Читать книгу Золотые жилы - Ирина Лазарева - Страница 8

Часть первая
Глава шестая

Оглавление

Глухая ночь разлилась по Косогорью – ни животное, ни человек не издавали ни звука, все дома уснули, холодный воздух наполнился студеной влажной свежестью, хоть и пропитанной еще дымом и гарью после пожара в коровнике, но уже настолько разнесенной ветром, что едва уловимой, едва осязаемой. До рассвета было еще далеко, и на горизонте, где ночь смыкала зарницы, не колыхалась и тончайшая линия света. Лишь в одном доме, большом и просторном, в одной из горниц слабо горела свеча. Это был дом Луки Яковлевича, у него заседали Алексей Котельников с сыном, Савельев Петр с двумя сыновьями, Савельев Иван и сыновья самого Луки Яковлевича – Андрей и Матвей.

– Что ж Тихон Александрович? – спросил Лука Яковлевич у Котельникова. Это был невысокий, но крепкий, полнеющий человек сорока лет, с большими сильными руками и несоразмерно широкими для такого небольшого роста плечами. Большие карие глаза его, живые и проворные, ловко бегали по лицам окружающих, выглядывая из-под густых черных бровей, как бы придавленных вниз и нависающих над веками, отчего у лица его всегда было грозное, хоть и живое выражение. Сейчас, в полутьме, когда ночь набрасывала на всех жуткие тени, в лице его угадывалось что-то необычайно сумеречное и зловещее.

– Обещал прийти, – ответил Котельников.

– Не нравится мне, как Тихон Александрович в последнее время ведет себя. Отнекивается, отказывается…

В этот момент кто-то постучал в дверь, запертую на крючок. Андрей Лукич прошел в сени и тихо спросил, кто пожаловал, а затем отпер дверь и впустил высокого худого старика с длинной серебристой бородой и густыми белоснежными бровями, вихрами спадающими на глаза. Лицо старика, неестественно вытянутое, смолоду, сколько его помнили, имело вечно недовольное обиженное выражение – с опущенными уголками рта и выпяченной нижней губой. В руках у него был посох, на который он опирался при ходьбе.

– Тихон Александрович, наконец-то пожаловал, – сказал Лука Яковлевич. – Мы тут с ребятами обсуждаем, как дальше действовать. Листовки печатали, раскидывали по дворам, мужиков долгами стращали, председателя постращали чуток…

– И не только его, – усмехнулся, перебив отца, Матвей. Лука Яковлевич метнул на него холодный взгляд.

– Коровник вот сгорел. Но крестьяне все одно вступают обратно в колхоз. Нужно что-то другое… Как заставить их одуматься? Ведь это же зло, колхоз – это зло… Отнимают имущество, присваивают себе результаты труда, крестьянин сам себе больше не хозяин, земле своей не хозяин… Что творится, я ничего не понимаю… По своей, по доброй воле ведь вступают… Никто не гонит туда.

– Вот что, Лука Яковлевич, я хотел тебе сказать, – перебил его Тихон Александрович. Он сидел теперь на стуле прямо, возвышаясь над остальными из-за своей статности, лишь только руки его с переплетенными выпуклыми жилами, пигментными пятнами и утолщенными ногтями на пальцах, которые он сложил смирно на колени, дрожали против его воли. – Мы об листовках речь вели, об долгах. Но об поджогах речи не было. Я на то своего согласия не давал. Не по-божески это, ведь кто-то мог сгореть… Дети, старики могли погибнуть!

– Ежели по-твоему делать, то нам хоть сейчас бросать свои дома и хозяйства и в Сибирь бежать, – ответил Лука Яковлевич, сильно сдвигая брови, отчего лицо его, и без того напряженное, теперь приняло злое выражение, глаза его так и метали молнии, но больше всех доставалось Тихону Александровичу. Он уже жалел, что позвал соседа-кулака: теперь от него было никак не избавиться, а доверять ему было опасно. Какой серьезный промах! Мысли эти заставили его на несколько мгновений замолчать и только тяжело сопеть, но затем он собрался и продолжил: – потому как тогда… тогда колхоз вытеснит нас с тобою.

– Да и раскулачат еще раньше, – добавил Андрей Лукич.

– Нет, Тихон Александрович, двое не один, свое не отдадим! – Лука Яковлевич проговорил последние слова с особенной угрозой, и стало ясно, что он, быть может, готов умереть, но не уступить советской власти.

– То, что раскулачат, это еще бабушка надвое сказала, – промолвил Тихон Александрович. – Но поступать надо по божеским законам, ибо по ним судить будут там, – он перстом указал наверх. За свою жизнь он многих вогнал в беспросветные долги, всегда следовавшее из этого пьянство и раннюю смерть, не жалел мужиков, скупо платил батракам, бил жену и детей, однако чем более приближалось осознание неизбежности смерти, тем более набожным и осторожным становился Тихон Александрович и уж только бранил жену и не обижал внуков. К тому же он был уверен, что его как старика не станут раскулачивать, дочерей он давно выдал замуж, а сыновей вместе с семьями отселил, выделив им не столь большие участки, чтобы их не наказали за его богатства. – Вразумить, образумить, запугать – это еще куда ни шло, ведь все во благо этим глупым доверчивым мужикам, которые уши развесили перед советской властью, но то, что ты задумал…

– Если мы не разделаемся с кем-то из самых активных крестьян, с председателем или еще кем-то, то они не одумаются! Так легко их не остановить. – Лука Яковлевич искусно прятал злость под шершавым, шипящим и до того вкрадчивым голосом, что так и хотелось согласиться с ним. Но Тихон Александрович уперся, словно баран, и не хотел уступать. Его начали увещевать и молодые ребята, Лука Яковлевич пытался найти подход к нему, но старик никак не соглашался, настаивая на своем: никаких убийств. Долго бились они, не находя согласия.

– Ну хорошо, Тихон Александрович, – наконец с глубоким вздохом проговорил Лука Яковлевич. А затем, стрельнув смеющимися глазами, махнул рукой, как бы подтверждая свое согласие на более гуманные условия. И до того у него это ловко получилось, что подозрительный старик поверил ему. – Твоя взяла! Переловим по очереди ребят из инициативной группы да вправим им мозги, но по-божески… припугнем хорошенько, чтоб впредь неповадно было. Завтра вечером начнем с Арсения Котельникова, уж больно он активно всех агитирует…

– Во сколько? И где? – спросил Тихон Александрович.

– Вечером, когда он уходит из полей, где ловит мужиков и агитирует, переходит реку и идет в поселок, где продолжает агитировать уже по домам.

– Стало быть, на речке, на мосту засаду устроим?

Лука Яковлевич хитро сощурил глаза и ответил, помедлив:

– Да, именно там.

– Добро, – сказал Тихон Александрович.

Вскоре все разошлись в разные стороны, лишь Алексей Котельников, Петр Савельев и Иван Савельев спрятались в пристройке к дому – там, где их укрывал от следователя Лука Яковлевич. Осторожные шаги остальных поглощала тишина туманной ночи, и лишь отзвук посоха Тихона Александровича, стучащего по пыльной дороге, выдавал заговорщиков. Но ночь была покойна, лишь изредка слышались легкие шорохи скотины в сараях да редкие пофыркивания сонных лошадей, и все они остались незамеченными людьми: взирали на них лишь горящие свечи кошачьих любопытных глаз, понатыканных по краям ворот и крыш, и неуютная жидкая лунность, растекшаяся вдруг в небе и очертившая формы домов, заборов и деревьев, прыснувшая каплями на закрытые лепестки непритязательной белой ясколки, цветущей осенью у заборов и по канавам, когда на несколько минут ветер развеял облака и открыл бездонные глазницы звездной пропасти.


На следующий день председатель сельсовета Яков Петрович Савельев пришел в избу к родственникам Арины Котельниковой, приютившим ее семью, и стал просить ее продолжить свою работу в инициативной группе. Он открыл ей то, что не доверял еще никому: он возлагал огромные надежды на весну тридцатого года, потому что прошел слух, что уже в апреле–мае учредят МТС именно в их районе, то есть поставят первую партию техники. К этому моменту необходимо было уговорить как можно больше дворов вернуться в колхоз и начать обучение по специальностям трактористов, ремонтников, механиков.

Арина внимательно и нерадостно смотрела на председателя, разглядывая его и думая о чем-то своем; взгляд ее был чересчур мрачен для такой юной девушки. Яков Петрович был известный добряк, человек, не таящий зла на людей, с большими чистыми карими глазами, к которым так не шли сухие прожилки морщин на его немолодом лице. Как же тяжело было подвести его, как тяжело отказать!

Арина, уставшая от всего, что навалилось на нее за последний месяц: бесконечных хождений за крестьянами, уговоров, разговоров, выслушиваний порой и грубостей, работы на обгорелом участке, поджога коровника, а также подпорченного здоровья в пожаре, ведь она все еще кашляла, как бы ни отпаивали ее молоком, – хотела отказаться. К тому же она не представляла, как воспримет ее решение Федор, с которым они теперь проводили все дни с самого утра, тот самый Федор, который каждый день приходил на их участок, чтобы помочь ее семье, – разве можно было так поступить с ним? Потому Арина слушала председателя и качала хорошенькой головой, не произнося ни слова.

И все же внутри нее происходила невидимая, но стремительная борьба: другой голос перечил первому и говорил, что существовала не только она с ее личными интересами, были цели и выше ее, больше ее, значимее ее. Да и на обгорелых участках основная работа была сделана, и необходимость в женском труде почти отпала. Нужно было покупать лес, ставить сруб. Председатель сельсовета обещал, что средства выделит колхоз, лес привезут сразу для всех, и вот тогда работа закипит.

По дому уже бегали дети родственников, хозяйка вместе с дочерью накрывала на стол, все готовились к работе, осенний тусклый утренний свет наполнял низкую избу. Все они – взрослые и дети – то и дело поглядывали на Арину, и она не знала, что ждут от нее эти люди, какой ответ.

Голос совести, чистой и ясной, как утренняя роса на холодных листьях, набирал в ней силу, притупляя личные желания и поползновения; он не позволил ей вымолвить необдуманные слова: колхоз нуждался в ней, в ее способностях убеждать и вести за собой. К тому же, когда Арина работала в инициативной группе, она чувствовала собственную значимость.

Последнее, быть может, сыграло немалую роль в ее решении, но разве это было важно теперь? Да, она любила и себя тоже, и для себя хотела быть нужной людям, для себя хотела быть причастной общему делу. Потому она дала свое согласие, одновременно сказав мысленно, что Федор должен понять ее. В мечтах ее он представал не по годам мудрым, непогрешимым, неспособным на ревность, злость и затаенные обиды, вероятно, поэтому-то она так легко решила за него.

Когда они еще не знали ссор, когда их подлинный характер был неизвестен друг другу, как легко было предполагать, что каждый из них с полуслова будет понимать друг друга отныне и впредь, – неопытные, юные, они еще не ведали, сколько выяснений предстоит, прежде чем они научатся читать мысли друг друга.

Однако, когда Федор пришел на ее участок, не нашел ее и узнал, что Арина ушла с Арсением, он отчего-то смутился и раздумал работать на пепелище. Брат позвал его на работу в колхоз, в поле, и он согласился. Федор сам себя не понимал, но в душе что-то неуютно пенилось и бродило, рождая неосязаемые образы едких мыслей. «Неужто ревную?» – спрашивал он себя, и сам же отмахивался: быть того не могло, не такой была Аришка, чтобы одновременно двух любить и двух околдовывать! Так он увещевал себя весь день, но это досадное чувство постоянно возвращалось к нему, и ему вновь и вновь приходилось разубеждать себя. Весь день он был мрачен и немногословен.


Люди не зря поговаривали, что отец Михаил пробовал исследовать тайные ходы протестантского сбора: он действительно предпринял несколько попыток изучить их еще пятнадцать лет назад, когда только прибыл в Косогорье с молодой женой. Но все эти попытки не увенчались успехом: в сырых подземельях, построенных хоть и на века, обложенных широким камнем, не хватало кислорода, и факел довольно быстро гас, делая продвижение вглубь ходов невозможным, даже если бы Михаил терпел и едва дышал разреженным воздухом.

Прошло много лет; у отца Михаила подрастали один за другим дети, и он часто возвращался мыслями к этим тайным ходам. В самом сборе он бывал, хотя и изредка, но в подземелье больше не спускался.

Неожиданно в судьбу священника вмешался случай. Как-то раз вместе со старшим сыном Никитой он наткнулся в лесу на глубокую узкую дыру в грунте; на дне ямы валялась сырая земля, и казалось, будто местами отсвечивала ровная поверхность камня. Множество догадок, одна стремительнее другой, поразили ум пытливого священника. То ли это было высохшее и засыпанное русло реки, то ли высохшее русло подземной реки, но, быть может, был это и тайный ход, крыша которого обвалилась под действием многовекового гниения?

Отец Михаил и сам не мог до конца объяснить своей тяги к этим ходам, построенным четыреста лет назад для спасения литовского князя и его семьи в случае осады крепости. Времена были нынче неспокойные, и, хотя батюшку никто не трогал и ни в чем не обвинял, все же он знал, что не всем священникам пришлось легко, ведь до него доходили слухи о неожиданных и неоправданных арестах священнослужителей в разных селениях, о закрытиях церквей, порой даже о разрушениях храмов. Жители Косогорья, казалось, ничего не подозревали об опальном положении церкви и ходили в храм Покрова так же исправно, как и раньше. Да и председатель сельсовета относился к отцу Михаилу с таким же почтением, как и прежде, в царские времена, задолго до назначения на высокий пост, ведь священник не стал противиться советской власти, признал ее.

В тот день они сходили в приход за инструментами, а затем вернулись к провалу в земле. Отец Михаил спустился вниз в отверстие, где копал землю, Никита же поднимал наполненные ведра, опрокидывал их поодаль, а затем спускал пустыми обратно. Так постепенно они расчистили завал, который и открыл тайный подземный ход, пребывавший по-прежнему в хорошем состоянии. С тех пор они в течение многих месяцев в свободные от работы в огороде и поле дни составляли план ходов, выискивая такие же провалы в окрестностях Косогорья.

А сегодня, в холодный осенний день, пожар раскинулся по березовым рощам, по кудрям лип и дубов. Золотые хлопья листьев были разбросаны, словно чьей-то рукой подсыпаны, на зеленые лужайки, опушки рощ, дороги. Они шли с Никитой по лесу, и вдруг откуда ни возьмись от резкого порыва ветра проливался на землю золотой дождь – медленный, протяжный, легкий, словно листья парили в воздухе, а не падали. Пламенели красным верхушки деревьев, горели желтым уборы кленов, первыми вспыхивающих и разбрасывающих свой убор осенью, под ногами шелестел желтый ворох из костерообразных кленовых листьев. И куда бы ни бросили они взор – везде эти зубчатые, правильной формы, остроугольные желтые хлопья, словно вырезанные на одном станке, были разостланы по земле, по дорожкам, по тропинкам.

Чудно смотрелись крыши некоторых изб, припорошенные слоем кленовых листьев, словно их замело горящим снегом. Путники ныряли сапогами в желтый покров, словно в лужи, разлитые по земле, шелестящие и рассыпающиеся от шагов. До чего красив был этот покров, прелестен убор деревьев! И только неясный страх от странного предчувствия сдавливал грудь отцу Михаилу. Он думал: что же печального было заключено в этой увядающей красоте? Ведь должна же она восхищать, вдохновлять, но не тревожить! А потом вдруг понял: то было предчувствие, ожидание неминуемой зимы, медленно оголяющейся земли, черных обугленных веток деревьев, будущей серости, слякоти, грязи, пустоты, смертного сна природы.

Никита то и дело раскапывал среди вороха листьев грибы – то семейство груздей, то крепкий белый гриб с влажной пахнущей шляпкой, то нашел поганку с тонкой ножкой и прозрачной складчатой шляпкой. Он аккуратно складывал съедобные грибы в корзинку, которую нес на локте, а несъедобные разглядывал, удивляясь, какими красивыми делала природа ядовитые грибы.

В этот день отец Михаил поддался уговорам сына или же собственному мальчишескому голосу внутри, еще не заглушенному ни жизненным опытом, ни седыми проблесками в длинной черной бороде и густых смоляных волосах. Кто знал невысокого, но сильного отца Михаила, привыкшего к тяжелому труду в поле и огороде, знал, что тот был не всегда серьезен, как на проповедях, но и любил пошутить, был улыбчив и порой слишком легко относился к суровой, наполненной тяготами и лишениями жизни.

Так они с Никитой впервые решились спуститься в один из ближайших к крепости провалов, располагавшийся не так далеко от берега мелководной реки и перекинутого через нее моста, и пройти по нему до самого сбора. Запах плесени, сырости, влажной земли и гниющих корней пробивал ноздри, дурманя голову, но факел не гас, и это придавало им бодрости и решимости. Они продвигались вперед в звенящей тишине под сводом каменной кладки, придавленной сверху березовым лесом и так и грозившей в любой момент обрушиться и навсегда укрыть их в объятиях земли.


С утра Тихон Александрович был сам не свой: все мерещилось ему, что кто-то зашел во двор, что его кличут, что кто-то крадется вдоль забора и пытается проникнуть через заднюю калитку в огород и во двор. Вдруг привиделась ему тень за старой толстой яблоней, широко раскинувшей над простором огорода прореженные золоченые ветки. Совесть и страх – перед небесами и перед советской властью – клещами впились в немощное сердце и толкали его действовать, не сидеть на месте. Но как было действовать, как?

Чем более он хмурил седые брови, чем более бранил старую жену, которая, словно нарочно, не угадывала сегодня желаний мужа по одному его насупленному виду, тем более начинал верить, что если не Бог, то советская власть покарает его, упрячет в тюрьму и отнимет все имущество. В какой-то момент ум его так отстранился от действительности, словно вылетел из просторного беленого дома, и ему стало мерещиться, будто этой самой ночью их подслушивали и кто-то глядел украдкой в окно и видел все, видел всех. «Да, – заключил он ближе к обеду, – все уже известно там, мы устроим засаду Арсению Котельникову, а на деле засаду устроят нам! Нет, это никуда не годится!»

Но если он сейчас, средь бела дня, пойдет к председателю или к следователю, его могут увидеть, нет, не так… его непременно увидят, и тогда молва быстро донесет эту весть до Луки Яковлевича. Что будет тогда? Он уже вполне убедился в неистовстве и решительности кулака, он помнил и его усопшего отца, такого же безумца, с которым по молодости лет воевал из-за неправильного дележа земли. Нет, если Лука Яковлевич узнает о том, что он ходил доносить, – одним ударом выпустит из него дух вон. Это не годилось, никак не годилось, нужно было придумать что-то другое, что не запятнало бы его ни перед кем.

В час тревожных, непосильных дум, вышибающих из Тихона Александровича всякую волю к действию, к ним заглянул их средний сын, который словно почувствовал тревогу отца и пришел к нему на помощь.

– Степан, – прохрипел от волнения старик, не здороваясь и не слушая сына, – пошли внука Алешку к председателю… с посланием от меня. Да слово в слово пусть передаст. И чтоб не попадался никому на глаза! Иначе все потеряем, все!


Тяжелая смута была на душе у Федора, когда они с братом возвращались с поля, ведя под уздцы лошадь. Вечерело, холодный ветер задувал в горловины, подгоняя путников. Мрачные тучи стягивали небо плотной пеленой до самого конца небосвода, где они словно обрывались и изливались косыми темными струями. Ни линии заходящего солнца, ни даже бусинки солнца не просвечивало вдали, только темная стена из дождя заслоняла горизонт, дождя, который еще не дошел до Косогорья, но непременно дойдет через час или два, – и тогда тяжкая влага, нежеланная, но живительная, напитает соломенные поля, огороды и иссыхающие реки.

Вдруг Василий поднял голову на далекое взгорье, где высился кальвинистский сбор, старинная крепость, в этот день словно вдыхающая угрюмость в мрачные окрестности, в темный влажный воздух, и без того нерадостный в такие осенние увядающие дни. Взгляд его приковали две фигуры, поднимавшиеся на взгорье: они должны были скрыться за сбором и затем выйти из-за него. Федор, необыкновенно чуткий в этот день, тут же проследил за взглядом брата: то были Арсений и Арина. Его Арина! Только вот его ли она была, и не рано ли он обнадежил себя?

Неожиданно на их глазах совершилось что-то странное: обе фигуры так и не выплыли из-за крепости. Братья переглянулись, и Федор почувствовал, как глаза его заволокло дымом, он перестал понимать происходящее, он перестал понимать Арину, себя, других людей. Возможно ли, чтобы Ариша, которая еще вчера одаривала его ласковыми взглядами и сквозь хрип и кашель, но все-таки нежным смехом, – чтобы эта сама Ариша сегодня пряталась в старой крепости с богатырем Арсением?

Он сам себе стал вдруг смешон, жалок, он возненавидел себя за то, что брат был свидетелем его положения, за то, что были очевидцы его слабости и поражения. Но эти яростные и до одури странные мысли вспыхнули в нем всего на миг, а затем погасли безвозвратно. Брат был братом, долг был долгом, а ноша жизни – ношей жизни, стало быть, в общем и целом ничего не изменилось, не было никакой катастрофы, не было никакой трагедии.

– Забудь о ней, – услышал он добрый, но строгий голос брата, – забудь, и все. Было, словно не было.

Эти слова, умные, но острые, как наточенное лезвие, резанули по живому.


Алешка, длинный, худощавый парень десяти лет, с волосами, настолько выжженными солнцем, будто седыми, корни которых в конце сентября только начинали темнеть, проскользнул к председателю сельсовета незамеченным и передал ему слова деда слово в слово. Веснушчатое курносое лицо его весело сияло, когда он говорил, и чувствовалось, что для него это было не по-настоящему, это была лишь игра в войну. Председатель с любопытством смотрел на это беззаботное лицо, усеянное огромными рыжими крапинками, местами настолько частыми, что они сливались меж собой. «Ребенок, – подумал про себя Яков Петрович, – смысл происходящего не доходит до души».

Он выслушал Алешку, нисколько не смеясь: столь много страшных дел происходило в Косогорье в последнее время, что любая весть была важна. Нет, Тихон Александрович не стал бы шутить с ним, это был человек, хотя и злой, хотя и известный мироед в поселке, готовый вытрясти душу из мужика за долги и пустить его семью по миру, а все-таки неглупый. Поэтому председатель направился к следователю, хромоногому высокому человеку, который приехал из Минска сразу после первого пожара. Вдвоем они собрали в помощь несколько человек, вскочили на коней и поехали в лес – устраивать засаду: они намеревались расположиться до изгиба реки и до моста, чтобы упредить разбойников.

В этом самом месте разрывалось на две части и одновременно соединялось Косогорье, и здесь же в былые дни ходили Арина и Арсений, здесь они ожидали увидеть Арсения и сегодня вечером. Если им удастся поймать Луку Яковлевича, Алексея Котельникова и остальных участников банды за преступлением, как бы это вышло замечательно: это стало бы доказательством всех их разбоев и облегчило ход следствия, не говоря уже о том, что разбойники были бы пойманы и обезврежены.


Причина внезапного исчезновения Арины и Арсения в крепости была намного более трагической: в этом месте устроили засаду кулаки и подкулачники, теперь уже банда Луки Яковлевича. Были здесь и Савельевы, Иван и Петр, Алексей Котельников, но из сыновей отправились только Матвей и Андрей Лукичи – лишь потому, что сами настояли на том, ведь Савельев не хотел брать их с собой, боялся погубить всех сыновей сразу. Андрей стерег лошадей и должен был остановить любопытных, если кто попробует проникнуть в сбор – событие маловероятное, но все-таки допустимое.

Когда Арина и Арсений, ничего не подозревая, шли по истоптанной тропинке рядом с собором, от усталости даже не переговариваясь, девушка часто кашляла, и из-за этих звуков они не слышали ничего. Вдруг из сухих зарослей и кустов на них выскочили Котельников и Савельевы. Они попытались скрутить Арсению за спиной руки, но только повисли на его огромных плечах, и он по-богатырски откинул их в стороны. Матвей тем временем локтем сжал Арине горло, а другой зажал ей рот, из которого исходили сдавленные глухие крики, больше похожие на писк. Она изо всех сил пинала его каблуками сапог по голеням, он стонал, но терпел, еще сильнее сдавливая ее горло, – она задыхалась и переставала бить его.

Пятеро мужчин – все, кроме Матвея, – снова и снова пробовали схватить Арсения, но он снова и снова отбрасывал их на землю, пока наконец Лука Яковлевич не выхватил из куртки наган и не нацелил ему дуло в грудь. При виде пистолета Арина изо всех сил попыталась вскрикнуть, выпучив безумно глаза, но сквозь шершавую ладонь Матвея издала только протяжный стон. Арсений застыл, не сводя глаз с нагана; Лука Яковлевич зло засмеялся, и рот его исказился в хищном оскале:

– Что, выкусил, богатырь земли русской? Давай, давай, быстро в сбор.

Арсений чуть поднял ладони, показывая, что не сопротивляется, и стал пятиться назад, ко входу в сбор. В этот миг Арину поразила стойкость ее товарища: когда она, казалось, обезумела от страха и не владела собой, лицо Арсения было так насмешливо-покойно, словно он каждый день сталкивался с нападениями и каждый день судьба его висела на волоске – странно было увидеть такую волю в красавце и любимце девушек. Выходило, что она совсем не знала Арсения. Его самообладание придало Арине сил, и она тотчас внушила себе, что так будет лучше всего – не унизиться до мольбы, не унизиться до отчаяния. Все это происходило в считаные доли секунды, которые, казалось, длились целую вечность. Алексей Котельников не выдержал того, что Арсений слишком медленно пятился назад и стал толкать его с силой в дверь. Бандиты прошли за ним, грубо толкая Арину тоже.

В сборе стоял полумрак, к которому глаза были непривычны после улицы, лишь струи серого света проникали внутрь сквозь полуразбитое стекло высокой башни в крайнем углу храма. В этом сером свете кружилась многовековая пыль, потрясенная внезапными непрошеными гостями. Внутри не было ни скамеек, ни алтаря, ни картин – все было разграблено еще до революции, только в одном месте валялась топором разломанная на две части перевернутая дубовая лавка, покрытая слоем пыли, ее должно быть, готовили к тому, чтобы увезти на дрова, но по какой-то причине бросили здесь. Алексей Котельников перехватил Арину у Матвея и сжал ее жадными руками, одновременно нашептывая ей в ухо своим морщинистым ртом такие грубости и непристойности, что она оцепенела от ужаса.

Несколько секунд промедления растянулись в гнетущую вечность. Бандиты всматривались в лица пойманных, привыкая к темноте и часто моргая. Внезапно Арина с новой силой ощутила всю бессмысленность происходящего: зачем это насилие, зачем надругательство, когда советская власть давно утвердилась по всей российской земле, будущее было неизбежно, как и совершенный развал устаревших устоев? Так зачем погибать во цвете лет, еще и в зверских муках, во имя чего? Жгучая обида заполнила легкие, и ей безудержно захотелось кричать, чтобы вразумить насильников, но кто-то будто сдавил горло, и она не проронила ни звука: как же смехотворно было бы теперь говорить что-то этим зверям, – а она не чувствовала, чтобы они были людьми, – распылять на этих чудовищ человеческие слова! И тут только до сознания дошло, что эти кулаки и подкулачники с оружием в руках, ополоумевшие от безысходности, смотрелись жалкими и трусливыми. Гиблым было их дело. Но за что же им с Арсением пропадать? Как быть? Как спастись? Нет-нет, спасения быть не могло, ему просто неоткуда было прийти, живыми их не отпустят.

И тогда пришел один-единственный выход: на Арину нашло совершенное отупение, мысли и переживания были обесточены, туман застил широко распахнутые глаза, и вдруг она увидела все как бы сверху, со стороны – видела свою испуганную, жалкую фигурку, сжатую в тисках рук злодея, видела Арсения, не мигая глядящего смерти в лицо. Да, ее душа готовилась навсегда вылететь из хрупкого тела, сказав земле: «Не успев пожить, я уже отмучилась…»


Прошло две бесконечные минуты после того, как Василий велел брату забыть Арину, и вот Федор неожиданно остановился посреди поля, а за ним остановилась и лошадь. Он бросил на Василия пронзительный взгляд, чувствуя, как кипяток взбурлил в жилах, как голос разума воззвал к нему, прожигая насквозь липкую паутину ревности. Федор бросился к седлу и вскочил на лошадь.

– Ты что? – спросил Василий.

– Что же это я в самом деле? Что же это мы? – не своим, а каким-то чужим, грудным голосом проговорил Федор. – Ведь это же Ариша! Ежели он с ней что сделает?

Не успев сказать это, он поворотил коня, тогда Василий бросился следом за ним.

– Стой, подожди, я с тобой! Да подожди же!

Когда лошадь остановилась, Василий запрыгнул на нее, сел позади брата, и они пустились вскачь по направлению к сбору.

Так случилось, что за несколько минут до избиения Арсения и Арины отец Михаил и Никита прошли отмеченный ими участок тайного хода и достигли сбора, вышли в тайную комнату за разграбленным когда-то алтарем, ту самую комнату, в которой священник бывал прежде. Они вошли было в зал храма, как услышали голоса. Тогда отец Михаил жестом приказал Никите сохранять молчание и тут же увлек обратно в комнату; лицо преобразилось, ни тени улыбки не осталось на нем, кровь отхлынула от щек, кожа стянулась и стала мертвенно-бледной, как полотно, на котором особенно ярко чернели брови и борода. Никита с изумлением смотрел на отца, который буквально несколько минут назад шутил и смеялся, радуясь, что они все-таки выбрались из подземелья целыми и невредимыми. Но теперь, когда толпа лихих людей ворвалась в храм, отец Михаил сказал тихо сыну:

– Держи факел и спускайся обратно, беги в село, зови первого, ко-го увидишь, на помощь! А затем к председателю, и его зови. Всех зови.

Никита кивнул и стал было спускаться по высоким ступенькам вниз, в мрачное и сырое подземелье, но неожиданная мысль остановила его:

– Батюшка, а как же ты? Ты будешь осторожен?

Тогда отец Михаил нашел в себе силы натянуть быструю улыбку на лицо.

– Все будет хорошо. – И он в воздухе перекрестил встревоженного сына.

Когда Никиту поглотила тьма, а удаляющийся свет факела, пронзающий черноту как шлейф, стал мерцать и блекнуть, отец Михаил закрыл на миг глаза, а затем решительно вышел к бандитам, и эта решимость пробудила в нем безусловную веру в то, что все, как он и сказал сыну, удастся. Он сразу увидел, что Котельников боролся с маленькой Ариной, увлекая ее в заднюю часть храма, сдирал с нее телогрейку, а когда не вышло, потому что она больно ударяла его в лицо, царапала пустые глаза, он бросил ее на каменный пол и в зверином бешенстве стал пинать, сам не понимая, зачем это делает. Она сжалась и подставляла под тяжелые удары спину, инстинктивно защищая живот, грудь, закрывая руками голову.

Савельевы держали и избивали Арсения, лицо его было окровавлено, а голова перекатывалась безжизненно по груди при каждом новом ударе.

– Хватит, хватит! – прикрикнул на них кулак. – Пора кончать его!

– Остановись, Лука Яковлевич! – воскликнул отец Михаил, и голос, подобно грому, эхом разнесся по храму. Он шел, опираясь на толстую сухую палку, найденную сегодня в лесу.

Бандиты замерли, пораженные, не до конца понимая, видение это или явь, – столь дивным было появление человека в заброшенном храме, да еще и священника. Первым вышел из оцепенения Лука Яковлевич, который по-прежнему не отводил дула нагана от Арсения.

– Отец Михаил, тебя как занесло сюда? Уходи, поп, не лезь, куда не надо! – крикнул он не своим, а будто чужим, звериным голосом. Озлобленный ум его лихорадочно соображал: он с показным почтением относился к церкви, молился всем святым и соблюдал церковные каноны, и убийство попа было для него деянием чрезмерным. Но как было теперь заставить священника молчать? И зачем он только явился, так усложнив все дело? Через несколько минут они бы уже вскочили на коней и уехали, неужто он не мог явиться чуть позже? – Тебе советская власть так же, как и нам – поперек горла… ты должен быть на нашей стороне.

– Я за всех молюсь, – ответил священник, приближаясь и совсем не выказывая страха, словно он был уверен, что бандиты не решатся тронуть его, хотя в глубине души он знал, что теперь уж решатся и не на такое. – Уходи, Лука Яковлевич. Уходи и уводи остальных. Словно вас никогда здесь не было. Все забудем, все простим, ежели сейчас уйдете.

Колебание, как судорога, пробежало по темному лицу Луки Яковлевича, но все-таки оно не просветлело.

– Теперь уж поздно, слишком много дел мы наворотили. Либо мы их, либо они нас. А ты должен занять нашу сторону, ты ведь поп! За царя, за Россию!

– Господь не велит убивать, не велит убивать детей. Отпусти их, Лука Яковлевич. Вспомни… ведь это дети!

– Да что ты с ним балакаешь? Так его и эдак! – выругавшись, вскричал Алексей Котельников и, забыв про Арину, двинулся к отцу Михаилу. Неживые, большие глаза его округлились и, казалось, принадлежали совершенному безумцу – сколько ненависти было заключено в этом осатаневшем подобии человека!

– Уйди, поп, тебе говорят, – взревел Лука Яковлевич. – Отойдите! – крикнул он Савельевым. – Пора, – он прицелился Арсению в голову.

– Хорошо, хорошо! – сказав это, отец Михаил сделал было шаг назад, словно начал пятиться. Но вдруг он настолько резко ударил палкой по руке Луки Яковлевича, что никто не понял, как это произошло: наган будто сам выскочил из рук Савельева и полетел вверх. Раздался оглушительный выстрел. Доля мига прошла, когда все с напряжением наблюдали, в кого ударит пуля, чью жизнь унесет, но никто не вскрикнул, а наган бесшумно полетел вниз и упал за спиной Луки Яковлевича – точно в колодец, изначально использовавшийся для сообщения с нижними ярусами и кладовыми крепости.

Лука Яковлевич сообразил наконец, что произошло, схватил священника и сжал его горло обеими руками, но тот стиснул его горло в ответ, и оба повалились на пол. И тут уже плечистый Лука Яковлевич навалился на священника и крепкими мускулистыми руками стал бить его головой о каменный пол, и тогда-то отец Михаил осознал, как бессилен разум и воля человеческая, когда бессильно тело: как бы он ни пытался противостоять и душить его в ответ, Савельев одолевал его. Лука Яковлевич бил его, пока пол не стал липким от алой крови, пока священник не потерял сознание. Одновременно Арсений стал разбрасывать Савельевых, разбивая им челюсти мощными ударами.

В эту минуту Федор и Василий прискакали к сбору. Увидев их, Андрей Лукич, схоронившийся в кустах вместе с лошадьми, не пошевелился: страх сковал его, и хотя он стоял на стреме, но никак не ожидал, что что-то пойдет противно изначальному плану. Да и не готов он был напасть один на двоих. Когда братья вбежали в крепость, Андрей Лукич уже думал вскочить на коня и бросить своих, но и на это не решился, а только слушал, как в сборе с появлением Василия и Федора с новой силой разгорелась драка, раздались крики, брань, кто-то что-то крушил и кидал: то был Федор, на глазах у которого Алексей Котельников всадил несколько раз нож в спину Арсению. Федор схватил разломанную на две части лавку и двинул Котельникова так, что тот отлетел на две сажени, стукнулся о стену и потерял сознание; нож отскочил далеко, звякнув о каменный пол.

Почти сразу после этого Савельевы и Лука Яковлевич выбежали на улицу и ринулись к Андрею Лукичу, к спрятанным в кустах коням. Они ускакали, взметая дымящиеся по дороге клубы пыли. Василий выбежал, глянул им вслед, посмотрел на свою лошадь, увидел, что коня Алексея Котельникова увели тоже, а затем вбежал обратно. Внутри Арина, от шока не чувствовавшая боли в спине после избиения, – которая все же догонит и скрутит ее поздно вечером, лишив сна, – склонилась над Арсением и отцом Михаилом. Федор осторожно поднес священника к Арсению. Она вслушивалась в их дыхание, но его перебивал бешеный, неуемный стук собственного сердца, и она не могла понять, живы они или нет. «Надо забыть о себе, забыть, что есть я… да, меня нет», – сказала она себе и тотчас увидела, как шевелятся их тела от слабого дыхания, как вздымается грудь, как двигаются ноздри.

– Живы, – прошептала она и посмотрела Федору в глаза, голос ее не дрогнул от слез, чуть мужское, грубоватое лицо с выступающей вперед челюстью было спокойно, и так же ровно она стала говорить, что нужно немедля отправиться в медицинский пункт за фельдшером. Федора потрясло ее неженское спокойствие, граничащее с равнодушием; она забыла о том, что сама только что чуть не погибла, забыла о причиненной боли от ударов кулацких сапог, к ней вернулось совершенное хладнокровие – словом, она жила в этот миг так, словно будущее еще не настигло их, и никто из раненых не погибнет спустя несколько часов, и судьба их еще не решена, отчего миг надежды растягивался и становился все длиннее, отдаляя опасность и неминуемую черноту смерти. Федор успел только подумать о том, что никогда не расстанется с таким человеком, настоящим боевым товарищем.

Василий вскочил на лошадь и помчался в медицинский пункт, напрочь забыв о беглецах. Но последним не удалось уйти далеко: запыхавшийся Никита вылез из тайного хода в лесу и уже через несколько саженей набрел на засаду председателя и следователя. Услышав его сбивчивый рассказ, они пришпорили коней и поскакали к сбору, но настигли бандитов гораздо раньше: они увидели силуэты всадников в чистом поле, окутанном синеющим небом, за ними по дороге волочился туман пыли, ускользающей вдаль от Косогорья.

– Это они! – крикнул Яков Петрович, со спины узнавший Луку Яковлевича: широкие, как ни у кого другого, плечи выдали кулака, хоть и был он так далеко, что казался почти неразличим в надвигающейся на землю вечерней синеве.

А затем свинцовые тучи разверзлись тяжелой пеленой холодного ливня, одновременно сверкающие паутины молний стали рассекать небо, очерчивая маленькие неровные острые черные доли, и вдогонку этому яростному свету, озаряющему поля, рощи и поселок, рисующему золотистые линии крыш, дымоходов, деревьев, последовали грозные раскаты грома – словно гнев небес обрушился на людей за творящиеся в поселке бесчинства.

В тот же вечер Арсений умер от ножевых ранений. Отец Михаил остался жив и много позже пошел на поправку, вопреки ожиданиям врача, приехавшего из города, чтобы провести операцию. Весть о жестокой смерти Арсения, избиении священника и Арины взбудоражила и без того тревожный от лихих дел поселок, и, сразу после того как грозные тучи наконец исчерпали и излили себя, толпа людей собралась у часовни, а затем, скользя по влажной земле, двинулась к зданию сельсовета, где в амбарах были заключены под стражу бандиты. Неистовая ярость до того захватила людей, что они смели старика-охранника и выбежавших увещевать их следователя и председателя, а затем совершили самосуд над всеми, кто участвовал в нападении. Не избежал суровой, но справедливой кары и раненый Алексей Котельников.


Прошло несколько месяцев с тех злосчастных событий; на пепелищах были воздвигнуты новые деревянные избы, отстроили новый коровник, колхоз наполнился работниками и жил в ожидании перемен. Только родители Арсения и его невеста Наталья не могли забыть трагедию золотолиственного октября, но, как и все верующие крестьяне, они умели смириться со смертью как неизбежностью жизни, и печаль, поначалу казавшаяся неизбывной, притуплялась и таяла, оставляя после себя светлую память о белорусском богатыре, озарившем судьбы селян, словно всадник, проскакавший весенней гулкой ранью по лазурно-багряному своду небес.

Между тем в эти месяцы совершилось главное: перед созданием МТС в районе Косогорья и других близлежащих колхозов райисполком организовал курсы механизаторов, чтобы обеспечить МТС необходимыми специалистами. Федор, давно мечтавший о работе с техникой, записался на курсы, была принята и красавица Наталья, невеста погибшего Арсения, вместе с тридцатью другими девушками – на курсы принималась молодежь с образованием не ниже четырех классов, вне зависимости от пола, и в первом выпуске четверть специалистов составили женщины.

И уже в середине апреля, когда зеленые капли-листья оживили березовые рощи, сады и огороды, дубы и ясени, когда напитанные снежной влагой поля покрылись мягким изумрудным ковром, в МТС прибыла первая партия техники: тридцать три американских трактора «John Deere» с четырехлемешными плугами, боронами, сеялками и культиваторами.

Той же весною 1930 года для МТС был построен гараж на двести пятьдесят тракторов и цеха: машинный, разборки и сборки тракторов, сельскохозяйственный, радиаторный, инструментальный, механический, кузнечный, деревообрабатывающий, сварочный, а также склад для запчастей, электроотделение и котельная. При МТС работало три агронома, старший механик, два разъездных механика, шесть старших трактористов, семьдесят два младших тракториста, два слесаря, два кузнеца. Уже через год план сева озимых МТС выполнила на сто сорок четыре с половиной процента и заняла одно из первых мест среди МТС Советского Союза. Благодаря работе этой МТС посевные площади района выросли почти в два раза. Но это было только начало, в годы первой пятилетки одна треть мирового импорта машин приходилась на СССР, а уже в 1934 году импорт сельскохозяйственной техники был сведен к нулю, собственные заводы обеспечивали ширящуюся сеть МТС.

В мае, когда белые, обновленные весной сады ожили и зацвели ласковым цветом, а ветки обросли легкими нежно-зелеными листьями; когда яблони, груши и душистая черемуха дурманящим запахом заполонили прилегающие окрестности; когда степи зазвенели молитвословным ковылем, а небесная синь упала в реки и пруды; когда над озерной гладью устраивали танцы и приплясывали журавли; когда в небе камнем падали соколы, над самой землей раскидывая крылья и взмывая ввысь, Федор и Арина расписались и сыграли скромную деревенскую свадьбу. Отец Михаил, уже окрепший после нападения Луки Яковлевича, обвенчал их. Через два года вместе с Василием Федор поставил отдельный сруб для себя и молодой жены.

Когда Арина и Федор впоследствии вспоминали это единственное и неповторимое время, они отмечали, что во всей этой кутерьме, в этой бешеной работе некогда было остановиться и сказать себе: все было так-то и так-то, мы строили новую жизнь, мы стремились к великим переменам – не для себя, а для своих детей. Они помнили только, что работали на износ и радовались успехам колхоза как своим собственным, и каждая победа была дороже материальных благ. Да, это они помнили точно.

Они помнили также, что в том темпе, в котором они жили в начале 30-х, не было места сложным чувствам и длительным выяснениям отношений. Все было просто, и чувства и обиды были простыми, оттого самыми искренними, самыми прозрачными и человечными, и эта простота, непритворность, незамысловатость придавала жизни особенную, ни на что не похожую прелесть. О, как они были молоды, как честны, искренни, открыты, как полны надежд и веры в то, что мир движется к своему всецелому преображению и что процесс этот одновременно и бесконечен, и необратим! Это чувство было главенствующим, и это же чувство было, увы, в истории мира исключительно неповторимо.

Золотые жилы

Подняться наверх