Читать книгу Большие снега - Геннадий Прашкевич - Страница 10
Спор с дьяволом. Посвящения
ОглавлениеI
* * *
О, я без вас
схожу с ума!
Моя судьба —
моя сума.
Но все, что есть
в моей суме,
принадлежит
уже не мне.
Я прихожу
и говорю:
«Я пригожусь,
пока горю,
я пригожусь,
пока горяч!»
А вы опять
в тишайший плач.
О, этот плач,
ваш женский плач!
Я был царем,
а стал палач.
И холод слов моих, что нож,
и правды в нас – на мелкий грош.
Но этот грош в такой цене!
Не разменять
ни вам,
ни мне.
* * *
Будет время, и березы
вспыхнут желтою листвой
над раскрашенной морозом
полосой береговой,
и к стволу прижавшись ухом,
ты услышишь, как Луна
шепчет ласково и глухо
прямо в ночь.
А ночь нежна.
Будет время, и на поле,
где горит, дымя, ботва,
прорастут глухие колья,
распустившись, как трава,
и навзрыд пойдут осины
голосить, что так влажна
эта осень под гусиным
косяком.
А ночь нежна.
Будет время, и над взрывом
веток, листьев и травы
ты не справишься с порывом
сумасшедшей головы.
И не плакать. Не смеяться.
только слушать. Тишина.
И губами вновь касаться
глаз как звезд.
А ночь нежна.
Иркутск. Выставка японской живописи
Темный ветер. Злая мгла.
Иероглифы на флаге, отблеск лунного стекла.
Сто прекрасных видов Эдо
не заменят никогда сей игры теней и света.
Бодхисатва Манжушри —
он глядит, Будда грядущий, не извне, а изнутри.
Ощущение вины
перед медленным теченьем потрясенной тишины.
Потеряю? Сберегу?
Что там выше? Чайный домик? На каком он берегу?
Кто там стынет на пороге?
Отчего тебя мне жаль, куртизанка Ханаоги?
Бронза – век мой золотой…
И опять мороз по коже:
этот век, конечно, твой,
не забудь, и мой он тоже!
Заметки на полях
Какая странная дорога,
как выполощен ветром куст.
Пейзаж безрадостен и пуст,
и все же он – пейзаж от Бога.
Какая странная судьба,
почти не знавшая пролога.
И все-таки она – от Бога,
и потому она – судьба.
Ты говоришь: люби меня,
ведь я дана тебе от Бога.
А за словами вновь дорога,
и до звезды как до порога,
а за порогом вновь звезда…
И это все опять от Бога.
* * *
Я знаю, что отныне так и будет:
с утра пожар, под вечер теплый дождь.
Осудят нас? – пускай. Нас не убудет.
Ведь истина пережигает ложь.
Мы вечны. Мы взломали наши клетки.
Мы – бег звезды. Мы – щедрый дар полям.
Нам яблоко судьба протянет с ветки,
мы и его поделим пополам.
* * *
Броди, смотри, как лезет лебеда,
как прут кусты подобием тарана.
Твоя любовь, конечно, не беда,
хотя порой она саднит, как рана.
Коснись рукой, под пальцем дрогнет синь,
ступи ногой и – глина, камень, трепел.
Твоя любовь, конечно, из святынь
и никогда не обратится в пепел.
Броди, смотри, как бьет в ключах вода,
как рвутся реки – кони разной масти.
Твоя любовь, конечно, не беда,
как все, что ветром выбито на насте.
* * *
Снег идет.
Снег идет.
Беспредельно, бесконечно, нежно, медленно и млечно,
вверх и вниз, легко и вечно —
снег идет.
Снег идет.
Снег идет.
Звездный дым. Седые крыши. Все светлей, нежней и тише,
все стремительней и выше —
снег идет.
Снег идет.
Снег идет.
Белым лбом прижавшись к раме, я теряюсь в этой драме:
где я? в поле? или в храме? —
снег идет.
Снег идет.
Снег идет.
Нежно, медленно, беспечно, беспредельно, бесконечно,
я люблю тебя, ты вечна.
Снег идет.
Бранденбургский концерт № 1
Опять этот кантор из церкви святого Фомы
терзает педали забытого Богом органа.
А в Лейпциге ночь. И тяжелые влажные сны
плывут над кварталами, будто обрывки тумана.
Ночь гаснет и гаснет. Будь звезды, как свечи, давно
по небу расползся бы матовый шлейф стеарина.
Саксонская ночь под готическим стынет окном
и черною кистью витраж покрывает рябина.
И движется ночь, как недели и годы, а мы
не можем понять, отчего это с гибелью схоже.
Храни же нас кантор из церкви святого Фомы,
и длись этот холод, так странно бегущий по коже.
Бранденбургский концерт № 4
Когда уже нечему больше случиться,
когда за окном ни звезды, ни просвета,
когда через ставни уже не пробиться
ни ветру, ни ливню, ни даже рассвету,
когда на столе засыхает посуда,
а сумерек даже огнем не прогонишь,
я жду тебя, кантор…
И вот оно – чудо! —
две флейты и скрипка
приходят на помощь.
Когда уже нечего больше услышать,
все сказано, спрошено, взято, забыто,
когда, как дожди по заржавленным крышам,
струится и плачет слепая обида,
когда даже память условна, как ссуда,
а боль ни словами, ни жестом не скроешь,
я жду тебя, кантор…
И вот оно – чудо! —
две флейты и скрипка
приходят на помощь.
Когда уже некому больше молиться,
когда ожидать нет ни веры, ни силы,
когда никуда от себя не укрыться,
а где-то настойчиво плачут клавиры,
и небо закрыто, и листья, как люди,
врываются в душу, и ты их не гонишь,
я жду тебя, кантор…
И вот оно – чудо! —
две флейты и скрипка
приходят на помощь.
Бранденбургский концерт № 3
Спит город Баха.
В темном старом доме
спят старые старушки, вещи, люстры,
все спит, все убаюкано дождем.
Спит ратуша, размокшая афиша,
спит мокрый дуб, к стене прижавшись тесно,
и спит орган, как айсберг на мели.
О, этот город замерших бульваров,
ночных, уснувших намертво базаров,
в листве опавшей, в сумерках дождя —
огромным неподвижным великаном,
уснувшим над наполненным стаканом,
он спит,
и разбудить его
нельзя.
Но музыка… Но музыка… Но жизнь…
Вдруг свет в окне, то вскрикнет где-то скрипка,
то звук шагов раздастся, то улыбка,
как лист, проснется…
Лебеди
В. Астафьеву
Я видел, как утром,
над серым болотом,
кочкарником,
марью,
оставив исслеженный
красными лапами берег,
сентябрьскую тишь распугав
и привстав над водою,
одна за другой поднимались красивые птицы.
Тяжелые птицы,
красивые птицы —
обрывками пены,
обломками льдов,
голубым опереньем,
счастливым и белым,
они восходили над марью, над темным болотом,
а мы оставались, лишенные крыльев и пенья.
Когда-нибудь в поле,
а может, в машине,
а может, на водах
ударит по сердцу
то ль страх,
то ль провиденье смерти.
Так что же мы вспомним?
Любовь?
Удивленье?
Удачу?
Высокое небо? Иль птиц, рассекающих небо?
Ах, кто это знает? И кто это может увидеть?
Пески осветились и канули в темную воду.
А лебеди машут,
и машут,
и машут крылами,
и их отраженья, сияя, плывут над болотом.
Доброе Начало
Есть бухта.
Это – Доброе Начало.
Высокое кольцо песчаных дюн,
вулкан Атсонупури – конус в небо,
базальтовый высокий перешеек,
аралией заросший, елью Глена
и можжевельником.
Там жить бы я хотел. Встречать восход.
Ходить с ружьем на дальние озера
и жечь костры, давая знать судам,
что мир еще повсюду обитаем.
А если бы касалась вдруг тоска
меня своими пальцами, я б молча
ходил туда, где брошенный поселок,
как черный иероглиф, распластался,
под небо вскинув сломанные балки.
Мне было б странно находить траву
или обрывки рыжих фотографий
среди руин, и в поисках живого
я б сотни километров проходил,
но снова
возвращался
к морю.
И, прост как звезды, трогал валуны,
похожие на нерп. Касался пены.
И знал, что я из тех, кто прочно верен
теченью рек, звезде над головой,
и просто миру, вечному, как время.
* * *
С. Гольдину
Печаль полей. Высокие слова.
Три дерева. Неясная тревога.
Далекий оклик. Пыльная дорога.
Осенняя кипящая трава.
Пустынные пустые острова.
Неясный свет неясного пролога.
На отмелях крутые валуны.
Три водопада падают с обрыва.
Вода наката холодно игрива.
Не боль, а ощущение вины.
Рассветный пляж. Обрывки тишины.
И отмелей оранжевая грива.
За годом год. Даровано весло.
Но кем? Когда? Лежат сугробы снега.
След мамонта. А там и человека.
А там уже и Слово, и Число.
Откуда и куда меня несло?
Мой возраст превышает возраст века.
И все-таки, полкниги Бытия