Читать книгу Стороны света - Ирина Машинская - Страница 10
Искусство перевода
Владимир Гандельсман
ОглавлениеУистен Хью Оден: Эссе и переводы
У. Х. Оден родился в Англии, в Йорке, в 1907 году. Учился в Оксфорде. Начинал писать под влиянием Томаса Харди и Роберта Фроста, равно как и Блэйка, Дикинсон и Хопкинса, но уже в Оксфорде стал зрелым самостоятельным поэтом. Там же на всю жизнь подружился с писателями Стефаном Спендером и Кристофером Ишервудом. Первый сборник «Стихи» вышел в 1928-м году, а в 1930-м, с выходом второго сборника, Оден был признан лидером нового поэтического поколения.
С первых шагов его работа поражала виртуозной техникой, использованием всех возможных размеров и ритмов, извлечениями из поп-культуры, текущих событий и жаргона в сочетании с высоким интеллектуализмом, разнообразными литературными реминисценциями и знанием всех актуальных социально-политических и научно-технических теорий. Великолепно и умно Оден умел стилизовать поэтическую речь, используя тексты других авторов, будь то Йейтс, Элиот или Генри Джеймс. Зачастую произведения Одена описывают – буквально или метафорически – какие-то путешествия или поиски, всегда разнообразившие и обогащавшие его жизнь. Он бывал в Германии, Ирландии и Китае, участвовал в Гражданской войне в Испании, а в 1939 году переехал в Америку, где встретил любимого человека, Честера Каллмана, и получил американское гражданство. Его мировоззрение радикально изменилось: от юношеской пылкой веры в социализм, от поклонения Фрейду и психоанализу – к христианству и теологии современного протестантизма.
Оден писал много, и не только стихи, – он также выступал как драматург, либреттист и эссеист. Общепризнанно, что Уистен Хью Оден – крупнейший английский поэт 20-го века, оказавший огромное влияние на всю последующую поэзию по обе стороны Атлантики. Он воглавлял Академию американских поэтов с 1954 по 1973 годы и жил то в Америке, то в Австрии. Умер в 1973 году в Вене.
Эмили Дикинсон говорила, что узнает подлинность стихов по чувству, которое на сегодняшнем жаргоне называли бы «сносит крышу». По сути это буквальный перевод английского и не жаргонного выражения.
При чтении Одена, особенно позднего Одена, такого чувства не возникает. Скорее вы присутствуете на академическом семинаре. Оден был великий систематизатор и аналитик. Есть замечательный документ – одна страничка с его набросками для лекции, где перечислены все возможные источники и взаимосвязи западно-европейской мысли и литературы. Это Оден – в его самозванной роли Учителя, который в Гарварде 1946-го года наставляет вернувшихся с войны солдат: «Читайте „Нью-Йоркер“, веруйте в Бога и не заглядывайте в будущее». И это Оден – в роли горделивого поэта, который перебрал в своих стихах все существующие поэтические формы. Один из виднейших критиков даже упрекал его в том, что он превратился в риторическую мельницу, перемалывающую все на пути в Ад (Оден немедленно диагностировал: «Джеррел просто в меня влюблен»).
Одна из черт, огорчавшая читателей Одена, – его прозаичность, «тьма низких истин». Дело не в циничности или банальности мышления, – таков сознательный выбор. В конце концов, нам известны его несравненные высоты, вроде «Осени Рима» или «Песни», в которой птица-поэт, видящая свое отражение на поверхности озера, хочет «песней вернуть белизне первоначальность…» И можно предложить по крайне мере два взгляда на то, почему песня у Одена себя обрывает и отказывается от полета (ср. финал «Песни»).
Во-первых – его отношение к языку, напоминающее отношение Данта, – и это не может быть случайным совпадением, поскольку Дант был одним из трех поэтов, упомянутых в начале «Новогоднего письма», большой вещи Одена, написанной в 1940-м году (двое других – Блейк и Рембо, – два символа великих «отречений»). Одна из самых завораживающих картин у Данта – его борьба с искушением быть велеречивым, с суетным тщеславием прелестно-блуждающего (а лучше: блудящего) и фальшивого языка. («Поэт издалека заводит речь, поэта далеко заводит речь»). Дант понимает, что напыщенная речь ведет в тот же Ад, в котором мучаются грешники его Комедии. Кажется, что иногда он потворствует своему искушению, по крайней мере, в первой части Комедии, но борьба длится, и нечто похожее происходит с Оденом: аскетизм противоборствует распущенности.
Он слишком хорошо знал, что такое лживо-убедительные речи, он был современником Нюрнберга 1934-го года и всех кошмарных последствий фашизма и сталинизма. Язык —сложная и опасная вещь. Оден работет с ним словно бы в асбестовых перчатках, оберегая себя и читателя от ожогов.
Другая причина «отказа от полета» – в том, что Оден определял как «слезы вещей, наша смертность, поражающая в самое сердце», и это более субъективная, что ли, причина. Когда читаешь Одена, и даже его поздние риторические стихи, все равно невозможно не расслышать голос любви из его раннего стихотворения «Когда я вышел вечером пройтись по Бристол-стрит…», голос, возвещающий, что любовь будет длится до тех пор, пока Китай не встретится с Африкой, река не перепрыгнет гору, а семга не запоет, – то есть бесконечно. На что следует мрачное замечание городских часов: «Время тебе неподвластно».
И в ранней, и в поздней лирике Оден по сути вечный идеалист любви, знающий, что она смертна, как смертны все вещи в мире (его собственная любовь была невероятно трагична), что любовь – есть жесточайшая из экзистенциальных шуток. Джеймс Меррилл как-то сказал, что стихи Одена написаны на бумаге, сию секунду просохшей от слез. Как говорила опять же Эмили Дикинсон, «боль проходит и обретает спокойную форму».
Первое сентября 1939 года
В каком-нибудь шалмане
вечернею порой
на Пятьдесят Второй…
Исчезли миражи.
Что, умник, перед нами?
Десятилетье лжи.
И виснет над землёю —
дневной, ночной ли час —
смрад смерти. Как на плахе,
сентябрьской ночи страхи
изничтожают нас.
Учёный, глядя в линзу,
исследуй-ка людей
от Лютеровых дней
до наших – въевшись в лица,
их исказило зло.
Всмотрись – увидишь: в Линце
оно собой вскормило
бредового кумира.
Куда нас занесло?
Вспоённый злобой мира
сам порождает зло.
Что ж, Фукидид-изгнанник
всё рассказал давно
о равноправье, о
гнилых речах тирана
на форуме могил
(молчанье – их удел),
о варварских стараньях
гнать просвещенье прочь.
Европа, это ночь.
В котомках наших скарб
всё тот же: боль и скорбь.
В нейтралитет небесный
взлетевший небоскрёб
слепою мощью славит
всечеловечий лоб.
Вой языков – в напрасной
попытке оправдать
себя. Но лишь стихает
их вавилон, – в стекле
зеркальном видят массы
имперские гримасы
в междоусобном зле.
У повседневной стойки,
где сгрудился народ,
звучи, мотивчик бойкий,
пусть высшие чины,
взопрев, обставят крепость
для прений как шалман,
чтоб мы не знали, где мы,
безрадостные дети,
бредущие сквозь ночь.
В непроходимых дебрях
и страшно, и невмочь.
Запальчивый и глупый
визг Мировых Начальств
не так уж груб. Мы в наших
желаньях не нежней.
Что написал Нижинский
о Дягилеве? Был
безумец прав: любое
земное существо
влекомо не любовью
ко всем, но всех – к себе.
Вот твари естество.
Из мглы ненарушимой
на благонравный свет
выходит обыватель —
вновь верности обет
дать жёнушке, вновь в поте
лица хлеб добывать.
Беспомощный правитель
встаёт, чтобы начать
свою игру по новой.
Как больше не играть?
Кто скажет за немого?
Мне голос дан, чтоб сирых,
вот этих, – уличить
во лжи, и тех, кто в силе,
чьи небоскрёбы ввысь,
как вызов небу, взмыли!
Что Государство? Гиль.
Но человек, кто б ни был,
он сам себя согреть
не может, нас родили
любить друг друга или
бесславно умереть.
Не знающий, где правда,
в оцепененье мир…
Смеясь над нами, что ли,
сверкают огоньки,
перекликаясь и
резвясь себе на воле.
Да будет мне дано,
мне, порожденью праха,
спастись, восстав из страха
отчаянья, и в нём
путь высветить огнём.
Осень Рима
Дождит. Волна о пристань бьёт.
На пустыре, отстав
от пассажиров, спит состав.
В пещерах – всякий сброд.
Вечерних одеяний сонм.
По сточным трубам вниз
бежит фискал, пугая крыс,
за злостным должником.
Магический обряд – и храм
продажных жриц уснул,
а в храме муз поэт к стихам
возвышенным прильнул.
Катон моралью послужить
готовится стране.
Но мускулистой матросне
охота жрать и пить.
Покуда цезарь пьян в любви,
на блёклом бланке клерк
выводит: «Службу не-на-ви…»
Жуть. Ум его померк.
У краснолапых птичек, в их
заботах о птенцах, —
ни страсти, ни гроша, – в зрачках
знобь улиц городских.
А где-то там – оленей дых.
Огромных полчищ бег
по золотому мху вдоль рек
стремителен и тих.
1947
Щит Ахиллеса
Взглянула: ветвь оливы
и мрамор городов?
морей упрямых гривы
и караван судов?
Нет: гибельно и пусто
под небом из свинца, —
хоть и была искусна
работа кузнеца.
Равнина выжженная, голая, все соки
из почвы выжаты, – ни острия осоки,
ни признаков жилья, ни крошки пищи,
как серые, без содержанья, строки,
толпятся тыщи,
нет, миллионы портупей, сапог и глаз, —
и ждут в недвижности, когда пробьет их час.
Безликий голос в воздухе висит
и гарантирует без выраженья
успех похода; лица, что гранит:
ни радости, ни возраженья;
колонна за колонной, пыль движенья,
под верой изнурясь, туда, где вскоре
лик смысла исказит гримаса горя.
Взглянула: ритуальный
плач? белые цветы
на агнце для закланья?
священные труды?
Нет: там, где свет алтарный
сиять бы мог, мерцал
палящий день кустарный,
закованный в металл.
Колючей проволокой обнесен пустырь,
сквозь дрёму гоготнут над анекдотом
старшины, караульный-нетопырь
исходит потом
и несколько зевак глазеют – кто там
ведет троих? куда? не к тем ли трем столбам?
привязывает, вишь, и тычет по зубам…
Величие и низость, эта вся
жизнь, весящая столько, сколько весит, —
в чужих руках. Надеяться нельзя
на помощь. Да никто ведь и не грезит.
Враг будет издеваться сколько влезет.
Приняв всё худшее: бесчестье и позор, —
они до смерти превратятся в сор.
Взглянула: мощь атлетов,
изящество ли жен,
когда пыльцой букетов
их танец опушён?
Играй, танцуй на воле!..
Нет: ни души кругом,
ни звуков флейты. Поле
убито сорняком.
Оборванный какой-то бродит отрок
с рогаткой, экзекутор местных птах.
На каждую юницу – хищный окрик
и страшная работа впопыхах.
Сей отрок и не слышал о мирах,
где не насилуют или где плачут над
отчаявшимся, потому что – брат.
Умелец тонкогубый,
уковылял Гефест,
и, чуя, что безлюбый,
крушивший все окрест,
Ахилл жестоковыйный
пойдет опять крушить,
рыдает мать о сыне,
которому не жить.
1952
Песня
Так велико это утро, так пролито на
зелень округи, так плавно легла
ранняя на холмы тишина,
что не смущает её и строптивость крыла,
в озере подгоняющая двойника, —
и, зародившись у самой воды,
ветер возносит под облака
стаю непререкаемой красоты.
Песней, вернув белизне
первоначальность, бессмертие обрести…
Если бы! Свет над долиной горит
неодолимо, и слово на ветер летит,
и обрывается вовсе, и не
хочет, едва вознесенное, расцвести.
1956