Читать книгу Неладная сила - Елизавета Дворецкая - Страница 6

Часть первая. Дева в домовине
Глава 4

Оглавление

Весной в кузнице хватало работы: вострить лемехи, ковать и чинить прочие орудия, нужные для предстоящего лета. Демка работал с Ефремом, сыном его старого наставника Деряги. Стоило стихнуть перезвону молотов, как где-то в углу раздавался тонкий голосок:

– Железо ковал?

– Ковал! – отвечал ему такой же, из другого угла.

– А в песок совал?

– Совал!

После этого оба голоска разражались сдавленным хохотом, будто разыграли шутку, и замолкали на время. Демка, как и Ефрем, на них даже ухом не вел: для них это значило не больше, чем воробьиный щебет во дворе. «Слышишь что-нибудь?» – спросил Демку старый Деряга в его первый день здесь. «Слышу, – ответил отрок. – Будто двое переговариваются. Это кто?» – «Помощнички мои. Коли слышишь, так быть тебе кузнецом!» Невидимые помощнички не просто так болтали: в затруднительных случаях могли и дельное подсказать, за что Ефрем каждый день ставил им в угол мисочку каши.

Куда больше Демку занимал его нынешний сон. О нем он никому и слова не сказал. Покойница хотела… чтобы он ее поцеловал! Ишь чего выдумала! Девки и молодки не жаждали Демкиных поцелуев – их отпугивало его рябое лицо, вечный запах дыма и горячего железа, черные руки и слава шалопута. Втайне ему это причиняло досаду, в чем он никогда не признался бы. Но не безумец же он, чтобы целоваться с бойкой покойницей!

«Назови меня по имени», – сказала она. Знать бы еще ее имя… Или лучше не знать? Да и кто его скажет?

В кузнице вечерами часто собирались сумежские мужики – кто по делу, а кто под прикрытием дела язык почесать. В этот раз все толковали о мертвой девке, но прибавить к уже известному никто не мог. Одни говорили, что, мол, из озера явилась неведомая святая, оттого и нетленна. Другие возражали: не святая она, а грешница великая, бесовка, коли ее ни земля, ни вода не принимает. Будь в Сумежье священник, его было слово решило спор, но без отца Касьяна и спросить было не у кого. В обычное время Демка был любителем почесать языком и на всяк спрос имел свое мнение. Теперь же забился в темный угол и угрюмо отмалчивался. О том, что покойница дала ему пощечину, он никому не рассказывал, да и Хоропуну обещал шею свернуть, если тот проболтается. По намекам Демка понял, что след на его щеке относят на счет Устиньи, у которой в доме он провел ночь. То, что его имя связывают с именем Устиньи, и льстило Демке, и смущало: как бы она не подумала, что глупый слух он же и запустил. Худая была бы плата за то, что их с Хоропуном приютили и успокоили.

За несколько ближайших дней на Игоревом озере перебывали сотни людей из всех окрестных деревень и погостов – и некоторых дальних. Приезжал боярский тиун Трофим из Сумежья – доверенное лицо высшей новгородской власти, и староста волостного погоста Арсентий. Мертвую никто не признал. Но каким же образом никому незнакомая покойница ухитрилась попасть в гроб, а гроб неведомо как оказался в озере! Но и там не утонул, а прибился к берегу и невесть чьими руками был вынесен шагов на двадцать от воды. В этом последнем подозревали шалости Демки и Хоропуна, как первых ее обнаруживших, но откуда она взялась, никто не мог сказать.

– Из озера самого и взялась! – говорили люди, признавая здесь участие непостижимых людскому разуму сил.

Но что это за силы – благие или нечистые? Уж не проклятая ли эта девка, если ее ни земля, ни вода не принимает? Тогда ее появление сулит ужасные бедствия.

– Сжечь ее, да и все! – сказал Куприян, когда спросили его мнения. – Не берет ее земля, так огонь возьмет.

Многие его поддержали, и на Игоревом озере вновь собралась толпа. К гробу натаскали хвороста, стали выбивать огонь. Но поднялся ветер, искры уносило прочь, зажечь бересту не удавалось.

– Смотрите! Озеро!

Обернулись к озеру – по нему ходили волны, а дальше от берега возник водоворот – и все ширился. Волны бурлили угрожающе, так и виделось, как древний двухголовый змей, растревоженный, пробуждается на дне, поднимается к поверхности, вот-вот покажется… Охваченные ужасом, люди бежали от берега прочь, а ветра́ невидимыми руками расшвыривали собранную кучу хвороста, так что сучья летели вслед убегающим и кое-кого даже ушибли.

На другой день в кузнице Ефрема снова принялись за работу, но у Демки все валилось из рук. В эту ночь он не видел во сне бойкой покойницы, зато слышал. Из тумана перед глазами долетал тот самый голос, ласковый и манящий.

«Полюбился ты мне, Демушка… – журчал он. – Трижды по девятосто лет я на дне темном лежала, за вину безвинную страдала. Тебя первым увидела на вольном свету, вот ты и запал мне в самое сердце. Да и где сыскать лучше тебя? Во всей волости вашей ты первый удалец, орел! Такого я и ждала, пока камни тяжкие ноги мои держали, пески желтые на грудь налегали, трава озерная в косы мои золотые путалась. Такого, чтобы не боялся ничего. Приходи к озеру. Увидишь меня как есть – во всей красе моей невянущей. Поцелуй меня, и буду я женой тебе. Знал бы ты, какое у меня приданое! Какие сокровища на дне озерном таятся! Золота, серебра там столько, что на трех волах не увезти! Все я отдам тебе, и будешь ты во всей волости первым, сами бояре новгородские тебе позавидуют… Приходи!»

Манящий голос овевал волнами, опутывал сетью. Казалось, она так близко – возле лавки… нет, еще ближе – прямо внутри, в груди, в голове. В самой душе, и нет стен, что защитили бы от ее власти. Демка мучительно хотел шевельнуться, прогнать ее – и не мог.

«Все равно тебе от меня не уйти! – В нежном голосе прорезалась угроза, он похолодел, как придонные струи. – Избрала я тебя, теперь ты мой…»

Сквозь сон Демка ощущал, как на щеку ложился ледяная рука – и обжигает раскаленным железом. Со стоном он проснулся, но не смог открыть глаз: все тело онемело, по жилам текла мучительная боль, бешено билось сердце.

Настало утро, пришла пора идти работать, но вялость в теле и туман в голове не проходили. Работа молотобойца – бить, куда укажет мастер, не только сильно, но и точно. За много лет Демка приспособился ловко орудовать тяжелым молотом на длинной ручке, однако сегодня едва мог с ним совладать. Стараясь погасить дрожь в руках, перевел дух, вытирая потный лоб. И пот это ощущался не как обычный, рабочий, а как лихорадочный, рожденный недугом.

– Железо ковал? – спросили из угла, но тонкий голосок звучал не задорно, а озабоченно.

– Ковал, – ответили ему из другого угла.

Занятый своим, Демка не прислушивался к обычной болтовне помощников, но вдруг…

– А в песок совал?

– Совал!

– А девку мертвую целовал?

– Да я что, рехнулся? – с возмущением ответил второй голос, а Демка сильно вздрогнул и оглянулся в тот угол.

И эти уже знают?

– Что-то ты не в себе нынче, – сказал ему Ефрем. – Ступай-ка домой, передохни, пока не покалечился.

Мысль сидеть в пустой избе, той самой, где ему снились эти сны, не прельщала, и Демка хотел отказаться, но хмурый Ефрем не желал слушать. Демка побрел домой, не зная, куда себя деть. Позади засмеялась девка, и он содрогнулся: померещилось, что та красавица стоит за спиной и вот-вот схватит за шею своими холодными руками. Вспоминал, как наклонялся над домовиной, как сам трогал ее руки, и не верил. Что за морок на него нашел, что за безумие? А теперь мерещилось, будто некая светлая тень тащится за ним хвостом, и каждый шаг от этого груза делается все тяжелее и тяжелее. «Тебя первым увидела на вольном свету…» Подвела привычка лезть вперед – пусть бы Хоропун ей первым на глаза попался!

– Демка? – раздался перед ним слабый женский голос. – Ты что же, и не видишь меня?

– Ежкина касть…

Опомнившись, Демка обнаружил прямо перед собой крестную. Мавронья, женщина добрая, после смерти родителей взяла Демку к себе и худо-бедно вырастила. Заботы состарили ее быстрее возраста: еще крепкая и проворная, была она худа, смуглое от загара лицо покрывали мягкие частые морщины, из-под платка виднелись седые волосы у пробора. Повадки Мавронья имела тихие, робкие, никогда не повышала голос. Двое взрослых сыновей давно взяли над ней верх, но привязанность к непутевому крестнику была единственным, в чем она им не уступала.

– Что бредешь, нога за ногу? – Мавронья сочувственно посмотрела на Демку. – Бледный ты какой-то, желанной мой. Худо спал? Или нездоров? Или опять не поладил с кем?

– Да, я… – Демка потер лоб под спутанными кудрями. – Ничего, мать.

– Уж как бы и правда… – Мавронья тревожно посмотрела на него. – Слышно, бабы говорят…

– Что говорят?

– Будто Куприян-кудесник, из Барсуков, тебя изурочил. Коли правда, так ты лучше пойди к нему, повинись, Демушка, пусть он порчу назад возьмет. Уж больно он колдун сильный – что он нашептал, другому никому не отшептать. Зайди ко мне, я тебе яичек дам пяток, поклонишься…

– Да не урочил меня никто! Бабы твои глупости болтают.

– Как же глупости! Вон у тебя след-то на щеке – Устинья, говорят, приложила? Видно, тяжелая у ней рука. А дядька и разгневался. Одна ж она у него. Не стоило бы тебе с Куприяном-то вздориться! Хоть он и говорит, что, мол, волхование навек покинул, а только не верится мне…

– Не вздорился я с ним! А щеку… это я так… отлежал.

Кое-как отвязавшись от доброй крестной, Демка пошел домой, но там сидеть было противно, и он ушел бродить по окрестностям Сумежья. В эту пору гулять скучно – деревья голые, земля желто-серая от прелой травы и листвы, в лесу кое-где еще лежит льдистыми кучами грязный снег. Демка прошелся по здешнему жальнику… потом обнаружил себя на тропе к Игореву озеру. Синие цветочки – леший знает, как называются, – полосами тянулись вдоль тропы, словно указывая дорогу, заманивая. Качались на ветру, будто подмигивая: иди, иди, ждут тебя… Демка сел на поваленный еловый ствол и сжал голову руками. Перед глазами мерцало лицо девы в домовине. Он видел его совершенно неподвижным, но в его воображении эти яркие губы призывно улыбались, а ресницы трепетали, будто вот-вот поднимутся. Какие у нее глаза? Голубые, как небо? Как вот те цветы? Но если он встретит ее взгляд… «Догадайся ты меня поцеловать – стану я твоей невестой…»

Демка забрал в кулак клок собственных волос и сильно дернул. Какая из нее невеста? Она мертвая! Не бывает таких невест. Разве что кому на тот свет скорее охота… Потер щеку под бородой. Красное пятно не сходило, и это начинало Демку бесить. Впервые в жизни он ощутил себя во власти сил, невидимых и неслышных, с которыми непонятно как бороться – и уж точно не помогут кулаки.

* * *

С трудом поднимая тяжелые веки, Демка видел в избе слабый блеск огня – горела лучина, вставленная меж камней печи. Было ощущение глубокой ночи – вокруг тишина и бесконечная тьма, как черное море. У печи сидела женщина, но он видел только ее смутные, темные очертания и не узнавал. Он весь горел, обливался потом, а потом пот разом остывал и превращался в пленку льда на коже, и его начинало трясти от холода. Веки опускались, сознание начинало меркнуть. Откуда-то раздавался смех – глумливый гогот, истинно бесовский. Демка не понимал, кто может так мерзко гоготать у него под окном, хотел попросить женщину, чтобы прогнала этих хохотунов, но не мог даже шевельнуть головой. И он погружался, тонул, свет лучины таял где-то наверху…

Когда он снова очнулся – или ему показалось – вокруг было совсем темно. А он куда-то плыл вместе с лавкой, на которой лежал, невидимый могучий поток уносил его, и все тело пронзало ужасом от невозвратности этого движения. В изголовье снова сидела женщина – среди темноты она выделялась еще большей темнотой. И говорила – минуя слух, прямо в душу.

«Имя мне – Смамит. Двенадцать детей родила я, но всех их убил Сидерос, демон злой, с телом из железа. Встала я и побежала от него, и направилась на гору, чье имя – единственное в мире. Там сделала я себе дом из меди и засовы из железа. Пришли ангелы Сини, Сасини и Снигри и сказали: «Открой нам». Я ответила: «Я вам не открою». Они сказали: «Сделаем лестницу и войдем к ней». Тогда я открыла им. Они убили моего сына. И снова бежала я, и пошла к морю великому, что зовется Пелагос. И пришли Сини, Сасини и Снигри, и поймали меня посреди великого моря, и стали душить меня, чтобы убить…»

Язык, на котором говорила женщина, был совершенно Демка незнаком; чуждость этого языка пугала, ведь на белом свете нет таких! Но он все понимал, и это ужасало как знак, что и он отныне житель этого чуждого, темного мира – мира давно минувших веков и вымерших народов. И всей нечисти, что обитает там.

«Сказала я: клянусь вам тем, кто измерил море ладонью своей, если отпустите меня, то во всяком месте, где будут вспоминать имя Сини, Сасини и Снигри, я не стану убивать, душить и мучить сыновей и дочерей, которые есть у человека и которые будут у него, а также его имущество, его животных и его пищу. Именем этих ангелов клянусь и именем этим приношу клятву. И тогда связали они и запечатали меня – мои руки, мои ноги и мою шею…»

Где-то наверху блеснул пламенный свет – это расколола черное море молния, раскатился гром, и в громе зазвучали мужские голоса.

– Связана Смамит…

– Связана Лилит…

– Связана Меваккалта…

– Связан демон-шед…

– Связан Данахиш…

– Связан Рони…

– Связан Заккай…

– Связан демон-идол…

Голоса догоняли один другой, громовые раскаты катились и катились, и постепенно светлело, и делалось легче дышать, меньше давила на грудь тоска безнадежности. Но ужас не отпускал: тени древних демонов носились вокруг, и каждый вскрикивал, когда голос грома называл его имя.

– Связаны все злостные вредители, которые есть в сем доме, – рокотали голоса молний. – Вот этот дом, шестьдесят сильных вокруг него, все они держат по мечу, опытны в бою; у каждого меч при бедре его, ради страха ночного…

– Сидерос, Сидерос! – взвыл полный ярости и бессильной злобы голос демоницы. – Сын железа, я посчитаюсь с тобой…

– Заклинаю тебя, дух Смамит, дух Обизут, дух Тефида, именами трех ангелов, которые спустились к Нури, невесте Ноя, и сказали ей Святое Имя, выбитое на сердце Гавриила. Ими я заклинаю тебя, дух…

Голоса отдалились и растаяли – сознание погасло, не в силах выдержать соприкосновения с жутким древним колдовством.

* * *

Под вечер Устинья, дожидаясь, пока доварятся щи, услышала шаги на крыльце. Бросила взгляд в оконце: светло совсем, что-то рано дядька нынче! Да и не рано, а темнеет теперь поздно. С утра опять шел мелкий влажный снег, садился на первую зелень, оттого и не верилось, что уже весна.

Однако пришедший не вошел, а постучал. Значит, не хозяин.

– Бог в дом!

Отворив дверь, Устинья обнаружила за порогом женщину, немолодую, скромно одетую – серая свитка, под ней повседневная понева. Платок повязан по-вдовьи, на простом кожаном очелье одно медное колечко на левом виске, тоже как у вдов. Не совсем незнакомая, но не из Барсуков.

– Устиньюшка! Помнишь меня? Мавронья я, из Сумежья.

– Здравствуй, тетушка Мавронья! – Вспомнив ее, Устинья поклонилась и посторонилась от двери. – Заходи.

Еще пока у Власия бывало пение, Устинья и Куприян ходили туда по воскресеньям и по праздникам, и Устинья знала, хотя бы в лицо, всех сумежан.

– Дядьки еще дома нет, он в поле, – продолжала она, проведя Мавронью в избу и усаживая на скамью. – Скоро будет. Поужинаешь с нами?

С детства Устинья была научена приветливо встречать всякого гостя, богатого или бедного, с чем бы ни пришел, и привычку эту перенесла из дома попа Евсевия в дом ведуна Куприяна. Незваной гостье она не удивилась: к дядьке часто приходили имевшие нужду в его искусстве. Правда, из Сумежья ходили редко, там имелась своя лекарка – баба Параскева, не уступавшая барсуковскому кудеснику.

– Благодарствую, желанная моя. – Мавронья уселась, поставила на колени лукошко, потом снова встала и протянула его Устинье: – Вот, я вам гостинчика принесла. Яичек там с десяток, сальца шматочек, маслица туесочек… чем богаты. Хлеба не осталось у нас почти… На Радуницу берегу.

Устинья взяла лукошко, поблагодарила, стала перекладывать яйца, уложенные в солому, из лукошка в деревянную миску. За помощь Куприяну часто приносили съестное, и в весеннюю пору это было очень кстати.

– А коли будет мало, так ты скажи, я еще чем поклонюсь, – несколько робко сказала Мавронья у нее за спиной.

Устинья обернулась. На хворую гостья не походила, так о чем же пришла просить?

– Еще холста беленого хороший есть косяк, локтей двенадцать в нем, – добавил та. – У меня Устиньюшка, и к тебе дело, не только к дядьке… Ты уж прости балбеса-то моего! – Мавронья жалостливо скривила лицо, измятое тонкими морщинами. – Без отца-матери рос. У них в семье мужики долго не живут… Федотьюшка-то за Данилку убегом вышла, ее родители за другого ладили, осерчали, не простили… У нее только тетки в Усадах оставались, да сынка ее знать не хотели. А у меня своих тогда было шестеро, четверо вот померли, я ж одна на всем хозяйстве, где мне было за всеми углядеть! Он и рос, как репей, по улице день и ночь с собаками гонялся! Детки мои, правду сказать, его не очень-то привечали, говорили, объедает нас… Бог им судья! Сама не совладала, отдала Деряге на выучку, тот ремеслу обучил, слава богу, не дал пропасть, но вежеству-то кузнец не научит! Так и живет, бедняга… На Кикилии Мирошкиной женился, как на льду обломился, так и она сама, и Мирошка не рады были…

Устинья привычно слушала перечень чужих семейных бед. В такие мгновения ей всегда приходила на память покойная мать, матушка Фотинья: сколько Устинья себя помнила, к попадье постоянно ходили бабы, выпрашивая помощи, совета, молитв. Выслушивать ей досталось по наследству, и Устинья терпеливо несла этот долг. Она понятия не имела, кто такие Федотьюшка и Данилка, Мирошка и Кикилия, и кому из них нужна теперь помощь. Может, Мавроньиным детям-жадинам или теткам из Усадов? Слушала, дожидаясь, пока гостья дойдет до сути своей надобности. Если какого зелья просит для укрепления мужикам, чтобы дольше жили, – это Куприян может помочь. А если нету лада меж мужьями и женами – в такие дела он не встревает, любовных чар не творит, отказывает наотрез.

– А Килька и не доносила до срока, ничего и не вышло… – Мавронья тянула рассказ ровным унылым голосом, будто тонкую серую нить. – Сама померла на третий год, вот он бобылем и живет теперь, в хозяйстве пауки одни, мыши собрались да съехали со двора, чтобы с голоду не сдохнуть. Такова доля, что Божья воля! Уж кто в злой час на свет родился, кому нету от судьбы доли-счастья, тот весь век и промается. Некому и порадеть-то о нем, горемычном, вот только я. Ты уж прости его, а он больше озоровать не станет! Все-таки ж человек, не пес, крещеная душа, что ж ему, совсем пропадать?

– Тетушка Мавронья, ты о чем говоришь-то? – мягко спросила Устинья.

– Да про Демку, крестничка моего! Уж он с малых лет такой был шебутной! Да Федотьюшка, мать его, моей самой лучшей подружкой была. Как бы я ей в кумы не пошла? А уж коли пошла, так теперь весь век…

– В чем беда-то твоя? – Устинья невольно бросила взгляд на оконце, желая поскорее услышать на крыльце дядькины шаги.

– Да ты ж ведаешь… Демка… – Мавронья, не смея показать на себе, пальцем нарисовала кружок на лавке рядом с собой. – На щеке-то у него пятно огнем горит. Изурочился[8]. Три дня бродил смурной, работа из рук валилась, его аж Ефрем из кузницы гнал, а то, мол, и работу испортишь, и сам покалечишься. А вчера вовсе слег, захворал с призору. Лихорадка его трепет. Я уже лечила его – рубаху сорвала да сожгла. Да без толку. Еще верное средство, говорят, морду свиневью сушеную привязать, чтобы на нее перешла, да у нас свиней не забивали, нету морды. А его все треплет. Во сне кричит. Коли он тебя обидел чем – прости! – Мавронья встала со скамьи и поклонилась в пояс. – Прости, Христа ради, уговори дядьку… что сделал, то снять.

– Сделал? – Устинья сразу поняла, о чем речь: именно так об этих делах и принято говорить. – Мой дядька ничего Демке не делал!

– Я ж проверяла. Угольки кинула в чашку – шипят, знать, призор взял Демку моего. Я ж понимаю! – Мавронья состроила еще более жалобное лицо. – Он, может, не путем обошелся… Поцеловать хотел, так кто же не захотел бы, ты ж красавица какая, а он который год вдовеет, за него кто бы и пошел? Бедную жену ему кормить нечем, а богатые от него нос воротят…

– Поцеловать? – Устинья засмеялась: мысль о Демкиных поцелуях была нелепой. Все равно что с чужим сердитым псом целоваться. – Меня поцеловать? Желанныи матушки! Не было такого!

– Прости! Христом-богом молю! – Мавронья то ли не слушала, то ли не верила, считая, что приличной девке, как Устинья, положено отнекиваться. – Изведет его лихая болезнь! Какой ни есть человек, а ведь жалко. Федотьюшка моя смотрит на него с того света, какое ни есть, а родное ж дитя! Четверых своих я похоронила, неужто теперь и крестничка за ними везти?

– Тетушка Мавронья, сядь! – Устинья подошла, взяла ее за руку и усадила на прежнее место. – Я на Демку обиды не держу, ничего худого он мне не делал, и дядька мой ему ничего худого делать не стал бы.

– Ну а как же? – Мавронья снова постучала пальцем по скамье. – Пятно-то у него, прямо тавро огненное! Призор так и сказывается, я ж разумею!

– Это не я! Не трогала я его, и он меня не трогал! Здесь и Хоропун был, и дядька – Демка ко мне и близко не подходил!

– Кто же тогда его?..

На крыльце послышались шаги, и Устинья вскочила. Вернулся Куприян, и Мавронья завела свою песню с начала. Куприян слушал, поглядывая на племянницу.

– И вот он со вчера лежмя лежит, лихорадка его треплет! В не́уме говорит: не пускайте ее, я не хочу ее целовать! Какая, говорит, мне невеста… – Мавронья осеклась. – То бишь, разве по нему такая невеста, как ты, Устиньюшка! У него на дворе одна крапива, а ты-то вон какая девка видная, тебе в женихи бы какого сына боярского…

– Чего от меня-то хотите? – спросил Куприян. – У вас там Параскева есть, пусть она и лечит.

– Еще вчера вечером я Параскевушку привела, до полуночи она над ним сидела. – Мавронья вздохнула. – Она от призору-то знает, обмыла его водой с уголька печного, мол, царь морской, царь земной, царь водяной, подайте мне воды из семи ключей, из двенадцати рек… Вроде полегчало ему, а потом опять горит… Сказала, уж больно сильно ему сделали, мне такое не отшептать. Пусть, говорит, кто сделал, тот и снимет. Христом-богом молю, Куприянушка…

– Да это не… – начала Устинья, но дядька сделал ей быстрый знак молчать.

Куприян-то знал, что не насылал на Демку ничего худого и Устинья его по щеке не била. Видно, Демка, опомнившись от первого страха, больше никому о своем приключении на Игоревом озере не рассказывал – и правильно делал.

– Ох! – Устинья вдруг вытаращила глаза и прикрыла рот рукой. – Желанныи матушки!

В уме ее связались разные обмолвки, и взяла жуть.

– Ступай, Мавронья, а то вон темнеет уже, – сказал гостье Куприян. – В хворях ваших на мне вины нет, и встревать перед Параскевой мне не годится. Она в волости всех мудрее-хитрее, управится без меня. А я покончил с ремеслом этим!

Выпроводив гостью за ворота, Куприян вернулся к Устинье.

– Дядька! – Та смотрела вытаращенными глазами. – Да уж не целовал ли Демка эту… в домовине которая! Он же сказал тогда – она ему красавицей показалась, будто живая! Это люди потом кости сухие увидели…

– Если так, то ему самому только в домовине место! – сурово ответил Куприян. – Поделом дураку. Ишь, невесту себе нашел!

– Но если он умрет, нас с тобой будут винить! – Устинья заломила руки. – Будто извели его до смерти! Матушка Пресвятая Богородица! Ты сможешь его спасти?

– Уж не знаю… – Куприян сел к столу и задумался.

Лицо его было мрачнее той тучи, что темнила весеннее небо и роняла на землю мелкие белые слезки.

* * *

– Передала?

– Прямо в руки передала, Параскевушка. Как он тут, соколик мой?

Едва ли еще хоть одна женщина на свете, кроме Мавроньи, назвала бы Демку Бесомыгу соколиком. Уже темнело, когда Мавронья добралась до родного Сумежья. Возле Демки, пока Мавронья ходила в Барсуки, сидела сама баба Параскева, вдова прежнего власьевского дьяка, отца Диодота. Не было во всей волости женщины более уважаемой, кроме разве матери Агнии, усть-хвойской игуменьи; к Параскеве обращались, если кто хворал, она руководила всеми обрядами, женскими работами, и принимала всех здешних новорожденных. Между нею и Куприяном тлело несильное, но многолетней давности соперничество. Даже не будь в ней жалости к Демке, который, как и все молодые сумежане, был самой Параскевой когда-то принят при рождении и вырос у нее на глазах, она не могла позволить, чтобы барсуковский знахарь причинил вред здешним. Ради своей чести, а не только из милосердия, она должна была «перешептать» Куприяна. По ее совету Мавронья отправилась в Барсуки, неся в лукошке не простые яйца, а нашептанные. Если виноваты Куприян с племянницей – они не осилят этот шепот, придут, чтобы забрать назад свой губительный «подарок», и тем самым зло обратится на самих виновников.

Мавронья недавно прибралась тут, о чем сам Демка не заботился, но бедность избы бросалась в глаза. Если сор вымести – почти ничего и не останется.

– Спит пока. – Баба Параскева глянула на лавку, где лежал Демка, укрытый грубой шерстяной вотолой и своим потертым кожухом. – Я ему еще зелья заварила, авось полегчает. А ты теперь вот что. Слушай меня, Мавруша. – Баба Параскева встала и пересела на скамью к Мавре. – Научу я тебя еще кой-каким сильным словам.

– Ох, боязно! – вскинулась Мавронья. – Зачем еще слова – Устинья ж и так придет!

– Устинья придет, если это она сделала. Да сомнительно мне. Устинья – девушка состоятельная, и родители ее были люди честные. Она ж Куприяна от волхования отвадила. В инокини собирается, и мать Агния всегда с ней ласкова. Чтобы такая девка мужика изурочила? Что ей до Демки твоего – не гулял он с нею, и замуж за такого она вовек бы не пошла. Да пусть бы и хотел поцеловать – не такой уж грех большой, простила бы. Уж скорее, как говорится, камень поплывет, чем такая девка добрая за злые дела примется! Дал бы Куприян по шее разок, с тем и делу конец.

Баба Параскева помолчала и добавила:

– Да только видали мы днями, как один камень с самого дна озерного сам собою выплыл. Да и дева та неведомая во гробе… Думается мне, ждут нас времена непростые. И ты вот что сделай. Как ляжешь спать, прочти трижды «Отче наш», а потом и скажи: «Стану благословясь, пойду перекрестясь, из избы дверьми, со двора воротами, в чисто поле. В чистом поле идут три святителя, три Божьих хранителя – Михаил Архангел, Гавриил Архангел, Рафаил Архангел. А навстречу им двенадцать сестрениц, Иродовых дочериц. Говорят им святители: сестреницы, Иродовы дочерицы, кто вас наслал – приведите того пред мои ясны очи. А сами откуда пришли, туда и подите…». Поняла?

Мавронья заохала шепотом: не хотелось ей браться за такую ворожбу. Порча – дело трудное и опасное, прогонять ее – дело для истинного хитреца. Но вид Демки, бледного, со спутанными волосами, разрывал ее доброе сердце. Двадцать лет спустя она все еще видела в бородатом мужике того мальчонку, каким крестник ей достался. Дать ему умереть – самой на том свете перед Федотьюшкой ответ держать придется!

Баба Параскева вскоре ушла к себе – она жила напротив Власьевой церкви, – а Мавронья, сбегав проверить, все ли у нее дома ладно, вернулась и стала устраиваться на ночь. Демка очнулся, но у него вновь поднялся жар, он не мог есть и лишь сумел выпить немного отвара. Его запавшие, измученные глаза с трудом ворочались по сторонам, выискивая ему одному видную опасность.

– Ничего, соколик мой! – приговаривала Мавронья, прилаживая его по влажным от пота слипшимся волосам. – Параскева нам сильное слово дала. Завтра придет та, что тебя изурочила, покажется.

– Нет… – просипел Демка. – Не пускай ее сюда… Ни за что… Сгубит меня… на дно унесет… чую, как держит, вниз тянет… Камни тяжелые, пески желтые…

– Тише, соколик. – Мавронья принимала это за горячечный бред. – Скоро вызволим тебя. До завтра дотерпи только. Завтра она придет, кто изурочила, и исцеление принесет тебе…

8

Изурочился, призор взял, с призору заболел – пострадал от сглаза, наведенной порчи.

Неладная сила

Подняться наверх