Читать книгу В тайниках памяти - - Страница 12

Книга первая
Часть вторая
Летний дневник
23 июля

Оглавление

Из моих сверстников-литераторов – я имею в виду молодое поколение африканских писателей, живущих в Париже, – больше всех, если не считать Мусимбвы, мне нравилась Беатрис Нанга.

Конечно, был еще Фостен Санца, великан из Конго, которого я при первой встрече принял за вестника апокалипсиса. Но Фостен оказался кое-кем пострашнее: автором исповедальной лирики. Пятью годами ранее он опубликовал книжку на семидесяти двух страницах под названием «Развесистый миндаль», эпическую поэму, написанную гекзаметром, где было полно диковинных, забытых слов. Этим его интерес ко всяким редкостям не исчерпывался. Если поэт употребляет архаизмы ради позы, его можно разоблачить в один момент, как женщину, которая в постели симулирует удовольствие (по крайней мере, мне так кажется). «Миндаль» не имел успеха. На этом карьера поэта для Санцы закончилась – не потому, что читателям не понравились его стихи, напротив, он считал, что, если книгу прочли больше ста двадцати человек, с ней что-то неладно, – просто он разочаровался в поэтическом слове. Чувства высказать нельзя. Так он говорил. И в поисках истины вернулся к своей первой любви – математике, которую стал преподавать в лицее. Теперь он писал только критические статьи, часто для того, чтобы умело и беспощадно разоблачать литературных самозванцев и мистификаторов. Идеалом и примером для него был Этьембль.

Я помню его рецензию на «Черный как сажа», последний роман Уильяма К. Салифу, одного из самых известных писателей современной Африки. Двадцатью годами ранее Салифу опубликовал «Меланхолию песка», великолепный роман, принесший ему мировую известность. Он был переведен на сорок языков, включая даже сильбо, свистящий язык канарского острова Гомера. Голливуд, понятное дело, приобрел права на экранизацию. Варгас Льоса и Салман Рушди, Тони Моррисон и Кутзее, Ле Клезио, Сьюзен Зонтаг, Воле Шойинка, Дорис Лессинг – все объявили «Меланхолию песка» шедевром. Даже вспыльчивый и гениальный сэр Видиадхар Найпол, по его собственному признанию, не думал, что когда-нибудь ему доведется прочесть произведение такой глубины, вышедшее из-под пера африканца.

Через два года Салифу выпустил вторую книгу. Это был такой грандиозный провал, что самые добросердечные люди объяснили его досадной случайностью: в конце концов, и у мастеров бывают срывы. Но позже один за другим вышли еще два романа, которые оказались такими же неудачными. Звезда Салифу закатилась так же быстро, как вспыхнула: возникло подозрение, что первую книгу за него написал кто-то другой. Салман Рушди отреагировал на эти слухи лаконичным и убийственным твитом, а Стивен Кинг и Джойс Кэрол Оутс его ретвитнули. Старый нобелиат Найпол, язвительно хихикнув, написал фразу, которая начиналась так: «Я был поражен высоким уровнем первой книги африканца Салифу», а заканчивалась по древнему принципу in cauda venenum[5]: «Посредственность в литературе – как природа: даже если ее удается скрыть на время написания одной книги, она всегда возвращается, причем без промедления». Сочинения Салифу, смесь детектива и любовного романа, становились все более серыми и неудобоваримыми; и все-таки их, конечно же, продолжали читать; люди не забыли о блистательной «Меланхолии песка»; но автора все реже принимали всерьез. Я читал каждую его новую книгу, надеясь найти в ней то же волшебство или, по крайней мере, мастерство, которое было в первой. Но блеск «Меланхолии песка», казалось, исчез безвозвратно.

Когда вышел последний роман Салифу, критика по привычке встретила его хором лицемерных похвал (зачем читать книгу человека, за которым давно утвердился статус знаменитости?), и только Санца написал на него жесткую рецензию. Досталось всем: первым делом, разумеется, бедняге Салифу с его романом, но также журналистам и критикам, которые больше не анализируют книги, а воскуряют им фимиам, навязывая идею, будто все литературные произведения по сути равноценны, и если мы воспринимаем их по-разному, то только в силу субъективных вкусовых критериев; будто плохих книг вообще не бывает, за исключением тех, что нам почему-то не понравились; а также авторам, которые напрочь забыли о работе над языком, над созданием образов и знай себе штампуют плоские копии реальности, не требующие никаких мыслительный усилий от всемогущей и деспотичной абстракции под названием «Читатель»; а также читательской массе, которая ищет в книгах доступное удовольствие, развлечение, примитивные эмоции, какие можно выразить в упрощенных фразах – фразах, которые, писал Санца, редко состоят больше чем из девяти слов, с глаголами только в изъявительном наклонении и настоящем времени и по возможности без придаточных предложений; а также издателям, этим рабам рынка, для которых дело жизни – заказывать и продавать стандартизированный продукт, вместо того чтобы взращивать самобытность в литературе. Все эти упреки были стары как мир, но благодаря таланту Фостена Санцы прозвучали ново и свежо. Разумеется, объекты его критики не замедлили с ответом и не пожалели сильных выражений. Элитарист! Реакционер! Человеконенавистник! Животное! Эссенциалист! Параноик! Мракобес! Сноб! Упрощенец! Манипулятор! Фашист! Интеллигентик! Карикатура! Завистник! Пустышка! Очковтиратель! Но Санца выдержал удары с тем же мужеством, с каким наносил сам.

В нашей группе молодых писателей выделялась еще Ева (или Ава) Туре, влиятельная дама из французской Гвинеи, о которой можно сказать много – и в то же время мало. Ева Туре участвует в любой разновидности борьбы за правое дело, какая ведется сейчас в мире; кроме того, она предприниматель, тренер по личностному росту, plus-size[6]-модель и вообще само совершенство. А поскольку в наше время литературное недержание стало одной из самых распространенных болезней, то не следует удивляться, что Ева взялась за перо. В итоге появилась «Любовь – это какао-боб», которую я считаю методическим отрицанием самой идеи литературы. Сочетание мощного снотворного эффекта с абсолютной пустотой. Но этот роман стал бестселлером. Дело в том, что у Евы Туре было двести тысяч подписчиков, и для ее преданной аудитории все, что от нее исходило, было как манна небесная. Перед этой ордой фанатичных поклонниц отступали самые свирепые критики. На еретиков, посмевших подойти к творению богини с обычными мерками, ее жрицы обрушивали в социальных сетях лавины дерьма. Даже Санца, чтобы избежать этой участи, не стал публиковать уже написанную рецензию на «Любовь – это какао-боб».

Итак, в нашем кружке выделялись эти двое, но Беатрис Нанга была значительнее их. Мы с Мусимбвой считали, что из нас всех у нее самый оригинальный литературный мир. Сразу уточню: никто из нашей группы с ней не спал – по крайней мере, насколько мне известно, хотя из наших разговоров нетрудно было догадаться, что каждый только об этом и мечтает. Беатрис Нанга тридцать лет, у нее сын, которого она воспитывает при участии бывшего мужа. Она родом из Камеруна. Не знаю, красива ли она, но ее постоянно окружает дурманящая аура сексуальности. Необъятная тесситура ее голоса поражает меня на клеточном уровне. От вида ее великолепного тела кровь у меня в жилах течет в обратную сторону. Она написала два эротических романа: «Священный овал» (название заимствовано из «Лона Ирены» Луи Арагона) и «Дневник помешанной на ягодицах», которые я прочел залпом и сразу же полюбил всей душой. Беатрис ревностная католичка. Как-то она мне сказала, что ее любимая поза в сексе – «кубистский ангел» и что однажды мы с ней это попробуем. Я, как мог, пытался выяснить, что это за поза, но мои усилия не дали результата. Есть скульптура Дали с соответствующим названием, однако нельзя представить себе, чтобы кто-то в такой позе занимался сексом. Быть может, Беатрис Нанга это выдумала? И позы «кубистский ангел» не существует? Загадка.

Вот каким был наш кружок. Мне не казалось, что мы сознательно следуем каким-то общим для всех эстетическим принципам или стремимся их выработать; каждый шел в литературе своим путем, и все же нечто невидимое словно бы сплотило нас навсегда. Не знаю, что это было. Возможно, смутное ощущение, что мы движемся к катастрофе. Возможно, впечатление, что мы должны быстро вернуть нашей литературе былую мощь – либо пережить унижение, войдя в историю как ее убийцы или, что еще хуже, могильщики (убить просто, но закопать!..). Возможно, тяжелое предчувствие, что некоторым из нас предстоит долго выдерживать противостояние с чудовищем по имени Литература, а остальные собьются с пути или повернут назад. Возможно, молчаливая констатация того факта, что мы, африканцы, в Европе чувствуем себя чужими и несчастными, хоть и делаем вид, будто мы всюду как дома. Или нас связывала уверенность (либо надежда), что наши встречи в конце концов превратятся в коллективные сексуальные игры.

Итак, вчера, после того как мы узнали самые свежие сплетни о нашей литературной диаспоре и отдали дань ехидной, изысканной, но пустой болтовне, Мусимбва озвучил главную цель нашей встречи. Элиман.

Один только Санца, хоть и не совсем точно, знал это имя. Мусимбва попросил меня рассказать его историю. Присутствующие слушали меня завороженно и в то же время с недоумением, а когда я закончил и наступила пауза, Мусимбва без предупреждения начал читать «Лабиринт бесчеловечности». Он читал три часа, не останавливаясь. После чтения какое-то время все ошеломленно молчали, затем разразилась бурная дискуссия. Мы спорили яростно и безудержно, не брезгуя запрещенными приемами и нецензурной бранью.

Споры затянулись до глубокой ночи, жесткие и бескомпромиссные. Я подумал, что мир, где в спорах из-за книги можно забыть о времени, еще не совсем прогнил, хоть я и понимал, что потратить вечер на разговоры о литературе – в высшей степени бездарно, нелепо и, быть может, даже безответственно. Кругом бушуют конфликты, планета задыхается, люди медленно умирают от голода и жажды, дети смотрят на трупы родителей; множество крохотных жизней, микробы, крысы обречены на пожизненное заключение в смрадных канализационных стоках; реальность никто не отменял, за рамками литературы существует океан дерьма, а мы, писатели Африки, континента, который именно там и плавает, рассуждаем о «Лабиринте бесчеловечности», вместо того чтобы конкретно бороться за возможность оттуда выбраться.

Однажды вечером, когда мы до изнеможения выясняли, в чем реальная ценность поэзии Сенгора, я признался Мусимбве, что порой у меня сжимается сердце от стыда, когда я думаю, что мы с ним сидим тут и болтаем о литературе, как будто от этого зависит наша жизнь или как будто это самая важная вещь на свете. После короткой паузы мой друг ответил:

– Понимаю тебя, Файе, у меня тоже иногда возникает такое чувство. Ощущение, что я какой-то непристойный, замаранный. – На несколько секунд он умолк, затем продолжал: – Еще нас можно упрекнуть в том, что мы так много говорим о литературе потому, что не умеем ее создавать либо наш творческий мир пуст. На свете столько так называемых писателей, которые в разговорах о литературе проявляют больше таланта, чем за письменным столом, столько поэтов, которые маскируют свое творческое убожество, эффектно комментируя чужие стихи, нанизывая цитаты, демонстрируя никому не нужную эрудицию… Это правда, Файе, это правда: проводить вечера в разговорах о литературе, спорах о литературной среде и ее маленькой человеческой комедии – это может показаться подозрительным, нездоровым, скучным, даже жалким. Но если писатели не говорят о литературе, то есть не говорят о ней изнутри как профессионалы, как те, кто ею живет, кто ею бредит, кто ею одержим, кого она превратила в маньяка, для кого она – всё, даже если это «всё» иногда принимает вид банальной житейской истории или пустяка, – кто же тогда будет о ней говорить? Быть может, этот аргумент – недопустимый, отвратительный, буржуазный, однако с ним нельзя не согласиться. В этом наша жизнь: прежде всего, конечно, заниматься литературой, но также и говорить о ней, потому что говорить о ней – значит поддерживать в ней жизнь, а пока будет продолжаться жизнь литературы, наша жизнь, пусть и бесполезная, пусть и трагикомичная, пусть и ничтожная, не пропадет даром. Надо делать вид, что литература – самая важная вещь на земле, так иногда и случается, редко, но случается, и некоторые могут это засвидетельствовать. Такие свидетели – мы с тобой, Файе.

Эти слова не всегда могли меня утешить, но я старался вспоминать их почаще.

Споры продолжались. Мы с Мусимбвой утверждали, что роман – произведение эпохальное; Беатрис находила его слишком мудреным; Санца считал его отвратительным, хоть и признавал, что там есть гениальные озарения; Ева Туре ничего существенного не сказала, но по ее взгляду я понял, что ничего существенного она и не думала. Около трех часов утра она попросила нас позировать для группового фото, которое затем выложила в Сеть с подписями: #писательство #newgeneration #чтение #оставайтесьснами #литературныйужин #лабиринт #личностныйрост #Африка #накрайночи #книгоман #nofilter #Evafamily.

Вечер окончился, но в последующие дни мы встречались еще несколько раз – то у одного, то у другого из нас, либо в каком-нибудь баре, чтобы обменяться мнениями о книге и поделиться мечтами о писательстве.

5

Яд – в хвосте (лат.).

6

Зд.: с пышными формами (англ.).

В тайниках памяти

Подняться наверх