Читать книгу Зима с Шопеном (сборник) - Жорж Санд - Страница 12

Зима на Майорке
Часть вторая
Глава IV. Монастырь инквизиции

Оглавление

На развалинах монастыря, освещаемых тихим, прозрачным лунным светом, встретились два человека. На вид можно было сказать, что для одного из них как раз наступили лучшие годы его жизни, тогда как второй от тяжести лет сгибался едва ли не пополам, несмотря на то, что этот второй на самом деле был младшим из них двоих.

Ночь была уже поздняя, когда они встретились лицом к лицу, и улицы были пустынны. От того, как медленно и мрачно звон колокола с башни собора известил о наступлении очередного часа, оба путника содрогнулись.

Тот, который казался постарше, заговорил первым:

– Кто бы ты ни был, уважаемый человек, – сказал он, – не бойся меня. Я слаб и бессилен. Но и не рассчитывай получить что-либо от меня. Я беден и лишен всего на этой земле.

– Друг мой, – ответил тот, что помладше, – я враждебен только к тем, кто нападает на меня. Так же как и ты, я слишком беден, чтобы опасаться грабителей.

– Брат, – продолжил тот, кого годы лишили сил, – почему ты испугался, увидев меня?

– Потому что я, как все художники, немного суеверен, и принял тебя за призрак одного из монахов, тех, что когда-то жили в этих местах, тех, по чьим разрушенным надгробьям мы ходим. А ты, мой друг, почему вздрогнул ты, когда оказался рядом со мной?

– Потому что я, как все монахи, весьма суеверен и принял тебя за призрак одного из монахов, который когда-то заживо похоронил меня в одной из могил, там, где ты сейчас стоишь.

– Что я слышу? Выходит, ты один их тех, кого я с таким усердием и так тщетно разыскивал по всей Испании!

– Нас нельзя найти при свете солнца, однако нас по-прежнему можно встретить во мраке ночи. Итак, твои поиски увенчались успехом. Для чего же тебе нужен монах?

– Мне бы хотелось увидеть настоящего монаха своими глазами, расспросить его, отец мой; хочу запечатлеть в своей памяти все особенности его внешности, чтобы позже воспроизвести его образ в своей картине; внять его словам, чтобы можно было передать их своим соотечественникам; одним словом, познакомиться лично, чтобы постичь тайны поэтической, возвышенной души монаха и монастырской жизни.

– О, странник, откуда в тебе взялись эти необычные мысли? Разве ты не из страны, где Папа не имеет авторитета, монахи объявлены вне закона и уничтожены монастыри?

– Среди нас до сих пор находятся души, боготворящие прошлое, и страстные умы, увлеченные поэзией средневековья. Мы отыскиваем все, что могло бы навеять любые воспоминания об ушедших временах; мы благоговеем перед ними и по-настоящему превозносим их. О, отец, не думай, что все мы являемся слепыми богохульниками. Мы, художники, презираем варваров, которые порочат и рушат все, к чему они прикасаются. В противоположность их приговорам о смертных казнях и указах об уничтожениях, мы пытаемся с помощью наших картин, стихов, пьес, словом, любых своих произведений, вернуть забытые традиции и возродить дух мистицизма, величайшим творением которого стала христианская культура!

– Что означают твои слова, сын мой? Как могут художники твоей процветающей и свободной страны находить вдохновение где-либо еще, кроме как не в настоящем? Сколько нового вокруг, что может быть воспето, написано или изображено! Неужто их жизнь действительно настолько привязана к земле, где покоятся их предки? Неужто они действительно ищут озарения и вдохновения на плодотворный труд в местах разрушенных надгробий, тогда как милостью божьей им дана жизнь, такая сладостная и прекрасная?

– Эх, отец, я не понимаю, что именно тебе кажется таким ценным в нашей жизни. Нам, художникам, чужда политическая жизнь, а уж проблемы социальные нам еще менее интересны. Тщетно пытаемся мы найти поэтическое в том, что нас окружает. Искусство предается забвению, нет почвы для вдохновения, в цене безвкусица, интересы людей сводятся только к материальному. Если бы не вера в прошлое и не преклонение перед историческими памятниками времен торжества веры, мы бы полностью утратили священный огонь, который мы так заботливо охраняем.

– Как же так? Я слышал, что человеческий гений еще никогда прежде не совершал так много достижений, скольких он добился в ваше время на ниве науки, которая придумана во благо человечества. А как же изобретенные чудеса техники и завоеванные свободы? Разве я неверно осведомлен?

– Если тебе, отец мой, сказали, что ни в какие другие времена человечество прежде не имело такого высокого уровня благосостояния и такого огромного изобилия, которых оно достигло благодаря накопленным материальным богатствам, и что, разрушив старый мир, оно получило невероятное смешение вкусов, взглядов и убеждений, значит, тебе сказали правду. Но если тебе не сказали, что все эти приобретения, вместо того чтобы принести нам счастье, на самом деле лишили нас достоинства и развратили нас, значит, тебе сказали не всю правду.

– Почему же все обернулось таким неожиданным образом? Или все очаги благоденствия были отравлены ядом ваших речей? Неужели благосостояние и свобода, достигнутые человеком во имя его величия, справедливости и добра, на самом деле сделали вас ничтожными и порочными? Объясни мне это непонятное для меня явление.

– Стоит ли мне объяснять тебе, отец, что не хлебом единым жив человек. С тех пор как мы потеряли веру, никакое другое сделанное нами достижение неспособно уже стать нашей духовной пищей.

– И еще объясни мне, сын мой, как получилось, что вы потеряли веру? Если с религиозными преследованиями, имевшими место в вашем обществе, было покончено, почему же вы не смогли раскрыть свои души и поднять глаза, чтобы увидеть свет божий? Это и был момент веры, ибо это был момент познания. Или вы усомнились в том моменте? Какая пелена застилала тогда ваши глаза?

– Пелена слабости и человеческого убожества. Разве учение и вера – два понятия несовместимых?

– Эх, молодой человек, это все равно что спрашивать, совместима ли вера с правдой. Разве ты ни во что не веришь, сын мой? Или ты веришь в неправду?

– Увы, я не верю ни во что, кроме искусства. Разве этого недостаточно, чтобы придавать душе силы, уверенность и наполнять ее истинной радостью?

– Не знаю, сын мой. Я так и не могу понять. Неужели среди вас не осталось ни одного счастливого человека? А как же ты? Разве тебя не обошли стороной упадок духа и страдания?

– Нет, отец. Художники – самые бедствующие, самые негодующие и самые терзаемые из всех людей, ибо они видят, как с каждым днем все более низким становится падение предмета их обожания, и они бессильны поднять его на прежнюю высоту.

– Но как такие тонко чувствующие люди могут наблюдать упадок искусства и почему они не возрождают его?

– У них больше нет веры, а без веры не может быть искусства.

– Разве не ты мне сказал, что для тебя искусство и есть религия? Ты противоречишь сам себе, сын мой, или, быть может, я не совсем тебя понял.

– Как же нам не находиться в противоречии с самими собой, нам, на кого богом возложена миссия, в выполнении которой нам препятствует наш мир; нам, кто видит, как сегодняшний день захлопывает перед самым лицом ворота к славе, вдохновению и даже к самой жизни; нам, кто вынужден жить прошлым и узнавать от ушедших в мир иной о тайнах вечной красоты, чьи достижения отвергнуты нашими современниками и чьи алтари ими разорены? При виде творений великих мастеров, во время того, как в нас живет надежда дотянуться до их высот, мы чувствуем в себе силы и энтузиазм; но как только мы оказываемся на пороге воплощения своих честолюбивых желаний в жизнь и как только на нас начинает обрушиваться шквал унизительных усмешек и холодного презрения от людей, ни во что не верящих и обделенных, тогда мы становимся далеки от прежних стремлений к своему идеалу, и наш талант умирает в нас, так и не увидев свет.

Слова молодого художника были проникнуты горечью. Выражение его лица, освещенного лунным светом, было печальным и гордым. Монах, не шелохнувшись, слушал его с вежливым и простодушным удивлением.

– Давай посидим здесь, – предложил последний после небольшой паузы, остановившись у массивного ограждения террасы, с которой открывался вид на город, поля и море.

Они находились в той части сада монастыря доминиканцев, где до недавнего времени в изобилии росли цветы, били фонтаны, красовались дорогие мраморные скульптуры. Сегодня это была груда каменных развалин, стремительно одолеваемая буйной порослью сорняков.

В порыве странник выдернул одно из растений голой рукой и, неожиданно вскрикнув от боли, отбросил сорванную траву подальше от себя. Монах улыбнулся.

– Это колючая трава, – сказал он, – но неопасная. Да, дитя мое, эти шипы, до которых ты невзначай дотронулся и которые ранили тебя, олицетворяют собой ту самую чернь, которой ты противопоставил себя. Они заполонили дворцы и монастыри. Они обвили собой алтари и пустили свои корни в руины, оставшиеся от древних шедевров этого мира. Взгляни на буйство и мощь, с которой они пожирают те цветники, где мы раньше разводили нежные, редкие растения, ни одно из которых так и не смогло пережить наш уход в небытие. Таким же точно образом непросвещенные и полуцивилизованные люди, от которых избавлялись в свое время, как от ненужной сорной травы, вновь обрели свои права и затоптали растущее под сенью монастыря ядовитое растение, именуемое инквизицией.

– Разве не могли они затоптать его, не разрушая святилища христианской культуры и гениальные творения?

– Необходимо было искоренить все его вредоносные ростки, которые активно размножались и распространялись повсюду. Людям пришлось уничтожить даже фундамент монастыря, чтобы проникнуть к его самым глубоким корням.

– Тогда скажи мне, отец, эти колючие сорняки, растущие на его месте, чем они красивы и чем они полезны?

Монах поразмыслил немного и ответил:

– Говорите, вы[32] художник? Наверняка вы намереваетесь рисовать эти руины?

– Разумеется. Но к чему этот вопрос?

– Вы оставите без внимания эти колышимые ветром буйные заросли сорной травы на руинах? Или они станут деталью, удачно дополняющей вашу композицию, подобно той, что я видел на одной из картин художника Сальватора Росы?[33]

– Они являются неотъемлемой частью этих руин и могут выгодно украсить картину любого художника.

– Следовательно, в них есть своя красота, свой смысл, а значит, и польза.

– С вашей притчей, отец мой, можно поспорить. Если бы на этих камнях пришлось расположиться цыганам или богемцам, они бы выглядели еще более безжалостно гонимыми и безутешными. Картина могла бы получиться интересной, а какой в этом интерес для человечества?

– Возможно, интерес в том, что произведение получилось бы красивым, и, несомненно, в том, что оно получилось бы поучительным. Но вы, художники, преподносящие подобные уроки, не осознаете того, что вы делаете. И здесь вы видите только упавшие камни и растущие сорняки.

– Ваши слова жестоки. Они наводят меня на мысль о том, что в случившейся трагедии вы не видите ничего другого, кроме своего избавления из тюремных застенков и возвращения себе свободы. Я начинаю догадываться, что этот монастырь не был милым вашему сердцу местом, отец.

– А вы, сын мой, любите ли вы искусство и поэзию настолько, чтобы уйти жить в такое место, ни о чем не жалея?

– В моем представлении это была бы самая прекрасная жизнь на свете! Ах, каким огромным, должно быть, был этот монастырь, и какое в нем чувствовалось благородство! Какое великолепие и утонченный вкус демонстрируют оставшиеся от него руины! Как, должно быть, это было приятно – приходить сюда на закате дня, вдыхать нежный морской ветер, задумчиво прислушиваясь к шуму моря, в те времена, когда эти грациозные галереи были украшены богатой мозаикой, кристальная вода журчала в мраморных бассейнах, а в глубине святилища слабым, будто исходящим от далекой звезды светом загоралась серебряная лампа! Какой глубокой умиротворенностью, какой волшебной тишиной, должно быть, наслаждались вы, когда вас непреодолимым барьером окружали доверительность и почтение ваших соотечественников, и люди крестились и переходили на шепот, как только переступали таинственные главные ворота! Эх, кому бы не хотелось оставить все свои заботы, все тяготы жизни, все свои амбиции, неотъемлемые от жизни в обществе, и найти покой здесь, в этой безмятежной тишине, отрешиться от внешнего мира, однако оставаясь при этом художником, имеющим возможность посвятить десять-двадцать лет исключительно творчеству, которое можно было бы не спеша оттачивать, шлифовать, словно драгоценный алмаз, и вместо того, чтобы отдавать свои творения на суд и критику первых попавшихся невежд, приносить их к алтарю, получать признание и быть востребованным, словно твой талант и есть восхитительное воплощение самого божества!

– Незнакомец, – сказал монах сурово, – в твоих словах гордыня, а твои мысли тщеславны. В искусстве, о котором ты говоришь так многозначительно и высокопарно, ты не видишь ничего, кроме самого себя, а в уединении, о котором ты мечтаешь, ты видишь возможность для самовознесения и самопочитания. Теперь я понимаю, как ты можешь верить в свое эгоистическое искусство, не исповедуя никакой религии и ни принадлежа ни к какому обществу. Возможно, тебе следовало сначала убедиться, достаточно ли ты хорошо знаешь, о чем рассуждаешь. Возможно, тебе неизвестно, что на самом деле происходило в этих логовах коррупции и террора. Идем со мной. Быть может, то, что ты увидишь, заставит тебя пересмотреть свои взгляды и изменить свое отношение к этому месту.

Через груды камней, вдоль обсыпающихся и обрывающихся непрочных конструкций, весьма небезопасных, монах привел молодого путешественника к самому центру разрушенного монастыря; и в том месте, где когда-то находились темницы, он попросил его осторожно спуститься вниз по длинной голой стене здания, толщина которой составляла пятнадцать футов и на которой кирки и лопаты не оставили живого места. В середине этого застывшего оплота из камня и цемента находились обнажившиеся теперь темные, душные кельи, зияющие из земли пустыми глазницами, которые были отделены друг от друга такой же толстой кладкой, как и та, что нависала сверху над этими зловещими склепами.

– Молодой человек, – сказал монах, – эти ямы, которые ты видишь, это не колодцы, это даже не могилы, это застенки инквизиции. Именно в них на протяжении столетий медленно и мучительно умирали люди, и те, что были виновны, и те, что были чисты перед Господом Богом. Погрязшие в пороках, ослепленные яростью, одаренные гениальными способностями или добродетелью, – все они умирали только потому, что посмели иметь собственные взгляды, отличные от убеждений служителей инквизиции.

Среди этих монахов-доминиканцев были мудрецы, ученые, даже художники. Они имели огромные библиотеки, на эбеновых полках которых стояли книги по теологии в позолоченных кожаных и шелковых переплетах, посверкивая украшениями из жемчуга и рубина. Однако именно человеку, этой живой книге, в которую Господь своей рукой записывал свои мудрости, суждено было оказаться в заточении под землей. У них были чаши из резного серебра, изумительные кубки с переливающимися драгоценными камнями, чудесные картины, статуи Мадонны из золота и слоновой кости. Но, несмотря на это, они взяли человека, избранный небесной милостью сосуд, живое воплощение самого Господа Бога, и кинули его, еще дышащего, червям в могильный каменный холод. Те из них, кто заботливо и любовно, словно за ребенком, ухаживал за розами и жонкилиями, равнодушно смотрели, как себе подобных, их братьев, заточали и гноили в подземелье.

Вот что означает быть монахом, сын мой, вот какова реальность монастырской жизни. С одной стороны, беспощадная жестокость, с другой – страх и трусость, эгоистический интеллект или бессмысленная преданность. Вот что представляла собой инквизиция.

Представь, что спасителям, которые вскрывали эти отвратительные подземелья, попадались под руку в том числе и колонны из золота, которые они сносили и разбирали. По-твоему, им надо было возвращать надгробные камни на место, поверх умирающих жертв, и лить слезы об их палачах, которым предстояло расстаться со своим золотом и рабами?

Охваченный любопытством потрогать эти самые стены, художник спустился в одну из ям. На мгновение он попытался представить, как в подобной западне воля заживо похороненного человека борется со страшной безысходностью. Но не успела в его живом, бурном воображении возникнуть эта картина, как его тут же охватили тревога и ужас. Ему казалось, он ощущает, как сжимается его душа в тесном ледяном склепе, и его легкие с жадностью начали хватать воздух. Понимая, что он вот-вот потеряет сознание, художник с криком бросился тотчас выбираться из этой жуткой пропасти, стараясь дотянуться до монаха, который остался стоять на краю:

– Помогите мне, отец, ради бога, помогите мне выбраться отсюда!

– Ну, вот, дитя мое, – подал ему руку монах, – какие ты испытываешь чувства теперь, когда видишь свет звезд над головой? Представь себе мое состояние, когда, после подобной пытки длиною в десять лет, я вновь увидел солнце!

– Несчастный монах! – воскликнул путешественник, торопливо направляя свои шаги в сторону сада. – Мыслимо ли выдержать десять лет, находясь в ожидании смерти, и сохранить при этом рассудок и жизнеспособность? Пожалуй, если бы я задержался там еще на минуту, я бы потерял рассудок или обезумел. Раньше я бы ни за что не поверил, что при одном только виде темницы все внутри может похолодеть от внезапного, сильного страха; для меня и сейчас непостижимо, как можно свыкнуться с самим пребыванием в ней. Я видел орудия пыток в Венеции, видел подземелья герцогского замка, и «слепой тупик», в котором людей умерщвляли ударом невидимой руки, и отверстие в кладке, через которое кровь бесследно утекала в искусственный ручей, незаметно сливаясь с проточной водой. И на ум тогда приходила мысль о смерти, более или менее мгновенной. Но, спустившись в этот склеп, я оцепенел от ужаса при мысли о том, что здесь теплилась жизнь! Господи! Быть погребенным и не мочь умереть!

– Взгляни на меня, сын мой, – сказал монах, обнажая свою облысевшую, костлявую голову. – А ведь мне ничуть не больше лет, чем тебе. Однако в эти годы ты имеешь здоровый цвет лица и безмятежный взгляд. Могу поспорить, что ты принял меня за старика.

Теперь не важно, за что я заслужил и как я пережил свои долгие годы предсмертной агонии. Я не жду от тебя сострадания. Я в нем больше не нуждаюсь, ибо, глядя на эти разрушенные стены и пустые подземелья, я могу лишь чувствовать себя счастливым и помолодевшим. Вызвать в твоей душе ненависть к монахам я тоже не желал бы. Они сейчас свободны, так же как и я. Бог всех любит одинаково. Но поскольку ты художник, тебе было бы полезно понять мои эмоции. Не ведая этого, художник не может с пониманием дела выполнять свою работу.

И если ты по-прежнему хочешь писать картину с этих руин, к которым ты недавно пришел, чтобы выразить свою скорбь об утраченном прошлом, и к которым каждый вечер прихожу я, чтобы побыть в уединении и возблагодарить Господа за то, что дал мне день сегодняшний, то, возможно, отныне твоим пером и твоим талантом будут двигать более высокие помыслы, нежели тщедушная ностальгия или пустое умиление прошлым. Многие памятники истории, которые, по признанию ученых, считаются бесценными, имеют одно-единственное достоинство – они напоминают нам о том, чего же ради они, собственно, строились; и это самое нечто порой оказывалось творимым беззаконием или ничтожеством. Во время странствий тебе, возможно, довелось видеть в Генуе мост на гигантских опорах, нависающий над глубоководьем, а по его другую сторону – роскошную толстостенную церковь, возведенную в безлюдном месте одним самолюбивым аристократом, который не желал преклонять колени в одной церкви вместе с другими верующими из своего прихода или переплывать на другой берег, чтобы посетить церковную службу. Возможно, тебе также довелось видеть египетские пирамиды, эти ужасающие памятники порабощению целых племен и народов, или дольмены[34], по которым потоками лилась человеческая кровь ради ублажения ненасытных варварских богов. Однако в большинстве своем вы, артисты, в творениях рук человека видите лишь привлекательность или необычность исполнения, не пытаясь даже задаться вопросом о том, какое содержание несет в себе зримая форма. Таким образом, умом вы способны восхищаться формой выражения того смысла, который ваше сердце отторгло бы, если бы оно вняло ему.

Вот почему в ваших работах зачастую отсутствуют настоящие краски жизни, прежде всего, когда вместо отображения жизни, которая течет в жилах человечества, вы заставляете себя холодно рисовать жизни умерших, о которых вы даже и не задумываетесь.

– Отец, – ответил молодой человек, – я внемлю твоим наставлениям и согласен со всем тем, о чем ты говоришь. Но может ли, по-твоему, подобная философия вдохновлять на творчество? Ты пытаешься объяснить, пользуясь понятиями нашего времени, то, что вбивали себе в голову, находясь в состоянии поэтического экстаза, наши суеверные предки. Если бы вместо улыбающихся греческих богов нам пришлось изображать банальные оголенные тела с возбуждающими чувственное желание формами, если бы вместо божественной Мадонны, воспетой флорентинцами, нам, подобно голландцам, пришлось рисовать пышногрудых девиц-прислужниц, одним словом, если бы нам пришлось сделать из Иисуса, сына божьего, простого философа школы Платона, то не существовало бы божеств, а были бы одни простые смертные, равно как и здесь вместо христианского храма мы имеем сегодня лишь груду камней.

– Сын мой, – ответил монах, – если флорентинцы сумели придать Деве божественные черты, значит, они все еще верили в нее. Если голландцы придали ее чертам вульгарность, значит, они более не верили в нее. И вы, художники, преисполненные гордости оттого, что рисуете на духовные темы, вы, верующие исключительно только в искусство, другими словами, только лишь в себя, вы не достигнете ничего! Вы не должны пытаться находить спасение в прошлом, наоборот, вы должны воспроизводить именно то, что является животрепещущим и очевидным сегодня!

Если бы я был художником, я бы создал прекрасную картину, прославляющую день моего освобождения. На ней были бы изображены храбрые, добрые люди, каждый из которых, держа кувалду в одной руке и факел в другой, ломал бы те самые чистилища инквизиции, которые я только что показал тебе, а также поднимающиеся из-под этих зловонных плит призраки со сверкающими глазами и испуганными улыбками. Я нарисовал бы свет, который падает с небес на взломанные склепы, образуя над их головами светящиеся нимбы. Это был бы красивейший сюжет, столь же соответствующий моей эпохе, как соответствовала эпохе Микеланджело тема Страшного Суда, ибо эти, с твоей точки зрения, грубые, неотесанные деревенские мужики, устроившие вакханалию, снося все на своем пути, представляются мне существами более прекрасными и благородными, чем все небесные ангелы вместе взятые, так же как и эти руины, являющиеся для тебя предметом печали и ужаса, видятся мне, в сравнении с тем творением, что стояло здесь до них, памятником чему-то куда более религиозному.

Если бы мне пришлось воздвигнуть алтарь, могущий перенести в последующие времена величие и силу нашего времени, я бы не смог придумать ничего лучшего этой груды камней, на которой я начертал бы священную надпись: «В дни, когда торжествовали невежество и жестокость, люди приходили к этому алтарю молиться богу-мстителю и богу-истязателю. Но пробил час справедливости, и во имя спасения человечества люди сравняли с землей эти отвратительные, обагренные кровью алтари, чтобы молиться богу – проповеднику милосердия».

32

В одной части разговора собеседники обращаются друг к другу на «ты», в другой – на «вы». Местоимения в русском тексте соответствуют тем формам, которые используются в исходном для перевода варианте произведения на французском языке (источник: www.gutenberg.net). (Прим. пер.)

33

Сальватор Роса (1615–1673) – итальянский художник эпохи барокко.

34

Дольмены (археол.) – сооружения эпохи бронзы и раннего железного века в виде огромных каменных глыб или плит, поставленных вертикально или положенных друг на друга и покрытых сверху массивной плитой; служили для ритуальных церемоний и погребений.

Зима с Шопеном (сборник)

Подняться наверх