Читать книгу Цунами. Дневник сиамского двойника - Глеб Шульпяков - Страница 14
Часть I
13
ОглавлениеПервое время я очень болезненно переживал судьбу своих сценариев. Сражался с режиссерами за каждую реплику, за каждую сцену. Даже по костюмам и то влезал с советами. Потом стал изображать презрение. Смотрел сверху вниз, делая вид, что мне безразлично и я занимаюсь этим только из-за денег. А пару лет назад по-настоящему плюнул.
С удивлением и радостью я обнаружил, что мне действительно все равно, какими выйдут на экране мои персонажи. Как будут вести себя, что скажут. И перестал ездить на премьеры в провинцию, записывать сериалы. О том, что спектакль идет с успехом, узнавал по начислениям на книжку или по вырезкам из газет, которые присылали завлиты. Мне вдруг стало ясно, что, наделяя героев собственной фантазии жизнью, я избавляюсь от шумных постояльцев, да еще получаю за это деньги, и глупо желать большего.
Последнее время они и так разошлись, разговорились – эти персонажи, эти призраки. Шумели, ссорились. Или перешептывались. А то, как по команде, начинали тараторить – все, разом. В такие часы голова моя гудела, разламывалась от голосов. Я не мог удержаться, ввязывался в разговор. Что-то доказывал, спорил с ними. Ходил по улицам, шевеля губами, как лунатик. А потом садился за монитор и выпускал всех на волю. Туда, где их ждала другая история, другая жизнь.
Когда-то, давным-давно, когда был жив отец, я хотел стать физиком. В школе подавал надежды, считался первым в классе. Пару раз меня возили на городские олимпиады, я поступал в заочные школы. Но, получая очередной пакет из университета, ощущал какую-то жизненную неточность. Ошибку в адресе – настолько чуждыми, не моими представлялись занятия. Как будто кто-то другой пишет уравнения, решает задачи, а я просто занимаю его место.
Мать, опасаясь, как бы я не погряз в точных науках, отдала меня в художественную школу. Для пропорционального развития, как она говорила. И тут меня тоже ожидал легкий успех. Очень скоро я научился рисовать натюрморты и пейзажи, композиции. Мои картинки стали брать на районные смотры, и даже развесили в фойе местного кинотеатра. Но когда мы толпой приходили в кино – на «Пиратов ХХ века» или «Торпедоносцев», – я чувствовал неловкость. Как будто не я, а кто-то другой рисовал эти лапти и головы, торсы и розетки. И мое имя стоит под картинами по ошибке.
В начале девяностых наука рухнула, и вся моя физика стала бессмысленной. Репетитор уехал в Америку, ученые расползлись по вещевым рынкам и перестали узнавать друг друга. Даже институт, куда меня хотели пристроить, закрылся.
Художественная школа тоже пришла в упадок. Не на что стало покупать глину, гипс. Бумагу и краски. Платить за отопление и учителю – тоже. И тогда классы просто распустили – на неопределенное время. Какое-то время я еще рисовал дома или сидел с планшетом в Пушкинском музее. Но когда в нашей школе открыли мебельный салон, ждать стало нечего, и я забросил рисование. Как раз в то время стали издавать запрещенные книги, я увлекся Кьеркегором и Ницше и Серебряным веком. Тогда же на широкий экран вышло европейское кино – и наше, лежавшее на полках. Годар, Гринуэй, Бунюэль – я смотрел их фильмы десятки раз. Выстаивая в очередях на ретроспективу Германа или Сокурова, я смутно понимал, что хочу связать свою жизнь с кино. Но каким образом?
После смерти отца мать ушла из института, стала шить на заказ или возила из Турции одежду. Устраивала личную жизнь. Никому не нужный, ничем и никем не связанный, я оказался предоставленным самому себе, свободным.
Во ВГИК брали со стажем, и пару лет я решил подождать, осмотреться. Дать себе волю – тем более что от армии мать меня откупила. Не то чтобы я бросился в самый водоворот – нет, для этого я слишком любил себя. Я сделал по-другому: просто поплыл по течению, с любопытством наблюдая за тем, куда меня вынесет. Я был меломаном и хиппи, ездил автостопом на рок-фестивали, болтался в Сайгоне, паломничал по русским монастырям, притворяясь православным юношей. Зимой зарабатывал, а летом бродил с рюкзаком по Крыму. Я с одинаковой бойкостью торговал на лотке русскими иконами и «Моей борьбой» Гитлера, солдатскими орденами и ваучерами. Работал реставратором в литературном музее – подделывал оригиналы писем и даже на спор подменил подлинник Блока – и писал речи политикам, причем любых партий. Жил альфонсом, выслушивая ночные истерики вдвое старшей меня женщины – пока не сбежал от нее в тапочках. Подметал улицы, и даже работал гардеробщиком в театре – правда, не долго.
Легкость, с которой мне давались навыки, позволяла жить бездумно и безбедно. Лишь одного я не смог понять. Кто я? Что мне в жизни нужно? Как вода, я принимал форму, которую принимала жизнь. Как амальгама, я отражал то, что видел. Пока образы, эти человеческие типы в моем сознании, не выучились языку и не заговорили внутри меня. Тогда-то я поступил в институт, на сценарный. Учился легко, без усилий. Помню, ходил по городу в шинели с Мосфильма, цитировал русских поэтов. Пил спирт с видом на Москву, темную и грязную. Но кто стоял со мной на Ленинских горах? Ни лиц, ни имен не помню.
Я писал сценарии, скетчи – так, как будто в тексте нашлась, наконец, моя подлинная реальность. После премьеры в театре взялся за пьесы и по очереди вывел тех, кого видел, и тех, кем успел побывать сам. С той разницей, что с помощью персонажей я осуществлял то, чего сам никогда не делал.
Насколько сам я умел приспособиться к любым обстоятельствам, принять любую форму, облик – настолько герои мои были цельными и волевыми личностями. Идущими напролом, на риск. Наверное, так я мстил реальности за то, что не смог найти своего лица, что ее щедрость оказалась бессмысленной, а шансы – неиспользованными.
Я переживал вместе с героями драмы, жизненные катастрофы и триумфы, а потом закрывал файл и встречался взглядом с женой, чья фотография висела на экране. Укладываясь рядом, я прислушивался к ее дыханию и чувствовал, что струна, натянутая в сознании, ослабевает. Голоса стихают.