Читать книгу Золотые жилы - Ирина Лазарева - Страница 6

Часть первая
Глава четвертая

Оглавление

В феврале были вынесены приговоры. Однако этому событию предшествовали ожесточенные споры. Новиков, будучи менее опытным и не столь настойчивым, вдруг перестал уступать Козловскому и стал давить на то, что он ничего подписывать не будет, пока Андрей Иванович не начнет считаться с его мнением. Для трех казаков, участвовавших в белом движении, в том числе Терентьева, Козловский вынес жестокий приговор – расстрел. Еще пять человек были приговорены к заключению в лагеря на срок от трех до десяти лет. «Немыслимо суровые наказания за простые пересуды!» – был убежден Новиков. Единственное, что во всем этом деле радовало, так это то, что тридцать казаков были признаны невиновными.

Однако Павел Ермолин в их число не входил, потому что его Козловский хотел приговорить к заключению в лагерь за так называемое использование рабской силы. Но уж тут Новиков встал на дыбы и никак не соглашался, и дело было не только в Агафье, которая никогда бы не простила ему столь нелепой и жестокой расправы над ее отцом. Для Семена это было дело принципа, ведь подобный приговор был по-иезуитски несправедлив: казак взял чужого ребенка, не выбросил его в поле, а вырастил как собственного сына – в итоге по прошествии лет, вместо того чтобы вручить ему похвальную грамоту, его объявили преступником и наказали за благое дело! Семен кипятился и настаивал:

– Это не по-советски! Советская власть – гуманная власть, она заботится о человеке, заботится о детях. Если Ермолин действительно взял Гаврилу на воспитание, то он проявил человеколюбие, милосердие, он поступил так, как поступил бы настоящий советский человек.

– А советский человек устраивает саботаж, не сеет хлеб, забивает скот? Советский человек отказывается выполнять условия сделки купли-продажи с государством? – не уступал Козловский.

– Вы мне вот что еще скажите, – перебил его Новиков, – почему отпустили Кузнецову и Ларчикова? Почему они даже не упоминаются в конечных документах, как будто их и вовсе не было в деле? Ведь это же главные подстрекатели… Если кто и должен понести наказание, так это они!

– Держите себя в руках, товарищ Новиков, и демагогию, пожалуйста, не разводите, при чем здесь…

– Какая еще демагогия? Не надейтесь запутать меня иностранными словами, словоблудие здесь ни при чем! Я прямо вопрос поставил, вы мне прямо и ответьте…

– Так я и отвечаю: при чем здесь люди не местные, люди интеллектуального труда, всеми уважаемый учитель, в конце концов… Разве они могли стать зачинщиками бунта? Ну сравнили их с казаками, у которых винтовки под половицами запрятаны…

– Это же подстрекатели…

– Нет никаких подстрекателей, давайте не будем притягивать за уши обвинения…

Споры их тянулись до глубокой ночи, и даже Козловскому, не привыкшему к длинному рабочему дню, пришлось с этим смириться. Дело закончилось тем, что Астахов, заместитель руководителя ОГПУ, вызвал Новикова к себе и долго увещевал его.

Если Козловскому было около тридцати пяти лет и в глазах Семена он был немолодым, то Александр Астахов был значительно младше, почти ровесником Семена, но был он столь плотным при невысоком росте, что казался старше и солиднее. Притом он не был полным, а казался сильным, жилистым, мускулистым, как будто много времени посвятил тяжелому физическому труду. Подтянутое сухое лицо его, обрамленное густыми и жесткими волосами, туго дыбящимися на голове, с глазами без двойного дна в глубине их, изобличало человека прямого, который знает цену собственного слова и слова этого на ветер не бросает.

– Ты сильно не кипятись, Семен, – говорил он. – Мне методы Козловского не совсем нравятся, но надо иметь в виду… Человек прошел гражданскую войну, когда мы с тобой еще под стол пешком ходили… он воевал в рядах Красной армии. Андрей Иванович этой белогвардейской сволочи столько видел, столько насилия над крестьянами, казаками, женщинами, детьми, стариками… Оттого и суров он, что знает, нельзя допустить образования новых банд.

Сам факт того, что Козловский прошел гражданскую войну, этот маленький скользкий человек с рыбьими глазами и женским слабым голоском, так не вязался с его личностью и внешностью, что Семена покоробило, как будто все это было слишком красивой историей. И в этот самый миг, когда Астахов говорил вполне понятные и допустимые слова, в это самое мгновение словно кто-то продел незримую иглу сквозь лицо Семена: стянуло брови, задергались мышцы переносицы, пронзенные острой нестерпимой болью. Он вдруг понял, что мнение, сложившееся о Козловском, нужно полностью перевернуть – тогда и только тогда узришь правду об этом туманном двусмысленном человеке. Он попробовал повторить про Андрея Ивановича все то же, что сказал Астахов, но только наоборот, и наконец понял.

Козловский хотел восстания! Он хотел казацкого бунта, который разрастется и охватит Урал! Потому он отпустил подстрекателей – Иван Андреевич был с ними заодно. Потому отпустил казаков, чтобы они после всего, что увидели здесь, вернулись домой и разнесли недовольство дальше. А козлы отпущения – несколько человек – должны были получить самые суровые наказания, дабы разозлить и раззадорить казаков.

Когда все это Семен понял, на душе все прояснилось, все карты сошлись, и он уж знал, как впредь действовать. Жизнь положить, но вывести троцкистов – он более не имел сомнений, что то были они, – на чистую воду! А он уж думал уходить из ОГПУ! Решил, что здесь ему не место, что он не тянет умом все эти стратегии. Нет, нельзя было так просто сдаваться: если каждый советский человек уйдет с места потому, что его окружают не советские люди, то что станет со страной?

Меж тем Астахов уговорил Новикова подписать документы, смягчив наказание для Ермолина и заменив расстрел другого казака заключением в лагерь. Напоследок Козловский, сощурив хитро глаза, сказал Новикову тихим гнусавым голосом:

– Это только цветочки, ягодки будут впереди. Я видел план по раскулачиванию своими глазами. В Кизляке всех середняков и зажиточных отправят на лесозаготовки.

Новикова опять прострелило насквозь. Зачем Андрей Иванович ему это сообщил? Знал, что он отправляется к матери, к Агафье? Надеялся, что Семен разнесет эту худую весть, эту сплетню, чтобы через него разжечь бунт в Кизляке? С другой стороны, разве мог он умолчать об этом, если это была правда? Но правда ли то была?

После этой невзначай сказанной фразы Семен еще более убедился в нечестности Козловского, в его двойной игре, и теперь оставался лишь один мучительный вопрос: заодно ли с Козловским сам Астахов?


Свирепая метель кружила на бескрайнем поле, взметая рассыпающиеся завитки вихрей. Снегопад косыми свистящими пулями стрелял беспощадно и бесконечно откуда-то сверху, будто сражаясь с незримым врагом. Приветливое уральское вездесущее зимнее солнце заволокло снежными облаками, отчего утро казалось серо-голубым, но не золотым, не искрящимся, не полным света, не слепящим бескрайней степной белью глаза. Сапоги звонко скрипели на жестком снегу.

Семен шагал сквозь снежную пелену, сквозь метель и вьюгу, высоко поднимая тонкие плечи и закрывая лицо воротником от колючего снега. Он приехал ночью, на рассвете, и почти сразу отправился в дом к Ермолиным, лишь недолго побыв с тихой безропотной матерью.

За прошедшие месяцы Агафья успела полюбить его темной, преступной страстью. Но она была упряма и не уступала Семену: она не ждала его ласк и поцелуев, сразу пресекала любые попытки его дотронуться до нее, в довершение всего не соглашалась уехать в Пласт, пока не вернутся отец ее и брат. Всякий раз при встрече Семену казалось, что ей нужно было от него только одно: узнать, живы ли здоровы Павел и Гаврила и скоро ли выпустят их на свободу, – оттого было неясно, к чему ее нежные взгляды, нежные обороты речи, если саму любовь она все откладывала на потом. Как бы ни старался он ее понять, но все не мог: Агафья была девушка волевая, характерная – одним словом, неразгаданная загадка. И теперь, когда метель кружила по степи, этот ее характер более всего тревожил Семена… В этот самый момент, пока он шел к Ермолиным, он предчувствовал, что все выйдет задом-наперед, шиворот-навыворот, и не сладит он с Агафьей.

Ворота были не заперты, и Семен беспрепятственно вошел во двор, где его встретил страшный глухой лай Дозора, большой длинношерстной цепной собаки с круглыми умными глазами. В сенях он постучал в дверь, прежде чем войти в дом, но никто не ответил: все, должно быть, еще почивали – тогда, сняв сапоги и тулуп, он вошел внутрь.

Тут же к нему выскочили женщины: они, вопреки его ожиданиям, не спали в столь ранний час – Филиппок уже успел поднять их.

– Здравствуйте, – сказал Семен просто.

В остывшем за ночь доме было прохладно, но печь отзывалась приятным треском и шепотом – значит, уже затопили. Тамара, державшая на руках ребенка в длинной рубашечке, встретила его неласковым взглядом. Она и Агафья были уже одеты – в юбках и рубахах, с пуховыми платками на плечах, в домашних валенках – и строго смотрели на него.

– Здравствуй-здравствуй. И зачем это пожаловал?

Семен на миг растерялся: он успел забыть, каким обжигающим был глубокий взгляд Агафьи, которая стояла тут же подле матери. Она словно расщепляла его мысли на части и сразу вбирала в себя и перерабатывала их, понимая его прежде, чем он мог понять себя. Удивительное дело, но на миг Семену показалось, что она уже знала все и без него – по глазам его догадалась! – и рассказывать обо всем было излишне.

– Тамара Сергеевна, Агафья… времени мало, – сказал Семен торопливо, – в Кизляк едет отряд, раскулачивать несколько семей. Приедут и к вам.

– Это что ж? Почему? – Агафья спросила еще спокойно, словно не поверив ему, как будто одно хладнокровие ее могло предотвратить беду.

– Павла Ермолина хотели приговорить к заключению в лагерь…

– Да за что же?! – наконец у Тамары прорезался голос, она стала наступать на Семена так, будто он один виноват был в суровом приговоре.

– Не могу сказать, за что именно.

– Как так? Это еще пошто? – Тамара продолжала наступать на него.

– Павел Ермолин вам все поведает.

– Говори, такой-сякой, эдакий, взялся говорить – все выкладывай! – не унималась Тамара. От ее истошного крика Филиппок заплакал, и она поставила его на пол, где он уселся и стал реветь еще громче. Агафья тотчас подхватила его с прохладного пола.

– Прошу меня простить, – ответил Семен, – но это дело ваше, семейное. Я вмешиваться никак не могу. – Он стрельнул глазами в сторону Агафьи, но Тамара ничего не поняла из его намеков. А все ж перестала теснить его к двери своей выдающейся грудью.

– Погоди, это что же, отца отправят в тюрьму? – перебила их Агафья, до которой в этот миг все доходило так медленно, словно ум ее был заморожен обрушившимся на семью несчастьем. Ей стало странно, что Тамара сосредоточилась на столь маловажных деталях, когда главный вопрос был совсем в другом.

– Нет, я смог отстоять его, приговор смягчили до…

– До?..

– Раскулачивания.

Агафья и Тамара одновременно вскрикнули. Лишь сейчас они расслышали это чудовищное слово.

– Ведь ты обещал…

– Я ничего не мог сделать. – Он хотел было сказать, что, если бы не его заступничество, пошел бы Ермолин на этап, но ему было стыдно хвастаться, и он не смог произнести слов в свою защиту. – Послушай, милая моя, дорогая Агафья, Тамара Сергеевна, они могут явиться вечером, а могут и в ближайший час. Вот что нужно сделать. Я объявлю тебя своей невестой, и ты останешься со мной, возьмешь детей… Потом и твоим родителям найдем способ помочь.

Агафья стала качать головой, прикрывая глаза, и он будто отчетливо слышал ее внутренний голос: «Все не то», отчего речь его оборвалась, он несколько мгновений смотрел на ее белое лицо, на зажмуренные, словно от мучительной боли, глаза. А затем молчание их прервал злой голос Тамары, до которой тоже в столь роковой час все доходило медленно:

– Ишь, чего удумал! Не по Сеньке шапка! Такую девку за тебя не отдадим! Ты кто таков и что таков? Своих детей я не брошу, я не кукушка, всех с собой возьму, хоть в тайгу, хоть на каторгу. А теперь уходи.

– Что же вы, Тамара Сергеевна… не понимаете, что ли?.. Ведь у вас грудной ребенок… куда его в тайгу?

– А об этом надо было думать, когда приговор выносил…

– Не останусь я! – вспылила гневно Агафья. – Что же это, Гаврила один будет отдуваться, а я как неродная брошу родителей в столь трудный час?

Семен отчего-то выпучил страшно глаза и покачал головой:

– Гаврила… вряд ли поедет с вами.

Только тут они поняли, что произошло что-то еще, что-то крайне важное, роковое, что нужно узнать непременно, именно теперь, иначе жизни им не будет.

– Почему? Какой у него приговор? – испуганно спросила Агафья.

– В том-то и дело, что с него сняли обвинение и отпустили на волю. Он сегодня должен приехать с другими оправданными казаками.

– Ничего не понимаю, – оборвала его Агафья, мотая головой.

Вдруг Тамара развернулась и ушла в горницу, где села на кровать и стала быстро вытирать лицо руками, затем юбкой, и чем больше она с силой терла кожу, тем яростнее катились нескончаемые слезы по круглым щекам ее, пока не излились ручьями. Теперь уж гибкую крепкую спину ее сотрясало громкими рыданиями. Агафья бросилась к ней в комнату, но на руках ее был Филиппок, который уже успокоился на груди у сестры, и она лишь безмолвно плакала, глядя на мать, которая теперь сдавленно завывала и качалась вперед-назад, обхватив руками полные колени, словно убаюкивая себя.

– За что же нас, Господи, – причитала она, – в тайгу, на верную гибель, да еще и с маленькими детьми… За какие такие грехи наши земные…

Через несколько минут в комнату вбежала Нюра, разбуженная криками и завываниями матери. Тут же Агафья передала ей ребенка, а сама вышла к Семену. Слезы уже иссохли на щеках, и лицо ее теперь пылало от ярости.

– Вот, значит, на какую власть ты трудишься! Вот за что ты стоишь! У невинных людей отбирать дом, хозяйство, землю, пропитание, все вещи… Да с малыми детьми на улицу посередь зимы…

– Агафья, это несправедливо, я заступался за отца твоего как мог… А перегибы возможны при любой власти, тем более новой, еще только зачинающейся… Ты и не подозреваешь, какие нечестные люди затесались в наши ряды и как сложно будет вывести их на чистую воду.

– Это они, значит, во всем этом виноваты? – спросила Агафья с вдруг открывшейся робкой надеждой в голосе.

– Да, можно сказать и так.

– Тогда зачем тебе такая власть? Поезжай с нами, коли… – она хотела было сказать «любишь», но сама себя оборвала.

– Не могу, Агафья. Если все будут уходить от трудностей, от подлецов, то кто останется во власти? Только подлецы! Нет, этого никак нельзя допустить. Лучшие люди должны идти во власть… Я, может, и не лучший, но я стараюсь быть честным… Прошу тебя, останься в Кизляке, мы спрячем тебя у моей матери… тебя и детей, а потом я заберу вас в Пласт. Это единственный выход теперь… нужно думать о детях.

– Ловко ты все придумал! – бросила неожиданно снова со злостью Агафья. Это было еще одно несправедливое обвинение с ее стороны, она знала это, и тут же лицо ее залилось пунцовой краской от жалости к Семену, терпящему от нее все и столь беспрекословно. – Нет, Семен. У тебя свой путь, а у меня – свой.

– Но я не могу без тебя! – тут он не удержался и ринулся к Агафье, схватив ее за талию и притянув к себе, ладонями обхватив ее нежное лицо. Она почувствовала, как запылала поясница от его прикосновения и предательская дрожь прошла по всему телу – дрожь неизбывного любовного томления. – Я не смогу! Понимаешь? Ты говорила, что и ты полюбила, пусть не так пылко, не так сильно… неужто все это были пустые обещания? Неужто уже разлюбила? Ну скажи мне?

Когда он произнес эти слова, небесные ее глаза вновь засверкали от кристаллов слез, которые тут же посыпались беззвучно по щекам. Губы ее чуть подрагивали. Но она собралась и промолвила низким голосом, отрекаясь от прошлых слов:

– В жизни так бывает, Семен… что пути двух людей, даже любящих друг друга… навсегда расходятся.

В этот самый миг в сенях кто-то затопал ногами, отряхивая снег.

– Пришли! – ахнула Агафья.

Лицо Семена потемнело, он развернулся к двери, крепко ухватил Агафью за руку, и оба они замерли в ожидании неминуемого. Топот тяжелых сапог казался бесконечным. Наконец дверь отворилась, и в комнату вошел коренастый человек в старом тулупе, засыпанном снегом: лицо его было красным от мороза, а брови белыми от изморози. Первым его узнала Тамара, которая незаметно вышла из горницы и прекратила рыдания с тем, чтобы броситься из-за спин Агафьи и Семена к незнакомцу, немало удивив последних. Лишь слабый вскрик, вырвавшийся в последний момент из ее груди, объяснил все.

– Сынок, родимый мой! – Она прижалась к его холодному тулупу, обхватив его руками.

Это был Гаврила! Его не узнала даже Агафья. Но, к удивлению женщин, он лишь приобнял мать одной рукой, словно незнакомку. Да и во всем облике его: тусклом выражении глаз, стянутых вниз дуг губ – было что-то неизъяснимое и диковинное, словно какое-то отчуждение от родного гнезда совершилось в нем. Агафья, которая хотела было ринуться к нему, приостановилась, увидев, как он приветствовал мать: не обнял ее, не сказал ни слова, а просто пошел дальше через комнату, ушел за бревенчатую стену в свою горницу. Тамара следовала за ним, ничего пока не понимая.

Следом за ними прошла и Агафья. Там Гаврила скинул промерзший тулуп и повалился на застеленную кровать, спрятав лицо в перьевых подушках и разрушив аккуратно собранные пирамиды, прикрытые белоснежными кружевными накидками.

– Сыночек, что с тобой? – бормотала Тамара, но он не отвечал. Мать, которая только недавно убивалась из-за того, что ей нужно принять тяжкое решение везти с собой всех детей на верную погибель, бросить дом и огромное хозяйство, теперь должна была встретиться с новой бедой, с новым испытанием для своих и без того оголенных нервов. «Как пережить мне все это? Как вместить в себя столько переживаний кряду? Как не потерять рассудок?» – пронеслось у нее в голове. Избыток чувств начинал притуплять их остроту.

– Братец, да что с тобой, милый мой? – спросила Агафья дрогнувшим голосом.

Тут кто-то потянул ее за рукав, и она резко обернулась. То был Семен. Он вывел ее из горницы и стал тихо, но настойчиво говорить ей:

– Забудь обо всем теперь, времени нет. Собирай самое необходимое в дорогу. Кто их знает, что за люди сюда придут. Ежели не дадут собрать вещи ладом, это верная смерть еще в пути. Давай, Агафья, я помогу тебе.

Девушка почувствовала, что сознание ее затянуло пеленой, и она не представляла, что именно собирать, а что оставлять. Что было нужнее в этот отчаянный час? Тогда Семен, чей ум, несмотря на все потрясения, оставался чист, стал подсказывать ей, что укладывать, да и сам помогал ей. Они расстилали простыни и бросали в них теплые вязаные вещи, тулупы, валенки, пуховые шали, в одеяла заворачивали кухонную утварь, инструменты, какие были в доме. Семен не позволил Агафье складывать ее вещи вместе с вещами для матери, и все сам перекладывал в отдельный узел, все еще веруя, что она останется в станице. На душе у обоих было тяжело, потому что они знали, что главного еще не сделали: не запрягли лошадей, не стаскали из амбара мешки с мукой и зерном, не спрятали кур в сани. Если они не успеют это сделать до прихода «гостей», то, быть может, не получится вовсе.

Меж тем Тамара накручивала себя все больше. Страшное подозрение болезненной судорогой прошло по ее округлому крепкому телу.

– Али пытали тебя? Мучили? Или еще как изгалялись? – вскричала она, и только успела произнести эти ужасные слова, как тотчас уверовала в них, словно то была совершенная истина лишь оттого, что догадка ее была столь чудовищна. В отчаянии она подтянула на Гавриле рубаху к самой шее, но на широкой его спине не было ни синяков, ни следов от плетей или ожогов. Тогда Гаврила вскинулся:

– Ну что ты, мама, прекрати!

Однако Тамара быстро открыла его руки, затем щиколотки: и там все было чисто. От сердца ее отлегло, но ненадолго: в этот самый момент послышалась тяжелая поступь в сенях, крики Нюры и Агафьи. Шумный топот сапог украл последнюю надежду: то пришло несколько человек. Стало быть, все было кончено.


Меж тем в станицу вернулся не только Гаврила, он приехал вместе с другими отпущенными казаками. Потому слух о карательном отряде и суровом наказании для нескольких арестованных быстро разошелся по станице. Мужчины выходили из домов и толпились около моста, ведшего к взгорью, увенчанному белой церковью. Ропот шел по толпе; было ясно, что если поднять бунт, то казакам удастся изгнать отряд из станицы, но в том-то и был весь спор: надобно это делать или нет? Не приведет ли это к еще большему разорению станицы, к массовым арестам и расстрелам? Бабий бунт – это одно, а когда сами казаки в драку ввяжутся да прольют кровь – это дело совсем другое.

Старики отговаривали казаков от опрометчивых решений, но молодые слушали их глухие голоса неохотно. Метель слепила, царапала лица своими когтями, и в умах молодых казаков рождалась иллюзия, что если случится что в этот снежный день, то все скроет белая мгла, все предаст забвению. Не в силах думать ни о чем другом, они пылали страстью дать отпор советской власти. Неизвестно, чем бы дело кончилось, но, к счастью, к толпе подоспел Ларчиков, который вместе с Кузнецовой еще несколько дней назад вернулся в станицу.

– У меня дурные вести для вас, товарищи казаки, – запыхавшись, проговорил он, сверкая лихорадочными карими глазами. Пар дымился из его рта и белил брови. – Я знаю наверное, то есть знаю точно, что это только начало. Я своими глазами видел приказ о том, чтобы половину казаков раскулачить. Все зажиточные будут отправлены в глухую тайгу на верную гибель. Если вы сейчас проглотите беспредел властей, то они и дальше будут терзать вас, пока не придет конец Кизляку.

Кузнецова вторила ему. Говорили они ладно и складно, а казаки слушали их охотно; гнев все больше закипал в них, кулаки сжимались, бешеная кровь клокотала в жилах, грозя прорваться наружу, и даже завывающая вьюга не могла остудить их пыл. Однако промеж казаков был друг Семена, Иван Ильин, один из тех, кому он доверял. Еще в прошлый свой приезд Семен открыл ему тайну своих подозрений насчет Ларчикова и Кузнецовой да предупредил его о том, чтобы все делать прямо противоположно их призывам. Иван только посмеялся над ним, решив, что товарищу всюду мерещится заговор, но теперь слова Семена стучали в ушах, а его собственные сомнения лишь усиливали подозрения. Зло в самом чистом своем проявлении впервые открылось ему, и оно было так близко, здесь, в его родной станице, его можно было ухватить рукой – он ощутил, как под ребрами что-то взбурлило и вспенилось, будто его сейчас вырвет. Такова была реакция молодого незамутненного и совсем еще наивного сознания на соприкосновение с отвратительной, а главное, организованной подлостью.

– Постойте, братцы, не гоните коней, – услышал, словно сквозь сон, свой собственный хриплый голос Иван и протиснулся через толпу, загородив широкой спиной в тулупе учительницу и Ларчикова. – Кого вы слушаете? Да чьему слову внемлете? Много лет кукушка бабе накуковала, да обманула. Эти господа не наши с вами земляки, прибыли невесть откуда. Их отпустили из неволи раньше остальных казаков, это ли не одно должно нас оттолкнуть от них? Пошто отпустили их без наказания? Пошто, я вас спрашиваю? Разве не с Ларчикова начались все аресты? И разве не он хитростью выманил список недовольных казаков? Разве не он передал его Архипову, да в тот же день?

Честность, прямота и разумность высказанных Иваном слов подействовала на казаков отрезвляюще, и в несколько мгновений словно пелена спала с глаз их. Настроение их совершенно переменилось.

– Верно сказываешь, – разнесся ропот по толпе, – подстрекатели они, самое то и есть!

– Да, да, гони их в шею! Кабы не они, не было б арестов!

– С них все началось!

– Нашими руками они бунт поднимают!

– Нашелся хитрый Митрий!

– Мы отряд побьем, нас всех загребут, а их опять не тронут!

– Хитер бобер, но и лиса не простофиля!

Ларчиков не растерялся, выскочил вперед Ивана и стал кричать:

– Не слушайте его! Это подлый трус, ему своего живота жалко, боится, что советские молодчики побьют его! Пуганая ворона и куста боится!

Тут Иван, и без того в ярости, а после такого оскорбления побагровевший до беспамятства, схватил Ларчикова за грудки, оторвав наполовину ворот его шубы.

– Сгинь с глаз моих долой, Антон Яковлевич! – взревел Иван, глаза его по-медвежьи налились злой кровью. – А не то… Христом Богом клянусь… как есть, убью я тебя!

По лицу его, по выражению бешеных животных глаз Ларчиков понял, что Иван не шутит, он тут же весь оробел и съежился, стушевался. Ильин толкнул его легко, но Ларчиков от этого толчка отскочил в сторону и чуть не свалился вниз к реке под общий яростно-радостный гомон казаков. Шапка на нем сползла набекрень, и все выражение его испуганного лица стало жалким и даже немного глуповатым, столь непохожим на его еще недавний образ чинного ученого человека. Он торопливо зашагал прочь от толпы, за ним поспешила и Кузнецова, но быстро идти не получалось – валенки утопали в скрипучем снегу, оттого они еще долго вынуждены были слушать смех казаков и гомон толпы.

– Что же нам делать, ежели и правду Ларчиков сказывал про приказ?

Казаки опять горячо заспорили, но ответа не находили, пока один из старейших казаков, Пантелей Васильев, не вышел вперед, опираясь на бадог. Длинная его серебристая борода висела до колен, вся облепленная комьями снега, а лохматые седые брови прятали выцветшие, но по-прежнему живые, зоркие до истины, даже когда та терялась в снежной мгле, глаза.

– Я вам так скажу, братцы. Мы свои дела супротив советской власти делали, нам теперь перед ней не отмыться, а наши богатства для ней как бельмо на глазу. Изведут нас не мытьем, так катаньем. Мы против них бессильны. Ежели войска введут – поминай как звали.

– Какой же выход, дедушка Пантелей?

– Уезжать, братцы. Кому жизнь дорога, уезжать. Лихо ли дело: всей семьей, да с детьми – зимой в тайгу… на погибель.

– Верно говоришь, отец… Против ветра плевать, только морду марать.

– Землю бросать… да хаты? Ни с чем остаться? – одновременно раздавались голоса сомневающихся.

– Нечего ждать, когда придут и скрутят как разбойника, да еще семью твою накажут, детей малых не пожалеют, – слышались другие голоса. – Нет, не дадимся мы им.

Так говорили они под вьюжный вой, успокаиваясь словами стариков. Решение зрело в умах казаков, хоть это было и тяжкое решение, предательское по отношению к своей родной земле, где испокон веков жили их предки, служили верную службу царям, иной раз устраивали бунты, но всему было свое время, свой черед, и теперь они, потомки пугачевских разбойных удалых казаков, когда-то дошедших почти до Москвы и опрокинувших дворян по многим поволжским волостям, теперь должны были признать свое поражение – в последний раз. Рассыпался свободолюбивый Кизляк, поглощала его зловещая метель истории, разметала роковая вьюга перемен, навсегда обращая в снежную пыль скоротечной памяти.


Напрасно Агафья и Нюра кричали, напрасно Тамара чуть не лишилась чувств: то еще был не отряд, то пришли Ермолины – Михаил, Татьяна, его младшие братья – и мать Тамары, Акулина, маленькая кругленькая, хорошо сохранившаяся для своего возраста, бойкая энергичная старушка. Татьяна, светло-русая, коренастая, худая, но ширококостная женщина, бодро пронеслась по комнате, качая широкими бедрами. В доме становилось жарко, и все гости распахнули тулупы и сняли шапки.

Михаил перемолвился с Агафьей, хотя и обрадовавшейся приходу родни, но все же мрачной и потерянной, большими своими глазами искавшей ото всех поддержки и тем самым невольно выдавая колеблющиеся внутри смятение, сомнения и терзания. Услышав от Агафьи, что Гаврила не помогает собираться и что сани не готовы, он кивнул младшим братьям, и они все вместе вышли во двор. Там они запрягали лошадей в сани, таскали из амбаров муку, зерно, раскладывали на дно саней мешки, прикрывали их сеном.

В это время Татьяна оторвала Тамару от Гаврилы и увела ее в отдельную горницу, следом за ней пришла и старушка Акулина.

– Ох, Тамара, какие дела! Гаврила сегодня ночью явился к деду Авдею и бабушке Ене да стал разговоры вести дивные… спрашивал, правда ли он родной вам. На кресте их заставил сказывать, что он ваш, а не Иванов.

– Ах! – вскрикнула Тамара и прижала руки к большой груди. – А я-то думаю, почему он приехал ни жив ни мертв, так вот за чем дело стало! Кто же его окаянный надоумил?

– Кто-кто? Гаврила сказал кто… Сашка Иванов за сим в Пласт ездил, чтобы оговорить Павла, – ответила Акулина.

– Но дальше хуже, Тамара, ты не представляешь, что было дальше! – застонала Татьяна.

– Не томи меня!

– В дом к отцу и матери Ермолиным явился отряд да давай все выворачивать, стариков с парнями из дому выгонять. С ними был опять этот Иванов Сашка, да мать его, да ее новый муж, известная в станице пьянь. Отняли у них большой дом, а самих поселили в свою кривую избу из одной комнаты. Бабушке Ене не дали забрать сундуки с ее девичьими да замужними сарафанами, сундуки с шубами тоже не дали, Ивановы все добро себе присвоили, а стариков с сыновьями выгнали, в чем были. Почему мы и задержались, помогали им. Старики сейчас одни в доме, горькими слезами умываются.

– Час от часу не легче! – сказала Тамара, не в силах вместить в душу эту новую беду.

– Тамара, сестра моя, – сказала Татьяна, и голос ее переменился, стало ясно, что речь она сейчас поведет совсем о другом. – Что ты думаешь насчет детей?

– А что мне думать насчет них? – вспыхнула та, багровея.

– Как же, матушка моя, – сказала Акулина, голос ее стал тонким, заискивающим. – Ведь ты и без нас все знаешь, о чем просить пришли. Тома, я тебя прошу, оставь Филиппка и Нюру с Татьяной и Михаилом.

Тамара молчала, сжимая губы и хмуря брови.

– Томочка, ты же знаешь, у нас детей нет, я их как своих любить буду, ни за что не обижу, да и матушка твоя Акулина не позволит. Не на чужих людей оставишь их, а на родных, – уговаривала Татьяна.

– Бог даст, через несколько лет воротитесь за ними, – поддержала ее Акулина.

– Нет, – сказала Тамара. – Паша мне не простит, если я приеду к нему без детей.

– Что ты удумала, родненькая? – говорила Акулина. – Уж он не простит, если ты их в лютую стужу повезешь, да невесть куда. Хоть Филиппка оставь Танюшке, сжалься, Христом Богом тебя прошу, в ноги буду кланяться, а не отстану от тебя, пока не согласишься. – Сказав это, Акулина пала на колени и вцепилась в юбки Тамары, то же сделала и Татьяна. По щекам старушки бесконечным потоком катились безмолвные слезы, без судорог рыданий: нелегко ей было ратовать за внуков, зная, что ничем не может помочь возлюбленной своей дочери и что даже просить за Тамару не у кого.

– Встаньте, ишь чего удумали! Матушка, Татьяна! – вскричала в гневе Тамара, а у самой меж тем молниями хлестала ум другая тоска: «Лучше бы у тебя, Татьяна, были дети, лучше бы ты, Татьяна, как к чужим относилась к моим, вот тогда была бы я покойна, что они не забудут родной матери». Ревность жгла ее изнутри, смешиваясь с жалостью к худой бесплодной Татьяне, которая за десять лет брака не выносила ни одного ребенка.

– Не оставлю я детей своих, аки кукушка, и не просите! – настойчиво повторила Тамара.

Минуты беспощадно текли, словно вытекая из жил, и каждая отнимала все больше сил; женщины продолжали умолять Тамару, но та была непреклонна. Нюра между тем уложила Филиппка спать, но он слишком скоро проснулся и стал кричать, встревоженный чем-то, тогда девочка прибежала за матерью. Женщины пошли все в горницу, где Нюра баюкала брата. Тамара взяла сына на руки и стала сама его качать, не понимая, как ей быть: погибели было не миновать, так стоило ли тянуть за собой в эту вьюжную пучину отпрысков, возлюбленных детей своих? А если оставить, не найдут ли они погибель здесь от беспредела свирепствующей новой власти, не умрут ли от голода вместе с другими Ермолиными? Оставался также главный вопрос, вопрос, который более всего не давал ей покоя в прошедший час: как жить, не ведая и не имея ни малейшей возможности разведать, что происходит с твоими детьми, живы ли они, здоровы ли, не заболели ли, не нуждаются ли в чем? Как можно было вынести черный мрак совершенного беспросветного неведения о беззащитных и самых родных сердцу существах?

– Господь всемогущий, пошли мне знак! Как ты велишь, так и выберу, – прошептала Тамара не про себя, а вслух, признав тем самым свое совершенное бессилие и равнодушие к тому, что ее потаенные мысли узнают другие. И лишь только вымолвила она последние слова, как глаза ее расширились от ужаса, а скулы подернулись от сдавленного внутри рыдания: рука ее скользнула под рубаху кричащего ребенка и случайно нащупала его горячую спинку. Тамара быстро прощупала его ладони, затем шею, щеки, влажный лобик, а затем закатила глаза и издала страшный стон.

– Что такое? – воскликнула Акулина.

– У него жар! – только и смогла выдавить из себя несчастная мать.

– Вот уж верно говорят, пришла беда – отворяй ворота! – прошептала Татьяна.

Тамара уложила сына на кровать и стала снова щупать его, не замечая, как он яростно бьет ножками и ручками и как истошно кричит. Акулина дала ему водички, он жадно пил из кружки и чуть не подавился, закашлялся и стал кричать еще сильнее.

– Тамара, куда его такого в стужу везти? – прошептала старушка. – Нельзя.

– И без тебя знаю, что нельзя, – отрезала Тамара.

Несчастная женщина расценила болезнь ребенка как знак небес: она сохранит детей, если оставит их родным. Лицо ее стало мрачным и отрешенным: она готовилась к расставанию со своими чадами. Внезапно мрак ненависти к большевикам развеялся как дым, и она вдруг представила себе Семена таким, каким он был на самом деле: верным другом, соратником, честным человеком. Все это про него она знала и раньше, но запрещала себе признаваться в этом. Но теперь что-то подсказывало ей, что и муж именно таким увидел бы Новикова, и муж бы поддержал ее решение. Что произошло с ней? Откуда такая перемена? Никогда бы она не подумала, что сделает то, что намеревалась сделать теперь.

Агафья, закончив сборы и связав простыни и одеяла в узлы, заглянула в комнату. Нюра с непониманием смотрела на взрослых и сидела тут же, подле кричащего Филиппка, скучно свесив голову. Тамара резко обернулась к Агафье и сказала, холодно сверкая глазами, изо всех сил сдерживая чувства:

– Агафья, я решила. Прими мое и отцово благословение, ибо говорю в столь тяжкий час и за него тоже. Семен за тебя постоит… и нам покойно будет, если ты за него пойдешь… детей убережешь. Возьми в сундуке мой свадебный сарафан, хоть что-то пусть останется тебе на память о нас. – С этими словами она быстро достала из сундука нарядный свадебный сарафан, шелковый, белый, отороченный по подолу и рукавам богатым кружевом, – традиционный свадебный сарафан зажиточных казачек.

Внезапно Агафье показалось, что она была не молодой женщиной, а еще девочкой, которая ни за что не сможет оторваться от юбки обожаемой матери. Она сама не поняла в себе этого: почему она вдруг расчувствовалась, как ребенок, и готова была рыдать и пенять матери, что та бросает ее и оттого не любит ее по-настоящему.

– Мамочка, нет, – сказала Агафья, глаза ее расширились от ужаса, – не оставляй меня.

– Тебе ни к чему с нами ехать. Дети не в ответе за грехи отцов своих.

– Какие грехи, матушка!

– Знать, на роду у нас написано пострадать за все грехи, и свои, и предков наших, чтобы на вас они не перекинулись. Потому этот крест мы с отцом понесем вдвоем. Ты не нужна нам там: малых детей у нас не будет с собой, твоя помощь ни к чему.

– У вас еще дети родятся, вы еще молоды, и я вам помогу, буду нянчить.

– Нет, – Тамара покачала головой, – там, куда мы с отцом отправимся, детей не рожают.

– Да не кручинься, внучка, – вымолвила Акулина как можно бодрее, хотя сама не верила своим словам, – через два-три года приедут родители за вами… Дом-хозяйство устроят… и приедут.

– Нет, нет, нет! – вскрикнула Агафья.

– До чего настырная ты девка, – устало и раздраженно произнесла Тамара. – Ни к чему вам пропадать вместе с нами, неужто не поняла еще? Не для того я вас рожала, ночей бессонных не спала, грудью вскармливала, зацеловывала и лаской обласкивала, чтобы сгинули вы, как Марфочка и Илюшка, – Тамара вспомнила ненаглядных и когда-то отчаянно любимых детей, которых она потеряла в молодости.

Агафья стояла как вкопанная. Слова матери действовали на нее гипнотически, и вот уже она сама размышляла, что ей лучше остаться, ведь это всего вернее, и зачем же ей, молодой, способной, неглупой, пропадать, тем более когда она любила и была любима? Разве не главная ее задача теперь была – создать собственную семью, продолжив род Ермолиных? Не глупо ли было всем погибать в заснеженной тайге? А затем тупое омерзение от этих себялюбивых рассуждений горячей волной медленно скатилось на нее. Да, она была отвратительна себе, тошнотворна, как будто была какая-то другая Агафья, как дух витавшая рядом и смотревшая на нее со стороны с осуждением, а все же та, первая Агафья, знала, что мать права и сама она права, и остаться нужно: надо сберечь себя, – и та первая Агафья смеялась в лицо второй. Да-да, так оно и было! Она отчего-то предчувствовала, что это себялюбие в ней победит и она поддастся на уговоры матери, не найдет в себе сил воспротивиться ее слову.

Татьяна начала закутывать плачущего Филиппка в простыни, но она не успела завернуть его в тулуп и приготовить для улицы, как не успел Семен снести все узлы в сани. Тяжелая поступь послышалась во дворе, а затем в сенях. Не родной, а чужой манерой отперли дверь и вошли в светлую комнату, где трещала русская печь. То явился наконец отряд.

Первым вошел руководитель отряда, а следом за ним – незнакомцы из Пласта. В их ряды затесался и Сашка Иванов, что было недобрым знаком. Лицо Сашки, чужое, чернобровое, горбоносое, с глазами цвета сажи, сильно изменилось за последние дни и являло собой смесь удалого бесстыдства, какой-то особенной, мстительной жестокости и необъяснимого наслаждения от своего занятия. Следом за ним в комнату вошли Семен и Михаил, готовые постоять за Ермолиных. После того как руководитель отряда, Савельев, невысокий мужчина лет пятидесяти, лысый почти на всю голову, но вида смирного и простого, без тени лукавства на лице, объявил приговор, отрядовцы прошли по всему дому, не снимая сапог.

– Собирайте самые необходимые вещи, чтобы не замерзнуть в пути, – говорил по ходу Савельев тихо и с таким выражением, будто он извинялся перед хозяевами.

– Почти все собрали, – один Михаил нашелся что сказать. – Сами понимаете, молва все быстро разносит. Осталось несколько узлов.

– Хорошо, несите в сани. Да одевайтесь потеплее, – сказал Савельев и бросил взгляд на Тамару и Агафью. – Вам надо будет доехать до Пласта, там в ОГПУ возьмете Павла Ермолина. Там же вам скажут, куда ехать дальше.

В горнице, где были дети, Савельев замер и снова поглядел на Тамару.

– Это ваши дети? – спросил он.

Тамара замешкалась, не зная, что сказать, нужно ли было лгать? Заставит ли он их взять с собой? Тогда Савельев, поняв робость и смятение, тотчас отразившееся на лице женщины, сказал:

– Детей можете оставить, если здесь есть кому о них позаботиться.

– Есть! – сказала Татьяна. Савельев бросил на нее быстрый взгляд.

– Даст Бог, через года два-три вернетесь за ними, – мягко сказал он, снова повернувшись к Тамаре. Эта неожиданная доброта карателя, от которого все, напротив, ждали только унижений и упреков, подействовала на Тамару сильнее других доводов, и она всей душой поверила его слову, сказанному, быть может, только с целью ободрить ее в беспросветный час. Если бы не Савельев пришел за ними, а другой, жестокий и наглый человек, такой как Иванов, то лили бы женщины горькие слезы. Удивительно было встретить заботу и человечность в представителе карательного отряда, который, несмотря на злость Тамары (другой бы оправдал свое равнодушие скверным характером раскулаченной женщины), все равно проявил к ней сострадание, он словно глядел сквозь ее раздражение, сквозь ее достаток и видел в ней прежде всего человека, а уже потом богатую казачку – и тем ценнее было его добро. На то и была дана жизнь, чтобы бесконечно удивлять тебя разнообразием характеров и лиц.

Тамара в последний раз подошла к запеленутому Филиппку, который теперь уснул: он все еще горел. Она стала целовать его жарко в лобик и щечки, приговаривая:

– Сладкий мой, уж я ли тебя не любила, уж я ли тебя не лелеяла, уж не любил ли тебя добрый отец, уж он ли не ласкал, не лобызал! Знать, на то Божья воля, и тебе лучше будет с чужими людьми.

Татьяна закутала Филиппка в тулуп и взяла на руки. Агафья поторопила Нюру, и та оделась тоже. Глаза девочки, и без того большие, теперь заполнили все лицо ее. Отчаянная догадка ужаснула ее.

– Маменька, ты нас навсегда бросаешь?

Тамара, которой захотелось удавиться от этого вопроса, с трудом совладала с голосом и как можно веселее сказала ей:

– Что ты, дуреха, куда же я вас оставлю? Нет, милая, вы пойдете в гости к тете Тане, а вечером я за вами приду. Побалакаем только с дядей Савельевым, решим дела наши.

Нюра бросила робкий взгляд на сестру, ища подтверждение этих заверений в ней. И Агафья, сама не поняв как, собрала волю в кулак и последовала примеру матери: на лице ее засияла ласковая улыбка, и она беззаботно произнесла:

– Не кручинься, сестренка, матушка правду говорит.

Нюра кивнула, и Татьяна, неся на руках Филиппка, повела их из дому. Тамара лишь поцеловала дочь на прощание и чуть обняла, боясь излишней лаской напугать ее.

А Агафья была потрясена той бездной чувств, которую она открыла в этот миг в себе. Нет, она была не ребенок! То, как смело она лгала сестре, которую больше не увидит, как умеючи улыбалась ей в лицо, тогда как сердце ее истекало жгучей кровью, – все говорило о том, что она была уже женщина, она была почти что мать. Агафье вдруг представилось, что в ней дремали сокрытые силы, и силы те были безмерные.


Гаврила вышел в комнату в одной рубахе и брюках, когда все уже одевались в теплую одежду. Скрестив руки на широкой груди, он уставился в пол и делал вид, что ничего не понимает, что не видит разрухи, вывороченных шкафов, буфетов, разбросанных дорогих вещей, которые после недолгого размышления Агафья и Семен решились не брать, да так и оставили где пришлось; делал вид, что не понимает, что сейчас навсегда уведут его мать и, быть может, сестру.

Уже надев теплую шубу, Тамара вдруг вспомнила что-то и ахнула, дивясь своей забывчивости. Сделать это нужно было еще до прихода отряда, но она закрутилась и запамятовала под гнетом забот о детях, а теперь сделать это незаметно было никак нельзя. Но выхода не было, потому Тамара вымолвила, обращаясь к Савельеву:

– Я проверю, все ли взяла из горницы.

Он кивнул. Тамара забежала в свою комнату, чуть отодвинула жестяную кровать, и та выдала ее предательским скрежетом. Она подняла одну из половиц в углу и просунула было в углубление руку, но тут нахальный голос раздался над ней:

– Вы что-то потеряли? Дайте мне посмотреть.

Бесстыдный Сашка Иванов нахально склонился над ней, толкнул ее в плечо, отчего Тамара потеряла равновесие и так и села на пол. Другие члены отряда протискивались в комнату. Тамара смотрела на них с выражением виноватым и глупым, а внутри нее рухнула последняя надежда. Сейчас Иванов изымет все их сбережения, а деньги эти были немалые, и теперь точно пропадут они в тайге, не имея ни рубля за пазухой.

– Ничего нет! – зло воскликнул Сашка Иванов. – И что ты задумала, глупая баба? Куда деньги спрятала? – он навис над Тамарой, пока она продолжала смотреть на него круглыми глупыми глазами, не понимая, кто мог выкрасть их сбережения.

– Товарищ Иванов, прекрати, – послышался сердитый голос Савельева откуда-то из толпы.

Ермолины протиснулись в горницу и замерли: до того жалка была Тамара, сидящая на полу, со сбитым платком, выбившимися из-под него волосами, и одновременно безропотно жмурящаяся, будто в ожидании удара от Иванова. Первым очнулся из забытья Гаврила. Он быстро подошел, оттолкнул Сашку, а затем поднял Тамару на ноги. Иванов, еще не понявший перемены, произошедшей в Ермолине, попытался отшутиться:

– Что, брат, остаешься здесь один хозяином? Целый дом твой!

Вдруг Гаврила посмотрел на него не тусклым взглядом, а глазами, полными ненависти, и, ничего не ответив, быстро ушел в свою горницу. Но Тамара и Агафья уже кляли его про себя за то, что он выкрал деньги и оставил мать и отца голыми: только Гаврила мог подглядеть, как отец прятал их, и забрать все их накопления.

А Агафья, полагая так, виня его, все же думала про себя, что эгоизм и радение за собственную шкуру в ней победили и что она, быть может, ничем не лучше предателя-брата; вся разница была только в том, что она выходила в глазах людей чистенькой, незапачканной и никто не станет укорять ее, когда пройдут дни, месяцы, годы после этого злосчастного дня. Да, она будет жить с этим. Она будет жить и знать, что когда-то она, здоровая, крепкая, взрослая и сильная, отправила немолодую мать одну в свирепую уральскую вьюгу, тогда как справедливее было бы ехать ей самой, а Тамару оставить в Кизляке.

Нет-нет, она останется: так тому и быть. Кто бы на ее месте поехал на верную смерть? Она ведь была еще совсем ребенок, дитя, что можно было ждать от нее, что требовать? «Как легко, однако, было себя оправдать», – с ехидством подумала Агафья! Но ведь только что она видела себя совсем другой, намного старше, чем была, разве не так? Что же это такое? Быть может, этот миг мучительного выбора есть соломинка, за которую нужно ухватиться; быть может, это есть невероятная возможность проявить себя, поступить не так, как поступили бы на ее месте другие, – хоть и сулила эта соломинка лишения и муки. А что же Семен? Как оставить его? Лишь только он почувствовал, что она не едет, как в нем вместе с напряжением и жалостью к Тамаре утвердилось странное спокойствие, выражение какого-то глубокого счастья, которое она наконец предрешила за них двоих. Как теперь уничтожить в нем этот покой? Мысли быстротечной чередой сменяли друг друга с тем только, чтобы повториться вновь. Внутри нее все кипело, но в то же время такая упрямая холодность сковывала члены, что уж Агафья знала наверное, что ленивое тело ее, как и слабый дух, не способны на поступок.


Как бы ни хотелось отложить час расставания, но он настал. Все люди, бывшие в доме, вышли на улицу, куда Михаил уже вывел лошадей с санями. Со всех сторон к дому стекались люди с угрюмыми лицами, чтобы поддержать Тамару.

Метель развеялась в воздухе, облака истончились, и снег теперь ерошился на дороге пышным покрывалом. Мороз обжигал щеки, но вьюга уже не царапала кожу.

Меж тем Семен, уже несколько дней томимый напряжением неизвестности, не понимая, как поступит его возлюбленная, теперь радовался про себя согласию Агафьи остаться и был за нее покоен: если сама мать приказала ей не следовать за ней, значит, она не последует. Он нес огромный узелок Агафьи на плечах. Ермолины, Акулина, теперь завывающая от горя, прощались с Тамарой, жадно обнимая ее тугой, закутанный длинной шубой, стан. И вот уж Михаил хотел было подсобить ей взлезть на сани, как Гаврила протиснулся сквозь толпу к матери.

Она взглянула на него, холодея внутри и не ведая, что ждать от него: пришел ли он с упреками или одумался и пришел проститься? Но Гаврила пришел не с тем, чтобы проститься: на спине его висел тугой узел его собственных пожитков. Он быстро взгромоздил его в сани.

– Что ты, Гаврила, – попытался было остановить его Михаил, дотрагиваясь до плеча юноши, – тебе не нужно ехать.

– Не нужно ехать, но нельзя остаться, – сказал просто Гаврила, и вдруг впервые за все утро обветренное лицо его чуть тронула улыбка.

Агафья смотрела на брата жадными глазами, ловя каждое движение мускулов на его лице, которое наконец стало знакомо ей: это был тот самый Гаврила, железный Гаврила, никогда не выходивший из себя Гаврила, всегда бывший опорою своей семье.

– Гаврила, послушай дядю, – заунывно и слабо взмолилась Тамара, – ведь я всем приказала остаться. Ни к чему вам пропадать.

– Нет, маменька, я не останусь, – также немногословно, но твердо ответил Гаврила, и было ясно, что решения своего он уж не изменит. Он помог матери взобраться на сани и сам прыгнул следом за ней.

Отряд во главе с Савельевым стоял в стороне; кто-то хмуро глядел на проводы, кто-то радостно ухмылялся, как Сашка Иванов: люди как люди, все были разными – кто с червоточинкой, а кто и с крепким стержнем.

Гаврила взял поводья в руки, и кони, чуть фыркнув, тронулись. Он прощупал еще раз карман внутри тулупа: все накопления отца и матери были в нем. Груженые сани тяжело тянули оглобли, ударяя по жилистым бокам, но лошади терпеливо ступали по высокому снегу. Тамара на санях, обернувшись к людям, замерла, словно снежная баба, спрятав руки в рукава. От саней тянулись длинные чуть колеблющиеся ленты на снегу, словно маня за собой.

Агафья, жадно глядящая на мать и ни разу не моргнувшая в эти несколько минут, вдруг вспыхнула, жар пролился по всему ее молодому телу, особенно горели кончики пальцев и почему-то – корни волос, будто кто-то накалял ее, испепелял ее, имея цель расплавить ее всю. Неожиданно она выхватила из рук Семена свой узел, взвалила на крепкие плечи и, оборачиваясь спиной к удаляющимся саням, а лицом к Семену, вымолвила, делая шаг назад:

– Прости, Семен, знать, на роду мне другое написано. Не могу, и все тут. Если я останусь, то иссохну душой. Лучше прожить коротко, но живой. Прости.

Сказав это, она повернулась и побежала как можно быстрее, но узел тянул ее, а ноги утопали в снегу, и лишь то помогло ей, что Семен растерялся и несколько мгновений не шелохнулся, пока Михаил не толкнул его в бок:

– Что стоишь, увалень!

Тогда Семен очнулся и побежал вслед за ней, Михаил – вдогонку. Странное дело, впоследствии и Семену, и Агафье, когда они вспоминали эти минуты, всегда казалось, что те несколько мгновений, пока она прощалась с ним, длились целую вечность: они помнили выражения лиц друг друга, изумленные глаза, поднятые брови, помнили тоску, струящуюся между ними, и каждое слово, произнесенное ею. А вот изнурительный и медленный бег к саням, казалось, промчался за один миг, хотя он, напротив, длился долго.

Поймали бы мужчины Агафью и не дали бы ей догнать мать, но Тамара быстро кинулась к Гавриле, выхватила у него поводья, он же спрыгнул с саней и что было мочи побежал навстречу сестре. Семен догонял ее, и уже казалось, что вот-вот ухватит, но Гаврила у него перед самым носом выхватил узел Агафьи, бросил в сани, а затем утянул сестру и сильными руками закинул ее в сани. А уж после быстро запрыгнул сам.

Семен, словно зачарованный, остановился, тяжело дыша. Михаил догнал его и принялся ругать за промедление, но тот не слышал ничего – видел только ее большие миндалевидные глаза, смотрящие на него с решимостью, а в ушах звенели ее слова: «Лучше прожить коротко, но живой».

Робкий солнца луч прорезал прохудившиеся облака и осветил виляющие, но ровные ленты следов от саней, отчего свежие колеи заблестели, засверкали, будто сани, проезжая, рассыпали алмазную крошку по дороге. Небо, очищаясь, омываясь, задышало бескрайней лазурью, солнце яростнее разгоралось над станицей, освещая степь, белизна которой углублялась и теперь слепила глаза. Бесконечная бель эта закутала туманом удалявшиеся сани, и вскоре Ермолины навсегда растаяли в ней, но не растаяла печаль, уносимая и одновременно разносимая ими. И самой горькой из всех этих печалей была печаль матери, которая должна была покинуть свое дитя, не ведая, выживет ли он в эту болезнь, а если суждено случиться худшему – она даже не узнает об этом и не сможет оплакать его.

Вот уж скоро другие зажиточные казаки Кизляка погрузят семьи и весь самый ценный скарб в сани, бросят большие дома, хозяйства, поведут за собой скот и поедут искать недостижимое счастье на новом месте. И время, ветром разметая, сгребет их всех и разметет – кого куда, так что самая память о станице сотрется, потому как немногословные казаки сокроют их опасные дела не только от потомков, но и от собственных детей, рожденных для новой власти, нового строя, новой эпохи.

Золотые жилы

Подняться наверх