпад! Сраженье! Искусство – это сраженье. Кто выиграет? Кто победит?

Самый сильный, в чем вопрос.

Ольга выгнула спину. Стать танцорки, профиль святой. Красное знамя на плечах, может, она прикатила из Совдепии? Хорошо говорит по-французски, но не безупречно. Господа, глядите, как блестит плечо! Как кожура граната. Она сама похожа на гранат: смугла, и губы темно-алые, и сладкие, должно быть. Молчите, господа, работайте!

Художники работали. И время остановилось.

Опять пошло, когда Кудрун, раскачиваясь жирным колоколом, прошлась мимо выставленных на обозренье холстов.

Ее портреты. Портреты Ольги Хахульской.

Ее написали маслом на холстах настоящие художники, здесь, в Париже!

Облизнулась, как лиса. Стянула с плеч красную бархатную тряпку.

Кудрун остановилась около холста Пако Кабесона. Сдернула с толстого пальца бирюзовый перстень – и подала Пако.

Все закричали: «Пако! Пако!» Испанский карлик бросил на пол кисти и палитру и подошел к Ольге. Он ростом ей по грудь. Он победил. Бирюза Стэнли у него на руке. Поцеловать этого скотчтерьера?! Никогда!

Пако встал на цыпочки. Закинул руку Ольге за шею. Пригнул ее голову грубо. Впился губами ей в губы. Она и пикнуть не успела.

Игорь видел это. Он сидел на венском стуле за портьерой. Надвинул на лоб краденый мусульманский берет. Тень от портьеры ложилась ему на лицо и колени. Он здесь никого не знал, и его не знал никто. Узнает ли когда?

Завели граммофон. Самые модные пластинки ставили.

Шимми сменял кэк-уок, чарльстон – томное танго. О, танго Освальдо Пульезе, какое ты чудо! Женщины откидывались назад, будто хотели упасть, мужчины ловили их на лету, и женские ноги дерзко вздергивались, юбки ползли вверх, обнажая бедра. Медленно, страстно, все ближе! Это любовь, только не лежа, а стоя. Это танец тоски и признанья.

Задыхайся и танго танцуй. На том свете не потанцуешь!

Все, все – лишь здесь и сейчас. Танго страсти, а может, ты танго смерти? Если изменишь – кинжал под полой. Поглядишь на другого – застрелю! Ножи, револьверы и яд, вы перед страстью бессильны. Это все обман. Все музыка. Головы кружит.

Одни танцуют, другие беседуют. Каждому свое.

– А вы слышали, в Германии кавардак? Молодежь сбилась в новую партию.

– А, идеи фашизма! Эта мода пройдет. Нечего беспокоиться. Ну и что, Муссолини убил пять евреев и замучил десять кошек? Христа распяли – и то народ не плакал!

– Говорят, у них фюрер.

– В России вон тоже: один вождь, другой.

– И что? Вы против социализма?

– А вы представляете себе Францию – социалистической?

– Я? Нет. Ха, ха, ха!

– Господа, ни слова о политике!

Сняли с граммофонного диска пластинку. Захлебнулось танго маэстро Пульезе. Теперь – быстрый фокстрот!

И фокстрот станцевали.

– А теперь – экзотика, медам, месье! Индийские танцы! Бхарат натьям! С жестами мудра! Классика!

На середину зала вышла девочка, удивительно наряженная. Широкие, ярко-розовые шаровары. Расшитая золотом и серебром кофточка-фигаро. На голове – странный убор в виде огромной митры, унизанный крупным жемчугом; лоб обнимает золотая цепочка, в цепочке пылает красный, гладко обточенный кабошон. Звенят браслеты на запястьях. И на лодыжках – звенят. Босая. Ногти на руках и ногах, ступни и ладони разрисованы мелкими красными узорами. Будто ногами, руками давила ягоды. И сок не смыла.

Прелестная кукла. Мастер, мастер делал ее. Изящно сработал. О, и двигаться как грациозно умеет! Одна куколка пляшет, другие куклы бьют в ладоши.

– Кто это?

Хилл наклонился к мадам Стэнли, пощекотал ее щеку усами.

– Индуска. Звать Амрита. Приемная дочь Дурбин. Приятная крошка, а? Танец Парвати!

Девочка в розовых шароварах присела, раздвинув ноги. Это жест близости к земле, Ольга знала это. Испанский карлик, живчик, не отставал от нее. Вился вокруг нее, как пчела над медом. Она отмахнулась: подите прочь! Пако упрямо ухаживал: нес от накрытого рядом с бильярдным стола бокал с шампанским, разрезал апельсин ножом – шкурка в виде морской звезды.

Игорь глядел из-за портьеры, сжимал в кармане две железяки: револьвер и браслет.

Танец Парвати закончился. Все захлопали. Стэнли довольно курила. Игорь, прикрыв беретом пол-лица, ринулся к индуске, за руку – цап! – и поволок за собой, к подоконнику.

Уселись оба на подоконник. Игорь задернул портьеру.

Вытащил из кармана серебряную змею.

Хоп! – ловко надел браслет на руку девочки.

– На! Твое!

Зачем так поступил? Не мог себе объяснить. Мысли метались. Прощай, змея, а так хотел продать! За такую массу чистого серебра в ювелирной лавке много бы дали.

– О! Гран мерси!

Оба плохо говорили по-французски. Оба так недавно в Париже. Еще не научились. Индуска говорила побойчей, чем он.

– Кто вы?

Игорь водил глазами по коричневому лицу девочки. Все коричневое, шоколадное: губы, скулы, щеки, лоб, глаза. Вспомнил московский темный шоколад от Эйнема, и детская забытая сладость повисла, растаяла на губах. Выпить шампанского, что ли?

Еще раз не подойдет к столу. Вдруг Ольга узнает его!

– Я? Бродяга. Никто!

– И дарите такую… такой…

Она не знала, как по-французски «браслет».

– Это браслет моей матушки.

Наврал, а она поверила. Наклонилась и смешно, по-детски поцеловала его.

– Где вы живете?

– Нигде.

– Никто, нигде, о, как печально! – Она смеялась шоколадными губами. – А где же будете жить?

– Здесь. Под бильярдным столом. Попрошу мадам Стэнли, она разрешит.

Теперь и он смеялся.

Смеялся – и пытался расслышать, о чем говорит этот испанский, перемазанный масляной краской уродец Ольге. Его Ольге.

Пако держал Ольгу за руку. Если бы она могла, она бы оглохла на время. Чтобы не слышать того, что Пако лепетал ей.

– Выходи за меня! Не пожалеешь. Я богатый! Мои холсты продаются направо и налево! Я выстроил себе огромную виллу у моря. В Санари, близ Ниццы! Поцеловал тебя – и теперь вкус твоих губ не забуду! Не могу уже без тебя, слышишь!

Ольга не знала, хохотать ей или плакать. На них, любопытствуя, смотрели. От них отворачивались, пили шампанское, курили. Рядом с ними целовались. В салоне мадам Стэнли царили свободные нравы.

Пако закурил, их обоих окутал табачный дым. Я сижу в дыму как в шубе из чернобурой лисы, подумала Ольга.

– Согласна.

Сказала это тихо. Пако не услышал.

«Я никогда больше не буду подметать за деньги. Варить за деньги. Убирать за деньги. Я не буду даже умирать за деньги. И танцевать за деньги больше тоже не буду. У меня будут деньги. Будут деньги!»

– Что, что? Повтори!

– Согласна! – крикнула Ольга пронзительно, и мальчик в сером мышином смокинге от испуга выронил из рук бокал с шампанским. Бокал разлетелся вдребезги. Шампанское растеклось по полу.

– На счастье, – прошептал уродец восторженно.


*


Игорь и индуска глядели друг на друга. Рты бросали слова, а беседовали глаза и души.

Им было все равно, что говорить. Им тепло было друг с другом.

– Кто твои родители?

– Я сирота.

– Тебя часто приглашают выступать?

– Второй раз. Здесь. Мадам Стэнли сказала, что меня будут снимать на кино! Простите… в кино!

– О, кино! Отлично!

– Мадам Стэнли хочет поехать в Индию и Тибет. Снять там фильм о Востоке. Она сказала – к ней приедет из Германии женщина. Она снять… снимать… кино. Ее зовут Ленни Риттер. В Германии жить плохо. Сюда приходит один человек. Он пишет книги. Его зовут… о, забыла. Интересный! Да, Россель. Убежал из Германии. Его хотели сжечь в печи за его книги!

– Где, где?!

– В печи. В такой специальной тюрьме. Там держат много людей, изучают их, бьют их. Потом сжигают. Так в Германии. Мадам Стэнли мне говорила. И еще маман.

– Так у тебя есть мать? Она индуска? Она жива?

– Есть. Чужая мать. Не знаю, как это по-французски.

– Неродная.

– Неродная.

– Приемная!

– Да, приемная.

– Хочешь шампанского? Тогда принеси два бокала. Мне и тебе.

Индуска улыбнулась. Слишком белые зубы; слишком смуглые щеки. Совсем ребенок.

– Я не хочу вина. Я не пью вина. Я хочу конфету.

Она подошла к столу, взяла две конфеты и апельсин и вернулась.

Ели конфеты. Игорь очистил апельсин и выбросил кожуру в кадку с фикусом. Разломил фрукт надвое. Глядел, как девочка жадно ест, утирает сок с подбородка. Рука коричневая, а ладошка розовая. Как у обезьянки.

Русский Париж

Подняться наверх