Читать книгу Я лесбиянка: история жизни и любви. Том первый - Евгения Монастырская - Страница 5
Любовь и лошади
ОглавлениеЯ встретила ее на Московском Ипподроме в Школе верховой езды. Как-то села на венский скрипящий стул посередине комнаты, задумчиво покачалась на дрожащих ножках, затосковала. Друзей у меня не было, собаки тоже. Может, лошади? – задалась вопросом. Представила их бархатные губы, огромные внимательные глаза. Кому-то ведь надо было отдать свою нежность.
Все оказалось не таким романтичным, как виделось мне поначалу. Лошади могли лягнуть, если я неосторожно подходила к ним сзади и прихватить зубами, если им что-то не нравилось. Седлала я с трудом, неуверенно дергая подпруги, боязливо оглаживая ворчащее животное по холке. Но среди запаха сена и навоза, среди множества грив, копыт и пушистых морд, удалось все-таки отыскать свою лошадиную любовь. Замбези – таинственная река в дремучей Африке. Так звали ее. Сокращенно Зяма. Немолодая, нервная кобыла буденовской породы с тонко вылепленной мордой и протертой седлом спиной. Зяма дергала головой, косила шальным глазом и, слыша резкие звуки, могла «понести», как говорили в школе; с места взять в истеричный галоп. Однажды не удержавшись в седле, я шлепнулась лицом в душные опилки. Этот полет показался мне особенным знаком, что окончательно привязало меня к Замбези.
Тринадцатилетняя Аня напоминала маленькую куницу, только что отобедавшую сочной перепелкой. Она вальяжно потягивалась и глаза ее блестели. Слушая собеседника, девушка наклоняла голову набок, приоткрывая маленькие влажные губы, внутри мелькали маленькие влажные зубы.
С первых минут знакомства мы с размаху влетели друг в друга. Иногда стояли посередине большого зала, и громко говорили, не в силах остановиться. Я задыхалась, размахивала руками, задевая проходящих мимо, лицом краснела, потела спиной. Аня ловила каждое слово. Мои эмоции отражались на ее лице. Зрачки девушки расползались, будто у наркоманки, принявшей дозу.
Наше общение напоминало острые приступы. Маниакально звонили друг другу каждый вечер. С одиннадцати до двух ночи, иногда до четырех утра я маячила в длинном темном коммунальном коридоре, заставленном пыльными картонными коробками. Сжимала в потной ладони трубку, казалось, еще немного, и пластмасса расплавится в пальцах. Стояла, раскачивалась, говорила. Сидела на коробках, набитых пухлыми мамиными англо-русскими словарями, раскачивалась, говорила. Иногда срывалась на визг, трясясь нервным смехом. Временами хотелось разрыдаться непонятно отчего. Внутри сладенько ныло, пело и мучало.
Телефонный аппарат был один на три семьи. Громоздкий, темно-зеленый, он стал для меня порталом. Ждала, когда коммуналка уснет, погаснут звуки, захлебнется невнятная речь. В начале двенадцатого выползала в коридор зыбкой тенью. Кралась на цыпочках к аппарату. Не спугнуть бы его, не спугнуть. Случиться ли вновь волшебство? Пальцы дрожали, снимая трубку. Бормотнув, телефон пробуждался. И далекий гудок, будто зверь, выл из древнего леса, тоскуя. Таинственность цифр! Диск ворчал, набирая. Отнеси меня к ней!
– Але! – ее звонкий голос.
Очень скоро я перестала стесняться соседей, мир отодвинулся, ушел, сгинул. В ночи оставались только мы – две точки в центре клокочущего пространства. Стояли на палубе, стараясь держаться на ногах.
Шел 1986 год. В апреле разнесло 4-й энергоблок Чернобыльской АЭС, Горбачев уже баюкал перестройку, а из Афгана все еще шли цинковые гробы. Вернулся в Москву опальный академик Сахаров, совсем скоро он станет моим кумиром. Цой исполнил песню «Перемен», ставшую гимном нового времени. Наступала эпоха гласности и мы с Аней зачитывались «Огоньком», печатавшим разоблачающие статьи. СССР агонизировал и распадался.
Встречались мы почти каждый день. Ходили в Пушкинский на любимых импрессионистов. Она замирала перед яркими поющими полотнами Анри Матисса, а я исходила тоской над изможденными лицами Тулуз-Лотрека. Обменивались потрепанными томиками Камю и Сартра, сладко катая на языке непривычно-вязкое слово «экзистенциализм». Пересматривали Тарковского, стыдливо пытались рифмовать. Однажды она выдала строку: «И только во сне немногословно, ваши губы мои целовали условно». И посмотрела загадочно, и отвела глаза. Целый день я слонялась по комнате, силясь понять, кому же строчки адресованы. Не мне ли? Обрывалось все внутри. И тело становилось непослушным, тяжелым, будто в него влили расплавленный свинец.
Совсем немного времени прошло и случился тот поцелуй у нее в квартире под пыльными гобеленами с зелеными пастухами. Я ходила по улицам, пьянея от воздуха, от желания. Сердце бухало. С трудом несла голову на плечах, ее мотало из стороны в сторону, как огромный цветок на ветру. Шлепала по лужам, чудом уворачиваясь от машин, иногда сшибалась с прохожими. Они кричали во след, а я улыбалась, я улыбалась и дергала головой. Дома ложилась в кровать и долго целовала себя в предплечье, то осторожно трогая кожу губами, то засасывая со всей силой, представляя, что целую ее влажные, мягкие губы. Все заканчивалось бешенной мастурбацией и быстрым оглушительным оргазмом.
Моя мама уже разменяла комнату в коммуналке, мы переехали в маленькую квартирку рядом с ВДНХа. Она часто уезжала к отчиму, и никто не мешал мне предаваться распаляющим грезам.
С Аней мы больше не целовались. Гуляли по набережным, осторожно вышагивая, будто боясь спугнуть редкую птицу. Теперь я шпионила за ее жизнью, навязчиво расспрашивая, куда она ходит, с кем общается. Везде мерещилась опасность, и все казалось, что кто-то хищный и ловкий украдет ее, переманит.
Иногда вечерами я приезжала на Ленинский проспект и, прячась в тягучем осеннем сумраке, кралась под окнами ее дома, пытаясь высмотреть, что же происходит там, на шестом этаже, за полыхающими оранжевым огнем шторами.
Мы сочиняли друг дугу длинные письма. Без устали писали и писали в толстых тетрадях. Я с такой силой нажимала на шариковую ручку, что у меня до сих пор осталась мозоль на среднем пальце правой руки. Именно в пространстве текста смогла рассказать многое из того, что не смела обозначить в живом разговоре. Не прямо писала, но намеками, полутонами, пастельными мазками, сумрачным шепотом.
Обменявшись увесистыми тетрадями, расползались по домам. И оставшись одна, давясь сигаретным дымом, я осторожно переворачивала тонкие страницы в голубую паутинку, выискивая между строк ее признание, чувство, желание. Спала с тетрадями под подушкой, гладила пальцами листы, внюхивалась в уже засаленную мной же обложку.
Однажды опять прочла в ее тетради: «Наше взаимное притяжение – ошибка природы, и как жаль, что мы не можем быть вместе. Как же несправедливо, что мы одного пола». Перевернула страницу, увидела размытые потекшие буквы. Она писала, что плачет. Поднесла страницу к губам, целовала долго. А потом лизнула оплавленную слезой букву, в надежде почувствовать соль ее слез. Но ощутила лишь пыльный привкус несвежей бумаги.