Читать книгу Золотые жилы - Ирина Лазарева - Страница 7

Часть первая
Глава пятая

Оглавление

1929 год

Стоял тихий осенний вечер в Косогорье, когда солнце еще алело над простором зеленых и черных, вспаханных после уборки урожая полей, над неровными линиями далеких лесов, уже отмеченных пятнами меди, над деревьями в поселке, окаймляющими, словно стенами, избы и дома, да часовню-свечку в конце улицы. Клены первыми обронили костерообразные листья, и кроны их, поредевшие, уныло колыхались при легких дуновениях ласкового ветра.

На широком взгорье, словно крепость, возвышался кальвинистский сбор – храм времен Литовского княжества. В эти земли протестантство проникло в XVI веке, когда богатые семьи стали отказываться от католицизма и от идеи о божественном происхождении верховной власти, чтобы укрепить собственное влияние, и теперь этот старинный сбор с четырехсотлетней историей остался в память о литовских временах. Говорили, что когда-то он служил не только храмом, но и крепостью: недаром воздвигли его на взгорье, а вокруг обнесли рвом, недаром стены из полевого камня и кирпичей были высокими, толщиной в полтора метра, окна узкими, а бойницы позволяли вести круговой обстрел. Теперь ров был засыпан, а сам храм давно закрыт. Поговаривали также, что священник Косогорья Михаил предпринял попытку изучить подземелье сбора и нашел тайные ходы, которые вели в три разных направления, но что вышло из этой затеи, никто не знал.

Савельевы возвращались с поля на телеге, груженной мешками с картофелем. Когда лошадь стала подниматься на взгорье, Василий, его жена Ольга и младший брат Федор проворно спрыгнули с телеги и пошли рядом. И хотя казалось, что им было легко идти, на деле спины болели, а ноги гудели после второго дня работы в поле, жилы на шее тянуло так, будто кто-то потусторонний вытягивал из них кровь. Не разгибаясь, они копали картофель, почти не отдыхая, чтобы управиться за три дня. Меж тем мать Савельевых, Оксана, следила за домом, хозяйством и детьми, за тем, как те выполняли мелкую работу по дому.

Вдалеке от них на другом взгорье, где высился хмурый кальвинистский сбор, окаймленный липами, чуть отстояли старинные дубы-богатыри. Багряное солнце то пряталось, то вновь просвечивало и выскальзывало из-за пышной золотисто-рыжей кроны дубов, тонкими нитями окропляя луга, словно ластясь к ковылю, тимофеевке, овсянице, лисохвосту, пушащимся и затейливо перемежающимся меж собой. Пастушья сумка, цветущая с апреля, до сих пор не до конца отцвела и разрослась кустиками, а неподалеку от нее отцветала так похожая на пастушью сумку ярутка с ее зелеными плодами-сердечками, желтыми чашелистиками и белыми цветами.

Широкий пруд, раскинувшийся с другой стороны от дороги, розовел на закате, словно воду разбавили багрецом, ровной гладью отражая противоположный берег с такой кропотливой точностью, будто то была картина, созданная рукой мастера, а не явление природы, не игра света и тени. На этой воде летом чомга плела плавучее гнездо из кучи болотной травы, камыша и тины и так и плавала в нем, как на плоту.

Вдалеке тянулись по улице пятнистые точки коров, неторопливо шествовавших домой, изредка вяло мычащих и беспрестанно мотавших хвостами, – осталась летняя привычка отгонять оводов и комаров; вслед за ними шел пожилой пастух, который махал лениво восьмиколенным кнутом и беспрестанно покрикивал на медленное стадо. Слишком тяжело тянуло молоко, накопленное за день в вымени коров, и когда какая-то из них останавливалась, то раздавался выстрел пастушечьего хлыста.

Василий шел чуть поодаль от Федора, но все же он проследил за направлением его взгляда: младший брат, холостой парень двадцати лет, смотрел туда, где из-за суровой крепости протестантского сбора появились две фигуры и пошли по тропинке вниз, к другому концу улицы. То были Арина и Арсений, и Федор не мог отвести от них глаз. Непритязательный, он смотрел без злости, без жгучей ревности, лишь только взгляд его наполнялся тихой скромной тоской. Чудным показалось Василию достоинство, столь странное для такого юного возраста, с каким его брат смотрел, как девушка, к которой он питал нежные чувства, весело щебетала и улыбалась, идя под руку с русоволосым статным Арсением.

Арина была невысокой, но тонкой, как березка, притом не отталкивающе худой, а гибкой, с высокой грудью, подтянутым сильным телом, привыкшим к тяжелому труду, одновременно столь несогласному с ее хрупким станом. Лицо ее не было безукоризненно выверенным: узкоскулое и легкое, оно было утяжелено чуть кривым носом. Уголки век были опущены, из-за чего выражение глаз ее, подчеркнутых тонкими линиями бровей без изгибов, казалось грустным. Нижняя челюсть ее не по-женски едва заметно выдвигалась вперед. Словом, что-то мужское и негармоничное было заключено в чертах этого миниатюрного лица, но мужественность его так причудливо сочеталась с неизъяснимой женской прелестью полных губ, скромного взгляда, хрупкого гибкого стана, что совершенно забывалась и не воспринималась умом. Безусловно, Арина не была красавицей в строгом смысле этого слова, но она так и манила взор, так и притягивала к себе.

– Эх, Федя, – проговорил бодро Василий, словно не замечая печали брата, – жениться не надумал еще?

Неказистое лицо Федора, с широкими скулами и, напротив, маленькими узкими глазами, вдавленными глубоко в глазницы под широкими бровями, не выразило злости – когда другой бы на его месте непременно вспылил. Зная, что старший брат не мог намеренно желать обидеть его – даже когда наступал ему на больную мозоль, – Федор готов был вытерпеть от него неуклюжие попытки смягчить ситуацию.

– Неужели уже пора? – сказал он, и губы его скривились в усмешке.

– В твои лета мы с Ольгой уже ждали Анечку, – ответил Василий, и рот его растянулся в широкой добродушной улыбке. У него были большие чистые глаза и огромные торчащие в стороны уши. Когда он улыбался, а еще больше, когда заливисто смеялся от всей души, лицо его принимало наивное, даже глуповатое выражение, – он прекрасно знал об этом смолоду, но ничего не мог с собой поделать. Чем более умным старался выглядеть, тем большей глупостью и простодушием сияли открытые искренние глаза. Потому Василий давно смирился с этим и не старался выглядеть умным, решив, что ум не согласуется с его лицом и нравом. Но все это был обман, хотя и невольный: кто знал Василия близко, понимал, что человек этот был далеко не глупым, а во многих вопросах и более толковым, чем большинство его собеседников.

– Молодо-зелено, погулять велено, – отшутился Федор, сказав, конечно же, совсем не то, что было у него на уме и тяжким грузом давило на сердце. Лицо его, спокойное и суровое, вновь стало закрытым и не выдавало кипящих в нем чувств.

Дома работы было невпроворот: разгружали мешки с картофелем, высыпали его на брезент под навесом и сразу перебирали, сортируя на крупный – для еды, средний – для семян и мелочь – для корма скотине. А затем таскали мешки с отобранным картофелем в зимний погреб, расположенный в ближнем сарае.

Оксана, женщина большая, дородная, с широкой спиной, доила корову, пришедшую с поля. Привыкшие к тяжелому труду отекающие пальцы быстро сжимали и тянули тугое вымя. От ведра с молоком шел пар и ни на что не похожий запах глубокой сладости.

Ей было всего пятьдесят лет, но она выглядела старше из-за излишней полноты: большая шея ее сливалась с многократным подбородком, рядами спадавшим вниз, кожа, хоть и не была морщинистой, казалась старчески толстой, уплотненной, а веки безжалостно отекали, уменьшая разрез глаз. Она ступала тяжело, словно не совсем владела своим телом, и по шагам и движениям ее лучше всего ощущалось, что полнота не только делала ее дурнее, но и вредила здоровью.

В перерывах между делами по хозяйству они успевали перемолвиться друг c другом, рассказать, как прошел день. Оксана зачастую рассказывала сыновьям и невестке новости, какие успевала перехватить от соседок.

– Арина-то Котельникова и Арсений Котельников, – говорила она, освободившись от дойки, – оказывается, вступили в инициативную группу. Мать Аринки рассказала, председатель ее вызвал и давай, мол, так и так, уговаривать ее, склонять. Говорит, мол, ты молода, красива, школу закончила, за словом в карман не полезешь, в общем, девка бойкая, за тобой люди пойдут. Уж как она боялась и отнекивалась, мол, на такое дело люди нужны опытные. А председатель ей говорит, дескать, нет, нужны всякие, и даже наоборот, молодежь и нужна. Мать уж вздыхает, вроде бы и рада, а вроде бы и нет. На ней ведь и школа вечерняя, стариков учила грамоте, так еще теперь вот и инициативная группа, да работы еще сколько в колхозе. Аришка в школу уже не успевает и заглядывать… а в общем, зубами скрипит, но справляется.

Федор носил тяжелые мешки и не подавал виду, как внимательно он впитывал в себя каждое слово матери. Василий улыбался своей чистой глуповатой улыбкой, но и он внимал каждому слову, однако по другой причине, своей собственной.

– Так и получилось у нее убедить кого-то? – спросил он, когда Оксана, вздыхая и охая от того, как сбивалось ее дыхание от столь длительного рассказа, замолчала.

– Уже Савельевы и Котельниковы по улице Вишневой и Речной, восемь дворов итого, вступили обратно в колхоз.

В Косогорье только и жили, что Котельниковы и Савельевы, но дворов было очень много. Так исторически сложилось, что хотя жители были уже давно не родственниками, но все же носили одни и те же фамилии. Сами они про себя предполагали, что когда-то давно произошли от двух семей, но история хранила молчание, и доказать что-либо точно было уже никак нельзя.

В 1927 году здесь был основан один из первых колхозов Белорусской ССР, в который вступил почти весь поселок, вступил добровольно, потому как уж очень привлекательными были речи агитаторов. Люди, одухотворенные надеждой, охотно соглашались на коллективизацию. И хотя в последующий год результаты деятельности колхоза не только оправдали, но и превзошли их ожидания – прибыль делилась поровну между всеми участниками, – медленно стала нарастать среди колхозников обратная волна. Воду мутили кулаки, а более всего из них – Тихон Александрович и Лука Яковлевич, боявшиеся не только утратить свое влияние среди жителей поселка, но и стать неконкурентоспособными в условиях соперничества со столь сильным колхозом.

Усугублял положение дел тот факт, что обещанная техника не закупалась и не поступала в колхоз: агитаторы перестарались и скрыли от доверчивых жителей правду, умолчав, что это никак не могло произойти в один год: собственного производства тракторов и сельхозтехники в СССР практически не существовало, как и в дореволюционной России, а закупка дорогостоящей импортной техники из Америки не могла произойти сию минуту. Это привело к тому, что уже через год многие дома, сговорившись, стали выходить из колхоза. Происходило это не только в их поселке, но и в других колхозах Беларуси. Савельевы, Василий и Федор, тоже вышли из колхоза, повинуясь общему движению: куда все, туда и они, – потому как не могли отстать от других, им казалось, что если бы они поступили по-своему и остались в колхозе, то предали бы общий интерес.

Уже несколько позже они поняли, что выходить было не обязательно: часть дворов так и не двинулась с места. Среди преданных советской власти оказалась и семья Арины. Поговаривали, что и они бы вышли, но Арина так разъярилась на это, что матери и отцу ничего не оставалось, как уступить образованной – по их меркам – старшей дочери.

– Чудные дела творятся, – заметил Василий матери. – Неужто все так и будут то вступать, то выходить, то опять вступать в колхоз? Ужели не надоело им?

– А я так думаю, раз уж вышли, так вышли, – сказала Оксана, поведя рукой куда-то в сторону, словно отмахиваясь от навязчивой советской власти.

– Если можно не вступать, то и не надо, – согласилась Ольга.

Василий вдруг чуть подмигнул брату, который проходил мимо него с мешком на плечах, и сказал, совершенно меня тему разговора:

– А что, стало быть, Арина с Арсением сдружилась только потому, что они агитацией занимаются? Свободна она, получается?

Федор не ответил, лишь уголки губ его чуть потянулись вверх, словно он пытался скрыть довольную усмешку: и он об этом уже подумал!

– Был бы жив отец, уж он-то не дал бы нам никуда вступить, – заметила вдруг Оксана, и Ольга чуть отвернулась от нее, не желая встречать взгляд свекрови и поощрять ее развивать излюбленную ею тему. Да, сейчас она начнет причитать, переписывая историю собственной жизни, совершенно неосознанно приукрашивая ее так, как это выгодно было бы сейчас. Ольга, полноватая женщина с толстыми щеками и двойным подбородком, была еще красивой, сильной, статной. Большие карие глаза ее горели на пол-лица, и сейчас они устало отворачивались от свекрови, утомленно, но без злости, потому что она была женщиной доброй, хотя порой и раздражительной.

– Мама, ну что ты, в самом деле, – крикнул Федор, возвращаясь во двор уже без мешка. – Зачем отца вспоминать? Сложил свою голову в мировой войне, а за что сложил? Для кого сложил?

– За проливы отдал жизнь, за царские, чтобы троны у царей были не золотыми, а яхонтовыми, – вторил ему Василий.

– Уж он-то и рад был бы, если был жив, что так все обернулось и что теперь народная власть, – сказал Федор.

Оксана, задавленная со всех сторон сыновьями, лишь рассмеялась, услышав слова о народной власти, показывая, что она еще не до конца верит в будущность этой самой новой власти и ее обещаниям служить народу. Однако дальше спорить она не стала.

Небо меж тем наполнялось густой синевой, и солнечные лучи уже последними нитями сочились по верху высокого забора, словно перебирая доски. Пожар заката в конце небосвода догорал, и становилось зябко. Вот уже Анечка вышла на крыльцо и стала нетерпеливо звать всех в дом на поздний ужин. Оксана все рассказывала и рассказывала последние новости, как вдруг вспомнила что-то, о чем позабыла упомянуть. Лицо ее при этом просияло так, будто она знала, что говорила и для кого говорила, хотя прямо обратиться к сыну не могла.

– Я давеча у Котельниковой и спрашиваю: «А что, Арсений за Аринку посватался? Ходят везде – не разлей вода». А мать мне: «Какой там!»

На этих ее словах Федор и Василий скрестили взгляды, и младшему брату показалось, что старший подмигнул ему. Федор хотел было что-то сказать, его рот раскрылся, но так и застыл в таком положении. Казалось, он был захвачен порывом воодушевления, когда разбитые надежды склеиваются и разгораются в душе вновь с небывалой и какой-то отчаянной силой.

– У него, оказывается, невеста – Наталья Савельева. И, говорит, мол, Арсений такой завидный жених, такой статный, а Арина у них и не красавица…

В этот самый момент дверь ворот заскрипела, чья-то нога в новом женском сапожке протиснулась через дверь, и вот уже во двор вошла невысокая девушка, а за ней статный молодой человек в кожаной куртке. Это были Арина и Арсений.

От неожиданности Оксана закусила губу и смотрела на них, едва скрывая испуг и чувство вины, испугался и Федор: он был уверен, что те двое слышали, что говорила про них мать.

– Здравствуйте, – сказали вразнобой Арина и Арсений. Смущаясь и теряясь, они ловили взгляды хозяев дома, и было совершенно неясно, смущались ли они сами по себе или оттого, что услышали нелестные слова Оксаны.

– Здравствуйте, – ответил Василий, который один не растерялся. В момент, когда они вошли, он, как и Федор и Ольга, сидел на корточках и перебирал картофель. – Зачем пожаловали? Агитировать будете?

Арина вспыхнула: ей тяжело давалась работа в инициативной группе, хоть она и была бойкой. Сложно было убеждать людей зрелых, более опытных, часто закостенелых, а еще тяжелее было слышать отказы: соглашались далеко не все, и ко многим они должны были ходить и ходить, пока не добьются успеха. Но были семьи, где крестьяне радушно принимали гостей и готовы были вступить в колхоз довольно легко – однако таких было совсем немного.

– Будем, Василий Андреевич, – ответил просто и весело Арсений, темноволосый богатырь, высокий, широкоплечий, с чистым и ровным лицом, на котором весело блестели красивые глаза под ровными толстыми бровями. Весь он словно был вылит из бронзы – так поразительна была его мужественная красота без единого изъяна, будто заключалась в нем какая-то неведомая сила, которая при рождении вытянула из матери все самое прекрасное и здоровое, а все болезненное вытеснила, не желая вбирать в себя.

Они устали за день, и Арина ощущала, с каким трудом ворочается язык, как тяжело думать, слова слетали с уст самые обычные, которые она уже много раз говорила за эти два дня. Из-за полученных отказов она оробела и словно заранее предугадывала отказ и на сей раз. Но Василий, обычно улыбавшийся глуповато, теперь посматривал с хитрецой. Он поднялся и стал задавать вопросы, показывая интерес к рассказам Арсения и Арины, – это приободрило их, и уже скоро юноша и девушка перебивали друг друга, рассказывая об успехах колхоза, о вырученной прибыли, о доходах колхозников, а главное, об обещании властей учредить одну из первых МТС в Беларуси именно в их районе.

– Быть того не может! – дивился Василий с усмешкой, и было неясно, верит он или, быть может, нарочно смеется над неопытными агитаторами.

Федор с тревогой слушал брата, боясь, что он что-нибудь выкинет и обидит Арину. Сам он изначально был против выхода из колхоза, он мечтал о тракторах, сеялках, ему хотелось работать на машине в поле. Когда год назад Василий принял решение выйти из колхоза, Федору это решение далось тяжело, и, хотя родные заподозрили причину его печали, никто из них и не догадывался, как глубоко он переживал обиду, ведь он все таил в себе, словно в мрачном подземелье. А теперь слова маленькой бойкой Арины зажгли в нем старые мечты о технике, тракторах, прогрессе, возможности быстро обрабатывать поля и строить новую жизнь, где будет оставаться место не только жилы вытягивающему физическому труду, но и чему-то намного, намного большему, – он сам не ведал, чему именно, но таинственная мечта так и влекла за собой.

– Обещанного три года ждут, – вздохнула между тем Оксана. – Когда эта МТС еще будет у нас.

– Нет-нет, – с упреком отвечала Арина, – это уже точно! Будущей весной все будет. Товарищ Сталин…

– Так уж и весной, – усмехнулась Ольга, перебив ее. Она закончила перебирать последние картофелины, поднялась и хотела было пойти в избу, но муж остановил ее, придержав за руку.

Арина, решив вдруг про себя, что и тут ничего не получилось, вконец расстроилась и нахмурилась: ей захотелось как можно скорее уйти отсюда, лишь бы не слушать столь унизительный для ее самолюбия отказ. Она хотела было дернуть за рукав Арсения, который стоял, широко расставив ноги, скрестив руки на груди, уверенный в себе и не подозревающий о сомнениях людей, к которым обращался, но тут Василий неожиданно повеселел:

– А что, Федор, что думаешь? – лицо его растянулось в широкой бесхитростной улыбке. – Мне кажется, надо вступать обратно, раз все вступают. Мы не отсталые какие-нибудь, на тракторах и сами бы хотели поездить. Так или не так?

Оксана ахнула от удивления, молчаливая Ольга лишь расширила глаза, но не проронила ни слова. Федор почувствовал, как под пристальным взглядом веселого брата лицо его заалело до самых кончиков ушей. Он не мог не подумать о том, что решение, принятое вдруг старшим братом, было вынесено им ради него одного, и это неожиданное внимание Василия оглушало его. Он только смотрел то на Василия, то на Арину, не в силах проронить ни слова.

– Что молчишь, Федор? Такие красивые девушки к нам не часто во двор заходят. – На этих словах Арина зарделась, а Ольга бросила на нее долгий мрачный взгляд, но опять-таки промолчала. – Зря мы, что ли, помещиков выгоняли с земель наших?

– Вот именно, – вторил ему Арсений. – Не для того, чтоб кулаки заняли их место и опять все сначала: эксплуататоры и бедняки на грани голода.

– Воля ваша, – сказала Оксана неожиданно без сопротивления, как будто она и сама склонялась к этому выбору, но не хотела первой озвучить его. – Вам работать в колхозе, вы и решайте.

– Я – за, – наконец вымолвил, словно выдавил, два долгожданных слова Федор.

– Ну и решено, значит! – сказал Василий и принялся жать с жаром руки Арсению и Арине.

Они ушли счастливые, что так приятно завершился их сложный день, полный изнурительных бесед с несговорчивыми крестьянами.

Стало совсем темно, воздух наполнился синей мглой, и усыпляющим стрекотом кузнечиков, и редким, живительным дымом бань, который глотаешь с таким упоением в минуты вечернего покоя. Тишина, изредка рвущаяся от гулкого лая или протяжного воя собак, разливалась вокруг. Пожар заката совсем спустился к горизонту и сузился до тонкой линии, которая все же еще горела и, отражаясь в небесной глади, отсвечивала нежно-алым и так и влекла за собой в неизведанную даль, даль открытий, даль свершений. Федор выглянул в окно и засмотрелся, залюбовался угасающим днем, и ему все казалось, будто он впервые узрел настоящее пламя заходящего солнца.

Куда манила эта истончающаяся нить заката, на которую, словно огненная бусина, был нанизан край солнечного диска? Какими обещаниями теснила молодую грудь, зачем щекотала нервы еще так мало видевшего в своей жизни человека? И только черная мгла, разливающаяся над просторами Косогорья, его заборами, треугольниками крыш и огородами, теребила душу смутной тревогой, но как легко было ее отогнать, когда ты юн и полон надежд и ожиданий! Как легко было внушить себе, что в жизни будет только радость, и смех, и любовь, и тяжелый труд, но вся она пройдет без потрясений, без поражений, без глубоких ран, без потерь, без навсегда оторванных от груди людей! Гибель отца в войну совсем забылась, да и мал он был, чтобы не то что прочувствовать, но и даже понять ее. Не на то ли дана юность, чтобы верить в безусловное добро и не верить в существование зла? Так уж устроен человек, что, пока он молод, здоров, силен, пока не имеет жестокого жизненного опыта, он не верит в то, что туманные беды когда-либо обрушатся на него.

Продумав это все, Федор все равно засыпал легко, измотанный тяжелой работой, он даже приказал себе не спать, чтобы мечтать и мечтать об Арине, упиваясь этими мыслями, рисовать в воображении ее портрет, представлять, что ощущаешь ее запах, но… лишь только он стал писать ее миниатюрное лицо, как волна дремучего сна захлестнула его, и он увяз в нем.


В последующие несколько дней поселок медленно возвращался в колхоз, и чем больше домов возвращалось, тем меньше сомнений оставалось у других жителей. В эти же дни вдруг появились листовки, которые подкидывали ночью во двор к тем, кто еще не перешел или колебался. В ходу было всего два текста:

«Объявление. Товарищи рабочие, колхозники и бедняки-селяне. Коммунистическая партия ведет нас к искусственному голоду и полной разрухе. Все население городов и сел выселяют: хлебопашца-селянина в тайгу, на Соловки, в Соловецкий монастырь, где много гибнет середняков и бедняков, а рабочий города и села пухнет от нищеты и недоедания. Да здравствует Николай, долой большевиков!»

«Товарищи. Подымите голову, что с нами делают, а мы терпим. Товарищи, до каких пор это будет, шевелитесь – свергнем социализм!»

Рано утром, когда пели петухи, чуть ржала лошадь и мычала корова, – голоса последних, приглушенные, доносились из хлева и ласкали слух, – Ольга кормила скотину. Василий собирался ехать в поле, готовить его к посеву озимой пшеницы, и сейчас выводил лошадь из стойла. Федор носил из огорода в погреб ведра с последними осенними яблоками. Вдруг тяжелые ворота заскрипели, Василий отвернулся от телеги и впился глазами в дверь: кто бы это мог быть так рано? Федор был в тот самый момент у края огорода и сквозь низкий частокол, отделявший двор от огорода, мог видеть все, что происходило во дворе. Заметив гостя, он заподозрил неладное, приостановился и стал внимательно вслушиваться в настороженные голоса, боясь упустить что-то важное и заранее предчувствуя беду.

То был Алексей Котельников, человек небогатый и небедный, пожилой, но крайне неприятный, с большими мертвенно-пустыми глазами, выражение которых никак нельзя было понять. Его недолюбливали в Косогорье, и было за что. Сняв фуражку, он, надвигаясь на Василия, заговорил ровным, тягучим голосом:

– Ты, знать, Василий Андреевич, решил снова в колхоз вступить? А что так? Мало ли у нас уже отнимали зерна и хлеба? Мало ли по нам прошлись немцы в восемнадцатом году? Мало ли добра выгребли? Мы вроде бы отстояли свою свободу, половина дворов повыходила из колхоза, и вот опять… голод захотели? Детей своих не жалеете?

– Не пойму я, о чем ты толкуешь, – спокойно отвечал Василий, но взгляд его, обычно веселый и смешливый, стал непривычно серьезен. – В колхозе все, кто честно работает, честно и получает. Никто не жалуется. И ты вступай, не пожалеешь.

Алексей зло усмехнулся, и ледяные глаза его чуть сверкнули, казалось, в них наконец зашевелилась жизнь, но миг прошел, и лицо его опять приняло неприятное выражение: раздражения и совершенного равнодушия к происходящему.

– Лука Яковлевич просил тебе передать, что просит долг вернуть немедля.

– Мы договаривались, что весной…

– Раз все в колхоз вступаете, дела у Луки Яковлевича скоро расстроятся, вот ему и понадобились его средства раньше. А ежели не вернешь сейчас, по-хорошему, то весной в десять раз больше будет сумма…

– Вот оно что… А что не в сто раз?

– А какой штраф накладывают на крепких мужиков, которые отказываются зерно продавать по твердым ценам, ты, чай, не знаешь? Пяти–, десятикратный… Как советская власть, так и мы… Лука Яковлевич…

– Подлец твой Лука Яковлевич! – Василий не выдержал и вспылил. – Но с ним все ясно! Мне одно непонятно: ты-то… ты зачем ему пособничаешь?

Алексей тихо засмеялся, но так сдавленно и странно, будто шипя. Глаза его с бесцветными ресницами, очерченные розовыми болезненными линиями по кромке век, по-прежнему смотрели на Василия безжизненным, пустым взором, столь несогласным с улыбающимся ртом, словно части его лица существовали и двигались отдельно друг от друга.

– Так не вступай в колхоз, и никто тебя не тронет. А не уплатишь долг по весне… Сам знаешь… спалим тебе хату!

Василий побагровел и сделал было шаг навстречу Алексею, но остановился, лишь дыхание его против воли участилось, будто возмущение, вскипевшее в нем, высосало весь кислород из легких. Он, лопоухий весельчак и добряк, казался сейчас совсем другим человеком, способным силой постоять за себя. Алексей глянул на него зло и опасливо, а затем развернулся, чтобы уйти. Он сделал несколько шагов, когда тихие, но полные возмущения, слова догнали его:

– Кулак твой Лука Яковлевич! Мироед! А ты… ты подкулачник! Вот и весь сказ!

Выкрикнув это, Василий отвернулся и взял под уздцы лошадь, но толстые тугие пальцы едва слушались его, они так и стягивались в кулаки.

Вдруг за его спиной Алексей схватил первое, что попалось ему под руку – оставленные у крыльца грабли, – и кинул их в Василия, попав точно по спине; грабли, описав короткую дугу, резко ударили, как хлыстом. Василий, не понимая, что случилось, сжался от боли, не в силах ответить обидчику. Но свидетелем этой неожиданной сцены стал Федор, который неотлучно следил за братом и соседом. Согнутая фигура и беспомощность Василия из-за сильного удара острыми стальными зубцами грабель так полоснули по Федору, что сердце его тут же наполнилось клокочущим бешенством. Он перелетел через частокол и вмиг настиг ускользающего Алексея, а затем быстрыми ударами кулаков в грудь провел его до самых ворот, и уже там, за калиткой, Котельников, едва успевавший дышать, повалился на землю. Несколько мгновений Алексей приходил в себя, лежа рядом с забором, где разрослась глухая крапива и переросший укроп, затем подобрал коленки, поднялся и припустился бежать подальше от разъяренного Федора; только крик его разносил по пыльной улице студеный ветер:

– Ну, Федька, такой-сякой, подлец ты этакий, заплатишь мне за это! Не видать тебе, предатель, Аринки, такой-сякой, стервы-курвы!

В то утро Федор совсем не понял его угрозы, но уже через несколько дней жестокий смысл ее дошел до него вполне.


Прошло несколько дней, и вот события, одно страшнее другого, развернулись в Косогорье. Как-то ночью темное небо, окропленное, словно каплями, покойным мерцанием холодных пылинок звезд, озарили языки пламени, отчего люди стали просыпаться и выбегать на улицу с тревожными криками. То горел дом председателя сельсовета. Вскоре огонь перекинулся на сараи и амбары, а с них – на постройки соседей и их дома. За ночь сгорело несколько дворов, в том числе Арины Котельниковой и ее семьи.

Одна была радость и утешение для пострадавших: все семьи спаслись, хоть и остались без крова. Тут же родились пересуды, что видели известных на селе подкулачников поблизости от дома председателя прямо перед пожаром, и уже утром из города приехали представители ОГПУ. Они должны были арестовать и допросить подозреваемых, но те исчезли, и жены и сыновья их только разводили руками, утверждая, что не знают, где они могут укрываться.

Арину, мать, ее братьев и сестер приютили родственники, как и остальных пострадавших. От пережитого горя люди словно онемели и стали безмолвными. Они бродили как тени на пепелищах своих домов, пытались разгребать завалы, но все валилось из рук, силы оставили их. Лишь самые стойкие, как Арина, как ее брат и еще несколько человек, наперекор случившейся подлости улыбались и вели себя так, будто не осознали своей беды, словно это не с ними случилось горе, а с кем-то другим, а они только приходят помогать, и их никак не касается это внезапно обрушившееся на них несчастье. Каждый день односельчане отлучали кого-то от работы по хозяйству или в поле и отправляли к пострадавшим – разгребать завалы, чтобы успеть поставить срубы до наступления холодов.

Но то было только начало: через два дня вечером загорелся коровник. Дым толстой трубой пронзил темнеющее синее небо, мерцающее от алых лучей солнца, и все догадались, что случилась беда. Все, кто был не в поле, бросились тушить пожар и спасать коров, среди них и Арина с матерью, и Ольга с Оксаной. Василий в это время был в поле, а Федор был с Котельниковыми, помогал соседям очищать завалы от сгоревших остатков изб и сараев.

Женщины и старики поспешно выгоняли коров из коровника, с ними был и подоспевший Федор, другие по цепочке передавали ведра с водой из близлежащего колодца, но едва ли можно было спасти постройку, и с каждой минутой надежд оставалось все меньше: огонь перекидывался с балки на балку, проникая внутрь. Арина смочила платок водой и обвязала им нос и рот; она везде проскальзывала первой и здесь оказалась одной из первых внутри, зажатая толпой коров, которые слишком медленно двигались на волю.

Когда стали рушиться балки в самом конце коровника, мать Арины издала истошный вопль, его подхватили другие женщины; коровы, обезумев от страха, выбегали из дымного коровника, снося людей на своем пути: те только и успевали отскакивать в сторону.

Федор вдруг понял, что упустил Арину из виду, осмотрелся быстро по сторонам и бросился в самую гарь, едва успевая увернуться от бегущих на него коров.

Мать Арины с замиранием сердца смотрела, как выскакивали женщины и коровы, но ее дочери среди них не было. Ей казалось, что сердце сдавила невыносимая тяжесть, будто кто-то уронил в него свинец; ей бы броситься теперь наперекор этому стаду, ей бы искать в черной гари свою дочь, но ноги словно приросли к сухой траве и черной земле, и она ни на шаг не могла сдвинуть свое маленькое и сильное тело с места.

Вдруг, точно видение, пошатываясь от напряжения, вышел Федор, неся на крепких руках Арину – хрупкую, жалкую, раздираемую изнутри сухим кашлем, с опаленным копотью лицом и руками, в телогрейке, измазанной сажей. Его решительно сжатые губы указывали, что он был готов до последнего биться с бушующим пламенем за жизнь любимой девушки. Вслед за этим тяжелый грохот разнесся по округе, догоняя спасшихся, – то рушились прогоревшие балки и провалилась следом горящая крыша.

На месте уже был сотрудник ОГПУ, который не выезжал из поселка, не успев еще поймать преступников, совершивших поджог домов. Он выслушивал взволнованных доярок с измазанными лицами, наперебой рассказывавших ему о том, что предшествовало поджогу.

Мать принялась ругать дочь на чем свет стоит:

– Ах ты окаянная, ты куда бросилась в самый пожар? Ты о матери подумала?! Сколько я за тебя могу переживать: то школа, теперь изба… Изба! Изба сгорела… так ты решила, что и этого мало, решила погубить себя? До чего поперешная девка…

Арина не отвечала, все кашляя и прижимаясь лицом к телогрейке Федора, с которым в последние несколько дней у них совершилось молчаливое объяснение: где бы она ни была на пепелище, он был рядом, помогал ей, тихо отстранял ее, если она бралась за что-то тяжелое, и сам нес тяжесть, поддерживал ее, если она спотыкалась. Арина, до того не замечавшая Федора, с удивлением наблюдала, как он неожиданно проникал в ее жизнь, в ее поступки, в ее тайные мысли.

Если раньше ей нравился красавец и балагур Арсений, не обращавший на нее никакого внимания, то теперь она увидела, что полюбить можно было и совершенную противоположность Арсению: человека скромного, неказистого, но сильного духом и телом, такого человека, который в час нужды всегда подставит свое плечо, – стоит только дать воображению бескрайнюю волю, свободу от девичьих романтических мечтаний. И то, как Федор нашел ее в совершенной тьме, когда она начала терять сознание от гари, не ведая, где выход, когда уже упала на колени и не чаяла выбраться из горящего коровника, как легко он вынес ее на своих сильных руках, – покорило ее необузданную душу. В эти мгновения, когда дым раздирал легкие, а гарь застилала глаза, она осознала, что перестала сопротивляться новому робкому чувству, зародившемуся в ней всего несколько дней назад, перестала сопротивляться любви Федора и даже наоборот – ощутила, как вся проваливается в кружащий голову туман его обожания, позволяя ему навеки опутать свое сердце.

Золотые жилы

Подняться наверх